Кто Я
Кто Я

Полная версия

Кто Я

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Глава 3. Хлеб и соль

Ночлежка хромого Игната пахла мокрой псиной, застарелым потом и отчаянием, доведенным до стадии абсолютного покоя. Это был сырой подвал под складами у Сухого моста, где потолок так низко нависал над головой, что Дарья, даже согнувшись в три погибели, задевала макушкой почерневшие от грибка балки.

Пароль сработал. Хромой Игнат — мужик с лицом, похожим на растоптанный сапог, один глаз которого вытек и затянулся белесой пленкой, а второй смотрел не мигая, как у змеи, — молча принял от нее медную полушку. Он не дал ей ни тюфяка, ни одеяла. Вместо этого он ткнул узловатым пальцем в угол, заваленный гниющей соломой, поверх которой была брошена дерюга, кишевшая насекомыми. — До рассвета выметайся, — просипел он, выпуская клубы едкого махорочного дыма прямо ей в лицо. — И если кто из местных тебя тронет — сама виновата. Я за барскую кровь перед жандармами отвечать не подписывался.

Солома воняла аммиаком и мышами. Дарья легла прямо на голые доски, подмостив под голову собственный локоть. Она закрыла глаза, пытаясь уснуть, но тело, привыкшее к пуховым перинам и матрасам из морской травы, отказывалось расслабляться. Каждая доска впивалась в лопатки, каждый вздох поднимал в воздух облачко пыли, забивающей нос. Но самым страшным был холод. Не тот бодрящий морозец, по которому она скучала в натопленных залах усадьбы, а липкий, могильный холод камня, который высасывает тепло из костей быстрее, чем человек успевает его произвести. К утру ее зубы выбивали такую дробь, что казалось, челюсть вот-вот раскрошится.

Рассвет застал ее уже на ногах. В подвале было невозможно отличить ночь от утра, поэтому Дарья ориентировалась на звук: когда сверху, по доскам настила, загрохотали тяжелые сапоги грузчиков, открывающих склады, она поняла, что пора уходить.

Она вышла в серый, моросящий дождь. Город выглядел еще более враждебным при дневном свете. Лица прохожих были серыми масками, лишенными индивидуальности. Все спешили, опустив головы, пряча шеи в воротники. Дарья шла вместе с этим потоком, стараясь копировать их походку — шаркающую, экономящую силы. Она чувствовала себя пустой скорлупой. Внутри не осталось ни страха, ни жалости к себе, только звенящая пустота и сосущее чувство в желудке. Последний раз она ела вчера днем — кусок жесткого мяса в дилижансе, приправленный дорожной тряской.

К полудню она вышла к тракту. Московское шоссе гудело. Здесь заканчивался имперский лоск столицы и начиналась настоящая Россия — огромная, грязная, торгующая всем, что можно продать. Таверна «Якорь и Подкова» стояла на развилке, притягивая к себе всех путников, словно огромный железный магнит. Двухэтажное бревенчатое строение с коновязью, облепленной галдящими воробьями, и покосившимся крыльцом, ступени которого блестели от пролитого жира и грязи.

Дарья толкнула тяжелую дубовую дверь. На нее обрушилась звуковая и тепловая волна. Гул десятков голосов, стук оловянных кружек о деревянные столы, визг расстроенной скрипки в углу, густой запах жареного лука, кислой капусты, дегтя и мокрой овчины. Воздух здесь был осязаемым — им можно было давиться.

Внутри царило первобытное равенство. За одним длинным столом плечом к плечу сидели бородатые купцы-старообрядцы в длинных кафтанах, расшитых серебряной нитью; приказчики в суконных поддевках; небритые ямщики в армяках, пропахших лошадиным навозом; и пара солдат-инвалидов, побирающихся Христа ради. Аристократии здесь не было. Вернее, она присутствовала лишь в виде анекдотов про глупых помещиков, которые рассказывают сами же дворяне, переодевшись в купеческое платье для маскировки.

Дарья остановилась посреди зала, растерявшись. Куда идти? Что делать? Элей велел найти работу, но никто не давал ей инструкций. Она просто стояла столбом, источая чужеродность, как разбитый флакон духов в выгребной яме.

— Чего встала, птаха залетная? Проход загораживаешь! — рявкнули откуда-то снизу.

Трактирщица Марфа оказалась женщиной-глыбой. Ее рост едва достигал четырех футов, но ширина плеч заставляла вспомнить о каменных идолах острова Пасхи. Руки толщиной с хорошую ветчину упирались в бока. Передник из мешковины был черным от векового слоя копоти и жира. — Места нет, все занято, — отрезала Марфа, окинув взглядом дешевое пальто Дарьи. — Или заказывай, или проваливай. У нас тут благотворительностью не занимаются. — Я могу работать, — быстро сказала Дарья. Голос сел от холода и долгого молчания, превратившись в хриплый шепот. — Посуду мыть. Полы. Дрова колоть.

Марфа фыркнула так, что пламя ближайшей сальной свечи заколебалось. — Дрова она колоть будет… Да ты топорище двумя руками не удержишь, облезлая. Ладно, ступай на кухню. Котлы драить после господ офицеров. Если найду хоть одну присохшую крупинку гречки — рассчитаю тумаками. Иди вон туда, мимо нужника.

Кухня напоминала преисподнюю. Огромная печь занимала треть помещения, дышала сухим жаром, от которого мгновенно заболела голова. Над огнем висели чугунные котлы размером с ванну. Пар, смешанный с чадом, оседал на потолке черной жирной слизью. Помощница повара, девчонка лет двенадцати с совершенно седой прядью на лбу (след ожога), молча сунула Дарье тряпку, пучок жесткой мочалы и ведро холодной воды, на дне которого лежал слой песка. — Скреби, — буркнула девочка и вернулась к разделке кровавого говяжьего бока.

Работа началась. Дарья опустилась на колени перед огромным медным тазом, в котором накануне тушили зайчатину. Жир застыл причудливыми сталактитами, перемешанными с песком и сажей. Первые десять минут она работала механически, пытаясь отстраниться. Запахи кухни вызывали тошноту. Комбинация лука, старого масла и человеческих испарений была невыносима. Но вскоре тошнота отступила перед физической болью. Пальцы, непривычные к грубой работе, покрылись волдырями от горячей воды и разъедающей соли. Спина, которую годами учили держать прямой благодаря корсету, ныла от постоянного наклона. Песок из ведра действовал как наждак, сдирая кожу с костяшек.

Но вместе с болью приходило нечто иное. Очищение. С каждым движением мочалы, с каждой слезшей чешуйкой засохшего жира, с нее сходила позолота. Стержень гордости, державший позвоночник графини Воронцовой, растворялся в грязной воде. Остатки шеллака на ногтях исчезли, обнажив бледную, уязвимую плоть. Дарья терла медь так яростно, словно пыталась содрать собственную кожу, чтобы посмотреть, что находится под ней.

— Эй, новенькая! Грубый толчок в плечо вырвал ее из транса. Один из половых — шустрый малый с бегающими глазами и напомаженным коком — швырнул ей стопку грязных тарелок. — Разбей хоть одну — будешь платить. Баре гуляют во втором зале, требуют стерильности. Живо шевелись, кабан ждать не любит.

Кабаном оказался купец первой гильдии Савва Митрич. Его огромное брюхо свешивалось через ремень портупеи, туго перетягивающий рубаху. Лицо цвета вареной свеклы лоснилось от пота и водки. Он сидел в отдельном кабинете, стены которого были увешаны рогами убитых лосей и лубочными картинками с видами Иерусалима.

Дарья вошла с подносом, уставленным дымящимися блюдами. Расстегаи с вязигой, поросенок с гречневой кашей, гора блинов, ведерный самовар. От запаха еды желудок свело такой судорогой, что Дарья пошатнулась. Купец заметил это. — А ну стой, девка, — пробасил он, цепляя ее за край рукава пальцами, унизанными массивными золотыми перстнями-печатками. — Ты чего зеленая такая? Больна? — Нет, ваше степенство, — выдохнула Дарья, опуская глаза. — Со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.

Савва Митрич захохотал. Смех его сотрясал жировые складки на груди и заставлял дрожать стаканы на столе. — Росинка! Ну сказанула! Садись, сирота казанская. Он кивнул половому: — Гришка, плесни ей чарку анисовой. И щей плесни в миску, да погуще. Пусть пожрет, смотреть тошно.

Дарья хотела отказаться. Дворянская спесь, этот мертвый призрак прошлого, попытался поднять голову. Прислуживать за одним столом? Пить водку из общей посуды? Но спазм голода оказался сильнее. Она села на краешек скамьи, предложенной купцом, взяла деревянную ложку. Щи оказались огненными, заправленными салом. Первый глоток обжег пищевод, второй — согрел нутро. Хлеб, который она отломила от каравая, показался ей вкуснее любого пирожного от французского кондитера отца. Потому что этот хлеб имел цену. Он весил ровно столько, сколько стоил пот человека, вырастившего рожь.

— Из благородных, что ль? — спросил купец, отправляя в рот целый расстегай. Борода его блестела от жира. — Руки белые, тонкие. И ложку держишь неправильно, как птичка клюет. Дарья замерла. Сердце пропустило удар. — Сирота я, — ответила она заготовленную ложь. — Приживалкой жила у тетушки, та преставилась. Вот, ищу место горничной. — Врешь, — добродушно констатировал Савва Митрич, запивая еду водкой. — Горничные спину гнут иначе, они юркие. А ты ходишь, будто палку проглотила. Даже сейчас сидишь ровнехонько. Благородная кость, сразу видать. Только одета как чушка. Карточный долг батюшки? Или брат промотал имение?

Лгать человеку, чьи глаза видели половину империи и умели считать деньги по весу кошелька, было бесполезно. Дарья решила использовать правду как оружие, предварительно исказив пропорции. — Муж оставил без средств, — произнесла она, глядя в свою миску. — Титул отобрал род мужа при разводе. Возвращаться к отцу стыдно.

Купец внимательно посмотрел на нее. Водка сделала его взгляд масляным, но отнюдь не тупым. — Развод… Редкая птица. Значит, закона не боишься, коль церковный суд переступила. Хорошо. Мне такие нужны. — Для чего? — напряглась Дарья. — Для дела торгового, — хитро прищурился Савва Митрич. — Я ведь, милая, не просто так пузо грею. Я чай везу. Прямо оттуда, — он ткнул большим пальцем куда-то за спину, подразумевая бескрайние просторы Сибири и границы с Китаем. — Караванами. Через Кяхту. Знаешь, что такое Кяхта?

Дарья знала. Таможенный форпост. Место, где европейская цивилизация встречалась с азиатской дикостью. Где меняли серебро на тюки прессованного чая, который затем полгода везли на санях через тайгу. — Там закон — тайга, медведь — прокурор, — продолжал купец, размахивая вилкой. — Государев мытарь спит и видит, как мою таможенную пломбу сорвать. Чай нынче дорог, особливо цветочный. Каждый фунт — золотым песком плачен. А везем мы его пудами.

Он наклонился через стол, обдавая ее запахом чеснока и перегара. Его голос упал до заговорщицкого шепота: — Нужно мне письмо одно доставить. В Нижний Новгород. Человеку моему. Чтобы встретил обоз на переправе. Дело деликатное. Ежели полиция перехватит — каторга. Тебе терять нечего, дворянка бывшая. Зубами грызть будешь, но донесешь. Платить буду щедро. По прибытии — пятьдесят рублев ассигнациями. На первое время хватит и чепчик новый справить, и маменьке твоей свечку за упокой поставить.

Пятьдесят рублей. Сумма колоссальная. Для этих людей деньги измерялись выживанием. Для нее раньше — прихотью. Предложение опьяняло своей доступностью. Всего одна поездка. Одно письмо. И она снова сможет снять комнату, купить чистую одежду, может быть, даже выкупить свои бриллианты назад…

— Почему я? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — У вас полно своих людей. — Свои люди у меня для кулаков годятся, — ухмыльнулся Савва Митрич. — А курьер должен мозги иметь. И вид иметь. Полиция бабу с письмом искать будет в последнюю очередь, тем более такую… неприкаянную. Решайся. Али страх Божий сильнее голода?

Голод победил. Дарья кивнула. Впервые в жизни она продавала не свое имя или право наследования, а свой риск. Это была сделка равных. Купец нуждался в ее отчаянном положении так же, как она нуждалась в его деньгах. — По рукам, — прохрипел Савва Митрич. — Гришка, бумагу сюда! И печать.

Пока половой бегал за письменными принадлежностями, купец откинулся на спинку стула и начал рассказывать. Видно, водка развязала язык, а благодарная слушательница была редкостью в придорожных кабаках. — Ты думаешь, свобода — это когда денег много? — спросил он вдруг, глядя сквозь нее. — Дура ты, хоть и образованная. Свобода — это когда тебе завтрашний обед не снится. Вот смотри на меня. Миллионщик. Три парохода на Волге. Дома в Москве, Казани и Астрахани.

Он постучал себя по огромному животу. — Третий день изжога мучает. Доктора говорят — желчь дурная. Запрещают острое, запретили водку. А я без перца жить не могу, душа сохнет. Каждое утро считаю убытки от сгоревшей баржи под Самарой. Налоговая сидит в печенках. Конкуренты динамит подложить хотят под склады. Это, по-твоему, свобода? Это клетка, голубка. Золотая, резная, замки снаружи, но решетка внутри моя собственная. Я этой золотой проволокой сам себя обмотал, потому что вылезти боюсь. А там, снаружи, знаешь, что? Ветер.

Принесли письмо. Плотный конверт из синеватой бумаги, запечатанный сургучом с оттиском верблюда. Савва Митрич протянул его Дарье. — Зашей в подкладку. И запомни: спросят, скажешь — от брата из Твери, гостинчик матушке. Иди пешком вдоль тракта, не нанимай лошадей. На лошадях ездят те, кого грабить выгодно. Пеший бродяга никому не нужен. Держись почтовых станций, но внутрь не заходи, ночуй в стогах.

Он вложил ей в руку еще одну монету — серебряный рубль. — Это аванс. Купи себе валенки, ноги сотрешь в кровь. И сала. Много сала. Без сала в ноябре сдохнешь.


Вечером, когда основной поток посетителей схлынул, сменившись пьяными компаниями ямщиков, Дарья осталась помогать Марфе пересчитывать выручку. Работа была простой: сортировать медь, серебро и бумажки, записывая суммы в засаленную книгу.

Марфа двигалась тяжело, но сноровисто. Она передвигала монеты короткими, сильными пальцами, мусоля карандаш толстыми губами. — Ты руки-то береги, — неожиданно мягко бросила она, не отрываясь от счетов. — Вон как распухли. Мозоли сойдут — кожа месяц слезать будет. Мазью бы помазать, да где ж ее взять. — Спасибо, Марфа, — тихо ответила Дарья. Простое сочувствие со стороны женщины, которая утром грозилась избить ее, растрогало больше, чем вся отцовская забота. — Себя благодари, — буркнула трактирщица. — Работать можешь. Многие господа, когда вниз скатываются, либо вешаются с тоски, либо в блуд ударяются. А ты гребешь. Это хорошо. Жизнь грязь любит, кто не боится ручки испачкать, того не сожрет.

Они закончили подсчеты поздно ночью. Марфа плеснула Дарье в кружку кипятку и бросила туда щепотку сухих листьев смородины. — На, погрейся. Иди спать. Лавку в сенях дам, крысы там редко ходят.

Дарья сидела на деревянной лавке в холодных сенях, завернувшись в старый тулуп, пахнущий псиной и нафталином. Сквозь щели в стене тянуло ночным морозцем. Рядом, в общем зале, продолжали гулять. Кто-то рыдал, рассказывая собутыльнику о сгинувшем в метели коне. Кто-то громко храпел, уронив голову в квашеную капусту. Жизнь вокруг кипела, булькала, смердела и смеялась.

Дарья достала из-за пазухи синий конверт. Провела пальцем по шершавому сургучу. Пятьдесят рублей. Цена ее первого шага в настоящем мире. Ей хотелось вскрыть печать. Узнать, что внутри. Долговые расписки? Шпионские донесения? Указания контрабандистам?

Но дело было не в письме. Дело было в том, что сказал купец. Свобода — это отсутствие нужды. Дарья всегда считала, что отец абсолютно свободен. Он владел тысячами десятин земли, лесами, заводами, крепостными душами. Никто не смел указывать ему, как жить. Теперь, сидя на ледяной лавке среди блох, она понимала всю глубину своего заблуждения. Отец никогда не был свободен. Его жизнь была расписана протоколами Министерства двора, этикетом, биржевыми сводками и необходимостью поддерживать статус. Он боялся потерять капитал больше, чем смерть. Его золотые прутья клетки были невидимы, потому что он сам помогал их возводить, называя это «ответственностью перед родом».

Ее нынешняя свобода была другой природы. У нее не было ничего. Ни титула, ни прав, ни защиты закона. Любой городовой мог забрать ее в участок просто потому, что ей негде преклонить голову. Любой встречный мужик мог свернуть ей шею ради пальто. Это должно было пугать до безумия.

Но вместо страха Дарья испытывала странное, почти детское ликование. Если завтра ее убьют, она потеряет только жизнь. Одну. Жалкую, промокшую, голодную. Но пока она жива — она принадлежит только себе. Ей не нужно улыбаться мерзкому князю Мещерскому. Ей не нужно слушать лекции отца о пользе свекловичных плантаций. Ей не нужно притворяться мраморной статуей.

Она посмотрела на свои руки, лежащие на коленях. Покрасневшие, опухшие, с обломанными ногтями и въевшейся грязью под ними. Эти руки впервые сделали что-то полезное. Они отмыли жир, они считали реальные деньги, они принимали хлеб из рук другого человека не как данность, а как дар.

Оковы аристократии состояли из ожиданий. Оковы бедности — из законов физики и голода. Физика была честнее. Если ты не работаешь, ты падаешь. Если ты не ешь, ты умираешь. Никаких посредников. Никаких условностей.

Скрипнула дверь. На порог сеней вышел Элей. Он стоял, засунув руки в карманы простого крестьянского армяка, и смотрел на нее. В темноте его глаза казались двумя осколками льда. — Как вам первая ступень ада, Дарья Сергеевна? — спросил он своим обычным, лишенным эмоций голосом. — Медный таз понравился? — Вы знали, что я возьму письмо, — сказала Дарья вместо ответа. Это не было вопросом. — Конечно. Савва Митрич возит чай для Великого князя Михаила Николаевича. Тот самый чай, который ваш отец пьет по утрам, морщась, если лист недостаточно мелкий. Круг замыкается. Кровь рода питается кровью тех, кто эту землю пашет и товары по ней таскает. Вам понравилось продавать свой риск? — Это лучше, чем продавать улыбку, — ответила Дарья. Она поднялась с лавки, скидывая тяжелый тулуп. Холод моментально впился в плечи. — Зачем вы следите за мной? Хотите убедиться, что я сломаюсь? — Хочу убедиться, что вы наконец начали собирать себя заново, — Элей шагнул ближе. Теперь между ними было расстояние вытянутой руки. — Сегодня вы поняли главное отличие свободы воли от вседозволенности. Ваша семья имела вседозволенность. Могли купить любую вещь, любое тело, любой закон. Но их воля была парализована комфортом. Им некуда было хотеть.

Элей вынул из кармана яблоко. Мелкое, кислое, зимнее. Протянул ей. — Свободная воля начинается там, где заканчивается гарантия ужина. Когда вы заработаете свой первый медяк собственным унижением или трудом, вы поймете вес металла. Вы станете опасной, Дарья. Опасной для таких, как ваш отец. Потому что человек, познавший вкус настоящего хлеба и настоящей грязи, никогда добровольно не вернется в золотую клетку, даже если ему предложат стать ее хозяйкой.

Дарья взяла яблоко. Оно было ледяным. Она посмотрела на Эли. На его бесстрастное лицо, на простую ткань одежды, которая скрывала, возможно, убийцу, философа или сумасшедшего. — А если я откажусь идти дальше? — спросила она. — Если я сейчас уйду, наймусь судомойкой к Марфе и проживу так остаток дней? Это тоже будет актом свободной воли?

Элей медленно качнул головой. Уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. — Нет. Это будет трусость. Акт свободной воли — это движение вперед вопреки инстинкту самосохранения. Вы можете остаться. Вас ждет теплый угол, объедки с господского стола и медленное старение в вони. Завтра придет полицейский писарь, узнает в вас сбежавшую дочь графа Воронцова, и вас вернут домой, в вашу клетку. Замок щелкнет, и вы будете счастливы. Безопасность — самый сильный наркотик, Дарья Сергеевна. Сильнее опиума.

Он развернулся, собираясь уйти в темноту ночи, обратно к тракту, где выли волки и замерзали дезертиры. — Куда вы? — окликнула его Дарья. — У меня есть другие клетки, которые нужно чистить, — бросил он через плечо. — Нижний Новгород — красивый город. Особенно осенью. Постарайтесь дожить до него. И помните: соленый пот очищает душу лучше святой воды. Доброй ночи, падшая графиня.

Его шаги стихли в скрипе снега. Дарья осталась стоять в сенях, сжимая в одной руке ледяное яблоко, а в другой — синий конверт с верблюдом.

Она подошла к двери, ведущей в общий зал. Приоткрыла ее на дюйм. Теплый дух человеческого жилья ударил в лицо. Она смотрела на спины ямщиков, на тусклый свет керосиновых ламп, на пар, поднимающийся от мисок. Там, в этом зале, не было никого, кто знал фамилию Воронцов. Никого, кому было дело до экзистенциальных кризисов. Там были люди, решающие проблему выживания до следующего понедельника.

Дарья откусила яблоко. Кислота обожгла десны, вызвав мгновенное слюноотделение. Это был вкус реальности. Горький, холодный, настоящий.

Она закрыла дверь в зал. Прошла в самый темный угол сеней, подальше от света луны, падавшего в окно. Достала из волос шпильку. Ту самую, единственную, оставшуюся от ее прежней прически. Расковыряла ею шов подкладки своего дешевого пальто. Неловкими, исколотыми пальцами она спрятала синий конверт глубоко в недра ткани, зашив отверстие суровыми нитками, которые нашла на полке Марфы.

Закончив, она прижала ладонь к груди. Письмо пульсировало там, словно второе сердце. Опасное, незаконное, живое. Завтра на рассвете она выйдет на тракт. Она пойдет пешком. Она будет мерзнуть, бояться каждого куста и считать каждую версту до Нижнего Новгорода. Она будет свободна настолько, насколько вообще может быть свободен человек в шинели на ветру.

Золотая клетка ее детства окончательно превратилась в миф. Впереди была только пыль российских дорог, тяжесть собственного тела и бесконечное небо над головой, которое не требовало отчета о происхождении. Дарья прислонилась спиной к холодной стене сеновала, подтянула колени к груди, спасая остатки тепла, и впервые за долгие годы провалилась в сон без сновидений, крепко сжимая в кармане серебряный рубль, добытый чужим потом.


Глава 4. Меч и честь

Пыль Нижнего Новгорода пахла иначе, чем пыль придорожных трактов. Если дорожная пыль была мертвой смесью глины и конского навоза, то городская — это был перемолотый временем камень, древесный уголь из кузниц, запах сырой рыбы с Волги и сладковатый дух ладана из многочисленных церквей. Дарья стояла на гребне высокого откоса, глядя вниз, на слияние Оки и великой русской реки. Город раскинулся перед ней амфитеатром: белокаменный Кремль на вершине горы, а под ним — лабиринт деревянных предместий, торговых рядов и дымящих мануфактур.

Задание Саввы Митрича было выполнено. Синий конверт перекочевал в руки хмурого человека в темном армяке у паромной переправы. Пятьдесят рублей ассигнациями теперь грели внутренний карман ее платья вместе с остатком монет. Она могла бы сесть на пароход до Астрахани или вернуться обратно в Петербург, купить билет в вагон первого класса и попытаться вымолить прощение отца.

Но она осталась. Элей не появлялся уже две недели, но его голос звучал в голове каждый раз, когда ветер бил в лицо: «Свободная воля начинается там, где заканчивается гарантия ужина». В Нижнем Новгороде гарантии закончились снова. Деньги таяли быстрее снега в апреле. Нужно было искать кров и пищу.

Случай привел ее на Торговую площадь, которая гудела, как растревоженный улей. Но сегодня гул был особенным — праздничным, звенящим металлом. Князь-город принимал гостей. Из самого Владимира прибыли дружинники, из далеких южных степей приехали кочевники-наемники, а со стороны западных границ добрались рыцари Ливонского ордена по случаю заключения торгового союза.

Город праздновал Турнир Чести.

Арена была устроена прямо на льду замерзшей Оки, огороженная высокими щитами из свежеструганых досок, чтобы брызги крови и осколки копий не летели в толпу зевак. Вход стоил медяк, которого у Дарьи не было. Однако стража, охранявшая ворота для знати — те самые, что вели к крытым трибунам с бархатными навесами, — смотрела больше на чистоту одежды, чем на кошели.

Дарья нашла в груде выброшенного тряпья у портомойни относительно чистый обрывок темно-синего шелка. Намочив его в проруби и содрав кожу песком, она оттерла грязь с лица и рук. Свою простую одежду служанки она сменила на единственное приличное платье, которое берегла в узелке — серое, шерстяное, без модного турнюра, но сшитое добротно. Заплетя волосы в тугую косу и надвинув на глаза капюшон старого плаща, она перестала выглядеть бродяжкой. Теперь она сошла за бедную родственницу какого-нибудь мелкого чиновника.

Этого хватило, чтобы проскользнуть через боковую калитку, предназначенную для распорядителей и слуг.

Внутри царило ослепительное великолепие Средневековья, пропущенное через призму имперской роскоши девятнадцатого века. Лед сверкал так, что резало глаза. Деревянные трибуны были устланы коврами. На почетных местах сидели епископы в парче, губернаторы в лентах и дамы в собольих палантинах. Воздух дрожал от мороза и запаха горячего воска факелов.

На страницу:
3 из 4