Кто Я
Кто Я

Полная версия

Кто Я

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Он остановился перед ней. Его серые глаза стали похожи на два свинцовых озера. — Но дышать вы будете. Первый раз в жизни. Решайте. Доктор Герман с его марганцовкой уже надевает чистые перчатки в людской. Время пошло.

Дарья посмотрела на свою руку. На кровь. На зеленый, хищный лист папоротника, жадно тянущийся к теплу газового рожка. Потом перевела взгляд на закрытую дубовую дверь, ведущую обратно в золоченый ад. Там, за этой дверью, играл оркестр. Там ее ждали титулы, земли, безопасность и медленное удушье.

Она вспомнила взгляд Эли у окна — бездну, в которой нет места ни Богу, ни черту. И впервые в жизни этот абсолютный, пугающий ноль показался ей надежнее, чем все гарантии Российской Империи.

— Марганцовка обжигает кожу, — тихо сказала она, поднимая подбородок. — Доктора Германа зовут Илья Моисеевич, и от него вечно пахнет мышьяком. Я ненавижу котильон.

Она подошла к столику, где садовник оставил секатор. Взяла его здоровой рукой. Металл был холодным и шершавым.

Элей молча наблюдал за ней, не делая попыток остановить.

Дарья вернулась к своему отражению в темном стекле оранжерейного окна. На нее смотрела растрепанная фурия с размазанной по щеке тушью, кровавой ладонью и диким, торжествующим огнем в глазах. Она занесла секатор. Звякнули, падая на каменные плиты, обрезанные нити жемчуга с корсажа — она резким движением распорола лиф платья, освобождая грудь от тисков китового уса. Ткань с сухим треском разошлась до талии.

Свободный, морозный воздух зимней ночи, просачивающийся сквозь щель в крыше, ударил в обнаженную кожу. Дарья глубоко, с каким-то животным наслаждением втянула его в легкие. Воздух вошел легко, расправляя альвеолы, выжигая остатки сладкого тлена. Кашель прошел. Легкие горели, но это был огонь живого пламени.

— Хорошо, — кивнул Элей. В его голосе не было удивления, лишь удовлетворение мастера, выбравшего правильный инструмент. — Умрите красиво, графиня. Ваше отсутствие заметят минут через десять. Начнется восхитительный переполох.

Он бросил на пол перед ней потертый кожаный кошель, глухо звякнувший металлом. — Здесь хватит на поддельный паспорт и билет третьего класса до Казани. Дальше сами. Встретимся через семь дней. Станция Малые Вяземы, третий верстовой столб от переезда. Если придете — начнем обучение. Если нет… значит, доктор Герман все-таки успел.

Элей развернулся и шагнул в самую густую тень между кадками с гигантскими пальмами. Тень поглотила его целиком, не оставив даже звука шагов. Дарья осталась одна в разгромленной оранжерее, босая, полуголая, с чужой кровью на руках и звоном в ушах.

Она посмотрела на распоротое платье. На разбросанный жемчуг. На закрывающиеся раны папоротника. Затем перешагнула через порог оранжереи в холодный, темный коридор для прислуги. Позади, в главном зале, музыка оборвалась на пронзительной ноте — вероятно, кто-то наконец заметил пятна крови на паркете. Впереди была тьма.

Впервые в жизни Дарья Воронцова не знала, что принесет ей завтрашний день. И эта неизвестность была самым чистым, самым концентрированным счастьем, которое она когда-либо испытывала. Золотая клетка захлопнулась окончательно, навсегда отрезая путь к прошлой, мертвой себе. Бой курантов в главной башне особняка начал отбивать полночь, возвещая рождение нового часа и новой, никому не известной женщины.


Глава 2. Пыль под ногами

Стук копыт по брусчатке звучал иначе, когда ты сидишь не на обитом бархатом диване кареты, а сжавшись в комок на жесткой деревянной лавке третьего класса почтового дилижанса. В усадьбе отца лошади были продолжением человека — их холили, чистили скребницами до блеска, кормили отборным овсом и укрывали попонами с гербовой вышивкой. Здесь, на тракте между Петербургом и глухой провинцией, лошадь была лишь механизмом для сжигания угля и сена, издающим запах едкого пота и аммиака.

Дарья куталась в грубое шерстяное пальто горчичного цвета, купленное за бесценок у жены кучера вместе с потертым кожаным саквояжем. Элей оставил ей достаточно ассигнаций, чтобы купить эту новую кожу, но недостаточно, чтобы эта кожа выглядела новой. Пальто пахло чужим домом, кислой капустой и дешевым трубочным табаком. Каждый раз, когда Дарья втягивала этот запах, ее желудок сводило спазмом отвращения, который она тут же давила волевым усилием. Это был первый урок: тело лжет. Желудок требует стерильности, нос жаждет французских духов, но выживает тот, кто умеет спать на прелой соломе и радоваться черствому хлебу.

Она остригла волосы. Садовый секатор оказался слишком грубым инструментом для изящной работы, поэтому прическа графской дочери теперь представляла собой неровную, рваную шапку темных волос, едва закрывающую уши. Левое ухо было прокушено — боль отвлекала ее всю дорогу от тряски и мыслей о том, что она оставила позади. Бриллиантовые серьги пришлось продать скупщику краденого в грязном переулке Коломны. Старик с бельмом на глазу долго рассматривал камни через медную лупу, бормоча молитвы, прежде чем выдать ей пачку мятых кредиток. Он смотрел на нее не как на аристократку, переодевшуюся нищенкой, а как на товар. Оценивающе, без жалости. Дарье тогда впервые стало по-настоящему холодно — холоднее, чем в нетопленой оранжерее.

Дилижанс со скрипом остановился. Возница, чья борода больше напоминала осиное гнездо, хрипло крикнул: — Малые Вяземы! Кому дальше — пересадка!

Пахнуло гарью, конским навозом и сыростью близкой реки. Дарья спрыгнула на землю, неловко подогнув ноги. Мышцы, привыкшие к плавному скольжению по паркету, отказывались держать вес тела после многочасового оцепенения. Земля под сапогами чавкнула. Настоящая грязь. Не гравий дворцовых аллей, а жирная, черная жижа, смешанная с конской мочой и угольной пылью. Она посмотрела на свои руки. Ногти, которые еще вчера полировала камеристка миндальным маслом, стали серыми траурными ободками.

Элей сказал ждать у верстового столба. Третий столб от переезда. Но переездов здесь было два, а столбов — десятки, покосившихся, облезлых, с остатками белой краски, похожей на лишай. Начинало смеркаться. Небо над фабричными окраинами приобрело цвет старого синяка — лилово-багровое, подсвеченное снизу багровым заревом доменных печей.

Дарья пошла вдоль тракта, стараясь держаться тени заборов. Этот мир жил по другим законам. Здесь окна не завешивали шелком, чтобы скрыть частную жизнь; здесь ставни закрывали только на ночь, спасаясь от воров или холода. Из низких избенок, крытых прогнившей дранкой, тянуло дымом «зеленца» — сырых дров, которые давали мало тепла, но много ядовитого сизого дыма. Люди здесь двигались быстро, прижав локти к бокам, словно боясь, что пространство украдет их тепло. Никто не гулял ради удовольствия. Прогулка означала либо поиск работы, либо путь в кабак.

Она свернула в лабиринт улочек рабочего квартала, ориентируясь на самый громкий звук — ритмичный, оглушающий грохот ткацкого производства, перемежаемый пронзительными свистками паровозов. Дорога превратилась в месиво. Каблуки ее новых, дешевых ботинок вязли в грязи. Пришлось снять их и нести в руках, ступая босыми ногами по ледяной жиже. Острая боль от впившегося в пятку острого камня показалась ей почти благодатной — это было доказательство того, что она все еще чувствует.

Квартал бедняков встретил ее специфическим симфоническим оркестром нужды. Визг несмазанных колес тачек, ругань торговок рыбой, надсадный кашель туберкулезного больного за тонкой стеной, плач младенца, которому вторит вой бездомной собаки. И над всем этим — пыль. Тончайшая, въедливая угольная и текстильная пыль. Она оседала на языке, забивалась в поры кожи, делала мокрые волосы жесткими паклями.

Дарья остановилась у перекрестка, прижавшись спиной к стене бревенчатой бани, покрытой зеленой слизью. Ее начало мутить. Не от запаха — хотя вонь выгребных ям, выплескиваемых прямо на улицу, могла свалить с ног быка, — а от масштаба увиденного. В отцовских отчетах Департамента уделов эти люди значились цифрами. Душами мужского пола. Ревизскими единицами. Они платили оброк, болели цингой, уходили в солдаты. Сейчас цифры обрели лица.

Женщины стояли в очереди у водоразборной колонки. Их плечи были перекошены от тяжести коромысел. Лица, несмотря на молодость многих из них, казались древними. Глубокие складки вокруг рта, лопнувшие сосуды на щеках от постоянного пара, глаза, красные от бессонницы и раздражения ткани. Одна из прачек, совсем девочка лет шестнадцати, опустила ведро на мостовую и согнулась пополам, заходясь в приступе рвоты. Соседки даже не обернулись. Лишь одна, стоявшая впереди, монотонно бросила: — Не трави лужу, Анютка. Тут людям ходить.

Это равнодушие потрясло Дарью больше, чем любая открытая жестокость. В светской гостиной игнорирование считалось высшей формой казни. Здесь оно было условием выживания. Если реагировать на каждую судорогу соседа, сойдешь с ума еще до первого снега.

Дарья двинулась дальше, туда, где грохот стоял плотнее. Фабричные казармы. Четырехэтажные кирпичные корпуса с выбитыми кое-где стеклами, заткнутыми тряпьем. Из открытых форточек второго этажа валил пар — там сушилось белье. Тысячи одинаковых серых рубах, портянок и детских штанишек висели на веревках, натянутых крест-накрест, превращая внутренний двор в жутковатый лес мертвых кукол.

Она проскользнула внутрь через калитку, которую подпирал кирпич. Сторож, клевавший носом в будке, даже не поднял головы. Полутемный коридор первого этажа ударил в лицо жаром, влагой и запахом щелока. Женщины работали здесь сутками напролет. Ткачихи.

В длинном зале, освещенном тусклыми газовыми рожками, сотни рук двигались в едином, гипнотическом ритме. Смена челноков. Протяжка основы. Удар берда. Звук сотен деревянных деталей, сходящихся с силой кузнечного молота. Воздух здесь был густым от хлопковой взвеси. Дарья сделала вдох и закашлялась так сильно, что из глаз брызнули слезы. Хлопковая пыль намертво склеивала ресницы и лезла в горло, вызывая ощущение битого стекла внутри.

Она прислонилась к опорному столбу, разглядывая работниц. Большинство сидели на грубо сколоченных скамьях, запрокинув головы назад. Рты открыты, шеи напряжены. Десятиминутный перерыв на сон. Они не ложились — просто падали на доски там, где стояли, используя собственные колени как подушки. Сон настигал их быстрее, чем они успевали добежать до нар на верхних ярусах.

Одна женщина, грузная, с руками-окороками, вдруг резко дернулась, просыпаясь. Глаза ее были безумными. — Опять уснула, дура старая! — прошипела она сама себе и принялась лихорадочно связывать оборвавшуюся нить. — Штраф вычтут. По миру пойдем.

Рядом с ней работала девушка поразительной красоты, совершенно неуместной среди этого ада. Тонкие черты лица, бледная кожа, которая в свете газа казалась фарфоровой. Но пальцы… Пальцы были похожи на куриные косточки, обмотанные кровавыми нитями. Она ловко перебирала основу босыми ногами, нажимая на педали станка. Дарья заметила, что большие пальцы на обеих ногах девушки отсутствуют — отморожены прошлой зимой, догадалась она. Девушка улыбалась. Она напевала что-то себе под нос, какую-то тягучую, грустную мелодию, синхронизируя ритм песни с ударами станка.

Дарья шагнула вперед. Деревянный пол предательски скрипнул. Девушка-певунья мгновенно замерла. Ее голова повернулась медленно, как у хищной птицы. Взгляд черных глаз прошел сквозь Дарью, оценил стоптанные каблуки, дешевую ткань пальто, стриженые волосы — и вынес приговор. Чужачка. Барыня. Или шпик.

— Тебе чего? — голос у девушки оказался низким, прокуренным, никак не вязавшимся с ангельской внешностью. — Заблудилась, курица?

Дарья растерялась. Все сценарии общения, заложенные гувернантками, рассыпались в прах. Там нужно было улыбнуться, сделать комплимент кружеву или поинтересоваться здоровьем тетушки. Здесь любое проявление вежливости воспринималось как агрессия или насмешка. — Я… я хотела спросить, — начала Дарья, понижая голос до шепота, хотя в реве станков ее все равно никто бы не услышал. — Где здесь можно найти кипятку? И хлеба.

Девушка фыркнула, отворачиваясь обратно к станку. Ее босые искалеченные ноги снова замелькали в воздухе, нажимающие на латунь педалей. — На кладбище тебе кипятку дадут. Вместе с земелькой. Проваливай, пока мастер Михалыч тебя не увидел. За компанию с тобой и нам штраф впаяет за посторонние разговоры. Станок стоит — алтын минус.

Унижение обожгло щеки. Дарья почувствовала себя глупой, неуклюжей куклой, пытающейся играть в живые шахматы. Она полезла в карман пальто, нащупывая монеты. Деньги всегда открывали любые двери в ее прежнем мире. — Подождите. Вот. Возьмите. Купите еды.

Она протянула на открытой ладони серебряный полтинник. Огромные деньги для этих стен, цена недельного рациона целой семьи. Руки девушки-певуньи остановились. Медленно, очень медленно она повернула голову. Остальные женщины в радиусе трех саженей тоже прекратили движение. Газовый рожок над их головами тихо шипел, единственный свидетель повисшей тишины. Сотня глаз уставилась на серебро в руке Дарьи.

— Ты кого купить хочешь, образина? — процедила красавица, не меняя выражения лица. — Свою смерть? — Я хочу помочь, — выдохнула Дарья, чувствуя, как паника начинает сжимать горло ледяной рукой. Инстинкт кричал бежать, но гордость, та самая дворянская спесь, заставляла стоять на месте. — Помочь? — девушка вдруг рассмеялась. Смех был сухим, трескучим, как ломающаяся ветка. — Положи монету на пол, барыня. А теперь наступи на нее. Дави изо всей силы. Что чувствуешь? — Бумагу, — недоуменно ответила Дарья. — Металл… — Ничего ты не чувствуешь, кроме холодного, — отрезала ткачиха. — А мы чувствуем. Эта монета — чей-то ужин. Чья-то смена. Если ты швыряешься такими деньгами, значит, ты вор. Либо мужа обворовала, либо отца родного на тот свет спровадила ради наследства. У честного человека таких денег быть не может. Особенно у такой сопли, как ты. Уходи. Пока зубы целы.

Она отвернулась. Педали снова застучали. Станок взревел, плюясь обрезками ниток. Разговор был окончен. Мир захлопнулся. Дарья осталась стоять с протянутой рукой, посреди ревущего цеха, ощущая себя призраком. Она была невидимкой. Нет, хуже — она была заразой. Пятном другой реальности, которое эти люди инстинктивно пытались смыть, чтобы сохранить свой хрупкий, больной, но работающий порядок.


Ночь опустилась на город внезапно, словно кто-то выключил свет. Зарево заводов стало единственным источником освещения, окрашивая низкие облака в цвет запекшейся крови. Дарья брела наугад, петляя по кривым улочкам, подальше от фабрики. Ботинки она давно надела — замерзшие ноги потеряли чувствительность и начали мелко, противно дрожать.

Она вышла к реке. Вода стояла низко, обнажив глинистые берега, покрытые мусором: дохлыми кошками, гниющими овощами, ржавым железом. На берегу, прямо на голой земле, сидели прачки. Те самые, которых она видела днем. Только сейчас рядом с ними лежали не вальки, а пустые корзины. Работа закончилась.

Они развели небольшой костерок в старой железной бочке. Огонь отбрасывал огромные, пляшущие тени на склон холма. Женщины сидели тесным кругом, передавая по кругу одну жестяную кружку. От нее пахнуло резким духом самогона.

Дарья спряталась за углом полуразвалившегося сарая, наблюдая. Она ожидала увидеть отчаяние. Слезы. Проклятия тяжелой доле. Но то, что происходило у костра, не вписывалось в ее понимание горя. Самая старшая из женщин, беззубая, с лицом, похожим на печеное яблоко, громко рассказывала что-то, активно жестикулируя. Остальные смеялись. Громко, раскатисто, запрокидывая головы. Одна молодая баба упала на спину прямо в сырую глину, держась за живот и дрыгая ногами в истерике. Старуха стукнула ее пустой кружкой по колену, и смех стал еще громче.

Потом они запели. Без гармониста, а капелла. Голоса были хриплыми, сорванными, но удивительно чистыми в ночной прохладе. Они пели песню про бродягу, бегущего от каторжной неволи. В песне говорилось о кандалах, о соленом поте и о воле, которая дороже жизни. Но интонация… Интонация была ликующей. Они воспевали свободу так, как аристократы воспевают победу в войне. Для них свобода была не абстрактной философской категорией, которой мучился отец Дарьи, читая Шопенгауэра в кабинете. Свобода была конкретным отсутствием хозяйского глаза и плетей. Даже если ценой этой свободы была голодная смерть в канаве.

Дарья смотрела на их изможденные лица, освещенные оранжевым пламенем. Морщины, въевшаяся в поры угольная пыль, мозоли размером с пятак, скрюченные артритом пальцы. Объективно они страдали невыносимо. Любой врач констатировал бы стадию полного истощения жизненных сил. Но субъективно… Субъективно они дышали полной грудью. Та прачка, что упала в грязь, сейчас вытирала слезы смеха рукавом драной кофты, и глаза ее сияли ярче любых бриллиантов из коллекции матери Дарьи.

В этом был страшный, непостижимый парадокс. Чем меньше у человека оставалось материального — здоровья, имущества, надежд на завтра — тем свободнее становилась его душа. Золотая клетка отца защищала от голода, но убивала способность смеяться над собственной болью. Эти женщины владели лишь своими телами да дырявыми юбками, но их смех принадлежал только им. Его нельзя было обложить налогом или забрать за долги.

Внезапно песня оборвалась. Одна из женщин, та, что днем сгибалась от кашля, схватилась за грудь. Она захрипела, опрокидываясь набок. Жестяная кружка звякнула о камень, расплескивая остатки сивухи. Мгновенная реакция круга потрясла Дарью. Никто не вскрикнул. Никто не побежал за доктором — зачем, если доктора требуют плату, которой нет? Старуха-заводила молча поднялась. Две другие женщины подхватили хрипящую подругу под руки. Четвертая подбросила в костер охапку щепок, осветив процессию. Они молча, деловито понесли женщину прочь от огня, вниз по склону, к воде.

Дарья поняла, куда они идут. К общей могиле. К оврагу за скотобойней, куда сбрасывают тех, у кого не осталось родни для отпевания. Они провожали умирающую не молитвой, а молчанием. И в этом молчании было больше уважения к смерти, чем во всех золотых саркофагах Петропавловского собора.

— Страшно смотреть, ваше сиятельство?

Голос Эли прозвучал прямо над ухом. Дарья подпрыгнула от неожиданности, больно ударившись плечом о бревно сарая. Она развернулась, хватая ртом воздух. Он сидел на крыше сарая, свесив одну ногу в стоптанном сапоге. В темноте он сливался с тенями, виднелся лишь силуэт и красный уголек самокрутки, вспыхивающий в такт его дыханию. — Вы следили за мной? — выдохнула Дарья, пытаясь унять бешеный стук сердца. — Наблюдал, — поправил Элей. — Следят ищейки Третьего отделения. Я изучаю материал. Как лекарь изучает язву перед ампутацией. Ну как вам ваш новый народ? Понравились игрушки? — Они… они счастливы, — вырвалось у Дарьи. — Это чудовищно. Им должно быть плохо. Они должны требовать справедливости. Бунта. Крови наших детей. Почему они смеются? Элей соскользнул с крыши мягко, по-кошачьи. Он подошел ближе. Теперь пламя далекого костра освещало половину его лица, оставляя другую в абсолютной тьме. — Потому что смех — это последний бастион души, Дарья Сергеевна. Когда у вас отнимают всё, остается выбор: выть на луну или научиться шутить над луной. Тот, кто научился шутить, неуязвим. Вашего отца можно уничтожить, опубликовав подделанный вексель. Этих женщин нельзя уничтожить ничем, кроме быстрой смерти. А быстрая смерть для них часто милосерднее долгой жизни. Поэтому они поют.

Он помолчал, затягиваясь. Дым пах махоркой и горькой степной полынью. — Вы попытались дать им серебро сегодня. Знаете, почему они вас чуть не разорвали? — Потому что я чужая, — глухо ответила Дарья. — Потому что мое сострадание оскорбительно. — Ерунда, — отрезал Элей. — Ваше сострадание бесполезно. Вы предложили одной женщине сумму, на которую вся эта артель будет жить неделю. Этим вы поставили под угрозу их иерархию. В стае гиен появление лишнего куска мяса вызывает грызню, в которой слабого съедят первым. Предлагая ей богатство, вы предлагали ей стать предательницей. Выброситься из системы взаимопомощи, где делятся последним куском лепешки, потому что знают: завтра лепешка понадобится самой дарительнице. Ваша благотворительность — это яд замедленного действия. Она разрушает их общность эффективнее любого полицейского участка.

Дарья закрыла лицо ладонями. Холод металла перстня обжег веко. До этого момента она думала, что трагедия — это потеря состояния. Сейчас она понимала: настоящая трагедия — это неспособность понять язык другого мира. — Чему вы можете меня научить? — спросила она, опуская руки. Лицо ее было мокрым то ли от речной сырости, то ли от слез бессилия. — Если я даже подать милостыню правильно не могу? — Я могу научить вас видеть структуру, — ответил Элей. — Вы смотрите на толпу и видите людей. Жалких, страдающих, достойных сочувствия. Это ошибка зрения. Толпа — это физический закон. Гидродинамика. Потоки плотности. Чтобы выжить в океане, не обязательно любить воду. Нужно знать направление течений.

Он достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист бумаги. Развернул его. Это была карта города, выполненная тушью, но поверх официальных кварталов были нанесены другие линии — тонкие, пульсирующие, нарисованные красным карандашом. — Видите? — палец Эли коснулся района, где находилась фабрика. — Красное — это напряжение. Узлы страха, голода и злобы. Завтра утром хозяин мануфактуры снизит расценки за аршин полотна на две копейки. Формально — ничто. Фактически — это означает, что вот эта группа женщин, — он ткнул в точку на карте, — останется без ужина. Их дети лягут спать с пустым желудком. Красный штрих на карте в той точке заметно утолщался. — Через три дня жена мастера упадет с лестницы, поскользнувшись на мыле. Несчастный случай. Мастер станет злым вдвойне. Еще через день начнется чесотка в третьем бараке из-за плохой воды. Напряжение достигнет критической массы.

Элей посмотрел на Дарью своим тяжелым, свинцовым взглядом. — Аристократ ищет смысл жизни в вечности. Купец — в прибыли. Священник — в Боге. Человек дна ищет смысл в балансе сегодняшнего вечера. Получится ли пожрать и не получить ли по зубам. Экзистенциальный кризис вашего батюшки выглядит отсюда как дурная комедия. Хотите перестать быть декорацией, Дарья? Перестаньте искать смысл. Начните искать точки напряжения. Научитесь читать красное на карте. Тогда вы поймете, как управлять золотом, не касаясь его руками.

Он протянул ей карту. — Оставайтесь в городе. Найдите ночлежку. Ту, что принадлежит хромому Игнату у Сухого моста. Заплатите ему самую мелкую монету, какая есть, и скажите пароль: «Туман над Обводным». Вас положат на тюфяк. Утром найдете работу. Любую. Черную, вонючую, отшибающую руки. Вы будете работать, пока не начнете чувствовать радость от простого глотка теплой воды.

Элей сделал шаг назад, собираясь раствориться в ночи. — Зачем вам это? — быстро спросила Дарья, преграждая ему путь. — Зачем вам учить меня? Кто вы такой на самом деле?

Элей усмехнулся. В этой усмешке не было ни капли человеческого превосходства, лишь бесконечная, вселенская скука. — Я человек, который однажды понял, что золотые клетки строят сами птицы. Им дают блестящие проволочки, и они сами сплетают их в решетку, радуясь каждому новому звену. Мой интерес чисто академический. Мне любопытно посмотреть, сможет ли птица, уже вылетевшая наружу, добровольно вернуться в клетку, зная, как она устроена. Или же она предпочтет разбиться о стекло фонаря. Спокойной ночи, графиня. Постарайтесь не умереть от простуды. Смерть от горячки — пошлое завершение для столь драматичного побега.

Он отступил в темноту между сараями. Послышался тихий шорох осыпающейся земли, и Элей исчез. Растворился, как соль в воде. Не было звука шагов, не мелькнула тень. Просто пустота там, где секунду назад стоял живой человек.

Дарья осталась одна на берегу черной, маслянистой реки. Внизу, у костра, женщины продолжали сидеть. Хрипящая подруга, видимо, уже отошла, и теперь они просто грелись, глядя в огонь. Старуха вытащила из-за пазухи засохший кусок сахара — белый островок в море грязи. Она разделила его ножом на четыре крошечные части. Каждая взяла свою долю, положила на язык и зажмурилась от наслаждения.

Даржа посмотрела на свою руку. Серебряный полтинник все еще лежал в ладони. Монета жгла кожу, как раскаленный уголь. Она размахнулась и швырнула его далеко в реку. Всплеска не последовало — вода поглотила металл жадно и беззвучно.

Затем она запахнула ворот дешевого пальто, пряча декольте, которого больше не было, и зашагала прочь от реки, в сторону Сухого моста. Навстречу запаху нечистот, гниющего дерева и человеческой плоти. Навстречу своей первой настоящей ночи вне золотой клетки. Ей предстояло узнать цену теплу, цену сна и цену собственного снобизма, который цеплялся за края ее души, как репейник. Город-призрак принимал ее в свои объятия, и пыль под его ногами должна была стать ее единственной постелью.

На страницу:
2 из 4