
Полная версия
Мёртвый сезон в СНТ "Ромашка"

Надежда Чародейская
Мёртвый сезон в СНТ "Ромашка"
ПРОЛОГ. БАНЯ
СНТ «Ромашка», 9 мая, 7:12 утра
Председатель правления Григорий Матвеевич Пасечник мёртвым выглядел недовольным. Впрочем, живым он выглядел так же — разница была лишь в том, что теперь его недовольство наконец-то никого не касалось.
Утро 9 мая выдалось ясным и холодным — из тех майских утр, когда туман стоит над Усманкой белой стеной, роса лежит на грядках тяжёлой россыпью, а сирень пахнет так, что кружится голова. Петух Филимоновых прокукарекал — фальшиво, как всегда, — и тут же, словно устыдившись, замолчал. Где-то на Садовой включили радио: передавали парад. Пахло дымком, свежескошенной травой и праздником. Обычное утро «Ромашки». Последнее обычное утро.
Посёлок просыпался празднично. Филимонов вешал на забор флаг и портрет деда-фронтовика — ровно, по ниточке, как всё, что он делал. Пацаны с Речной уже сговаривались на рыбалку — «после парада, на пруд, там карась пошёл!». Над тремя участками курились первые мангалы: шашлыки замариновали с вечера, как положено. Сазонов, не спавший, как всегда, с четырёх, поливал редиску и записывал в журнал погоду. Всё было как всегда. Всё было хорошо. Ровно до семи двенадцати.
Тётя Рая вышла за водой в половине седьмого. Вода ей нужна была особенная — речная, мягкая, «живая»: для браги. Брагу тётя Рая ставила на вишне, по рецепту покойной матушки, и брага эта славилась на все шесть улиц — впрочем, как и всё остальное, что выходило из Раиных рук: квас с хреном, пирожки с капустой и новости, скороспелые и горячие. Муж Раи, шофёр, умер давно, дети жили в Воронеже, и всю свою неуёмную энергию Рая вкладывала в хозяйство, соседей и Пальму. Жила она на Центральной, в трёх домах от Пасечников, а тропинка к речке шла как раз мимо их участка — мимо бани, мимо поленницы, мимо всего.
Пальма — рыжая дворняга с белой грудью и серьёзным взглядом — трусила рядом, обнюхивая заборы. У бани Пасечников Пальма вдруг остановилась, подняла морду и тихо, неуверенно заскулила.
— Ты чего? — Рая остановилась тоже. — Пальма, ты чего скулишь? Мышь почуяла?
Баня Пасечников стояла в глубине участка — рубленая, ладная, с предбанником и поленницей под навесом. Дверь предбанника была приоткрыта. Изнутри тянуло холодом — тем особенным, банным холодом остывшей каменки, который ни с чем не спутаешь.
— Матвеич? — позвала Рая. — Гриша! Ты тут?
Тишина. Пальма заскулила громче и попятилась.
Рая толкнула дверь и вошла в предбанник. На лавке — аккуратно сложенная одежда: рубаха, брюки, носки комочком. Всё ровненько, как по линеечке. А дверь в парилку — закрыта.
— Гриша! — Рая постучала. — Ты живой там? Гриша!
Молчание. Такое полное, такое окончательное молчание, что у Раи вдруг заколотилось сердце. Она подёргала дверь — заперта. Изнутри. Она приложила ухо — ничего. Ни всплеска, ни вздоха, ни пара под дверью.
И тут Рая сделала то, что сделала бы любая соседка на её месте: обошла баню, подтащила чурбак к поленнице, влезла наверх и заглянула в окно. Окошко было маленькое, под потолком, приоткрытое на ладонь. Рая приподнялась на цыпочки, прилипла к стеклу — и увидела.
Пасечник сидел на полке, прислонившись к стене, в простыне и с веником в руке. Веник был дубовый. Пасечник всегда говорил, что берёзовые — для слабаков. Рядом на лавке стояла кружка с недопитым квасом и лежала тарелка с надкусанным огурцом. Глаза его были закрыты. Лицо — спокойное. И недовольное. Как всегда.
— Ох ты ж, Матрёна… — сказала тётя Рая.
Она слезла с поленницы — как, сама не помнила, — отряхнула подол и побежала. Сначала — к Алевтине Павловне («ты ж судья, ты знаешь, чего делать»). Потом — к участковому («Стёпа, беда! Пасечника-то нашего! В бане! Насмерть!»). Потом — ко всем остальным. Телефонное дерево «Ромашки» сработало безотказно: через десять минут знали все шесть улиц.
Алевтина Павловна прибежала первой — в фартуке поверх халата, в галошах, с вилами, которые схватила машинально и про которые тут же забыла. Судейская выучка сработала раньше страха: не трогать, не впускать, смотреть.
— Рая, отойди от двери. Никого не впускать. Пальма, сидеть. — Она осмотрела предбанник: одежда сложена аккуратно — человек раздевался сам, не спеша, никто его не тащил. Пощупала каменку через дверь — холодная. Давно остыла. Топили ночью. — Рая, а ну-ка подержи чурбак. Я посмотрю.
— Павловна, ты куда?! Ты ж… ты ж судья!
— Судьи тоже смотрят в окна, Рая. Держи крепче.
Судья в отставке на поленнице — зрелище, которое «Ромашка» запомнила надолго. Алевтина Павловна прилипла к стеклу и долго, внимательно смотрела: поза, простыня, веник в руке, кружка, тарелка. Огурец. Она смотрела и запоминала — всё, до последней крошки на тарелке. Замечать всё. Выводы — потом.
Она слезла, отряхнула халат и сказала:
— Рая. Слушай меня. Туда никто не входит. Ни одна душа. Пока Стёпа не приедет. Поняла?
— Поняла, — прошептала Рая. — Павловна… Он… того?
— Того, Рая. Того.
Участковый Кочергин прибыл на велосипеде и в тапочках — китель поверх домашней рубахи, фуражка набекрень. Толпа — а собралось уже человек десять — встретила его гулом:
— Стёпа! Ну чего там?! Чего стряслось-то?!
— Дядя Стёпа, а вы чего в тапочках? — спросил пацан с Речной.
— Я всегда на посту, — важно ответил Кочергин, слезая с велосипеда. — Даже в тапочках. А ну-ка, граждане, разойдись! Дайте должностному лицу работать! Что тут у нас, Павловна?
— Баня. Заперто изнутри. Председатель. Мёртвый.
— Та-ак… — Кочергин осмотрел дверь, подёргал, заглянул в скважину, потрогал щеколду через щель. — Заперто было изнутри. Стало быть, несчастный случай. Сердце. Жара. Возраст. Дверь вскрывать будем. Филимонов! Ты понятой будешь! И… Сазонов! Петрович, ты тоже! Где Петрович?
— Здесь я, — агроном-пенсионер Сазонов подошёл с биноклем на шее. — Я и так всё видел. Но послушать пришёл.
Дверь вскрыли монтировкой — хлипкая была дверь, поддалась сразу. Кочергин вошёл первым, Алевтина Павловна — второй. Понятые мялись на пороге.
Внутри всё было так, как виделось через окно: Пасечник на полке, простыня, дубовый веник, кружка с квасом, тарелка с надкусанным огурцом. Кочергин потрогал щеколду — накидной крючок, изнутри, — покачал головой и повторил:
— Заперто изнутри. Несчастный случай. Сердце. Жара. Возраст. Девятое мая, в бане… Расходимся, граждане, не толпимся.
— Стёпа, — сказала Алевтина Павловна, не повышая голоса. Так она говорила в зале суда, после чего даже рецидивисты начинали вести себя прилично. — А ну-ка отойди от огурца.
— Чего?
— Огурец, говорю, не трогай. И квас не трогай. И вообще ничего не трогай, пока городские не приедут.
— Да какой огурец, Павловна! Человек помер! Девятого мая! Может, накануне перебрал — праздник всё-таки…
— Пасечник не пил четыре года. Печень. Весь посёлок знает, один ты не знаешь.
Алевтина Павловна подошла ближе, достала из кармана фартука очки и осмотрела тарелку — так, как двадцать три года осматривала вещественные доказательства. Наклонилась к кружке. Понюхала. Подняла брови.
— Значит, так, Стёпа. Слушай и запоминай. Первое: квас в кружке — с хреном. Это Раин квас, у неё одной такой на всю «Ромашку». Пасечник Раин квас на дух не переносил — говорил, от него «утроба горит». Второе: огурец надкушен, но Пасечник огурцов не ел — у него от них изжога, он сам на сходе кричал, когда взносы на теплицу собирали. Третье… — она подняла глаза на участкового. — Огурцы ещё ни у кого не поспели, Стёпа. Девятое мая на дворе. Откуда огурец?
Над толпой — а к восьми утра у бани собрались пол-«Ромашки» — пронёсся гул. Шесть улиц задумались об одном и том же: у кого в теплице уже пошли огурцы? Теплиц с подогревом в посёлке было ровно три. И все знали, чьи.
— Ой, мамочки… — прошептала тётя Рая. — Это ж получается… его… того?
— Его — того, — подтвердила Алевтина Павловна. — Вопрос только — кто. И как вышел из запертой бани.
Она обвела взглядом толпу. Двадцать человек. Соседи. Люди, с которыми она тридцать лет делила воду, дорогу и урожай. Филимонова причитала в голос и одновременно отгоняла внуков от бани: «Кыш отсюда! Малым тут не место!» Пацаны с Речной, разумеется, никуда не уходили — такое раз в жизни бывает. Сазонов смотрел в бинокль — непонятно зачем, до бани было десять шагов. Эдуард с Прудовой стоял в спортивном костюме, хмурый, руки в карманах, и молчал. Бородатый дауншифтер с Садовой — тот, что съехал из Москвы «к земле», — стоял с кружкой чая и тоже молчал, только головой качал. А в сторонке, отдельно от всех, стояла Галина — вдова. Спокойная. В чёрном платке. Она не плакала. Пока — не плакала.
— Допродавался, — буркнул кто-то в толпе. — Пруд-то наш! Общий!
— Тихо! — прикрикнул Кочергин. — Без самодеятельности! Следствие разберётся!
Алевтина Павловна отметила и бурчание, и голос — машинально, в копилку. А вслух сказала:
— Граждане. Пока городские едут, попрошу никого не разъезжаться. Тимофей!
— А? — внук, приехавший на праздники и разбуженный шумом, стоял в толпе в тапочках и с телефоном. Он снимал. Разумеется, он снимал.
— Ты хвастался, что камеру на въезде починил и записи хранятся. Скачай мне сегодняшнюю ночь. С трёх до семи.
— Ба, это вообще-то… ну ладно, — Тимофей зевнул. — А чего ищем?
Алевтина Павловна посмотрела на баню, на толпу, на огурец, убивший в ней веру в несчастные случаи, — и сказала:
— Человека, которого здесь не должно было быть.
ГЛАВА 1. СУДЬЯ В ОТСТАВКЕ
Алевтина Павловна Крапивина вышла в отставку три года назад, и все три года соседи по «Ромашке» жили как за каменной стеной: кому межу перемерить, кому завещание растолковать, кому зятя приструнить одним взглядом. Взгляд у Алевтины Павловны остался судейский — после него хотелось говорить правду и садиться ровно.
А начиналось это утро так же, как все предыдущие три года. В шесть — подъём. В половине седьмого — полив. Алевтина Павловна шла по дорожке с лейкой, здоровалась с вишней («здравствуй, моя хорошая, как перезимовала?»), проверяла пионы (лезут!), редиску (уже можно рвать!), укроп (рассеялся сам, нахал). Теплицу она не считала, нет, — просто любовалась: огурчики пошли третьего дня, пупырчатые, с чёрными шипами, наглые, а рядом зеленела рассада помидоров «Бычье сердце», которую Сазонов отсыпал по-соседски. Потом — крыльцо, самовар, радио. Парад. Праздник. Блины она собиралась печь к восьми, когда Тимоша продерёт глаза. Шашлыки в этом году не планировались — шашлыки были вотчиной Раи («у неё маринад, у неё руки, у неё Пальма объедки сторожит»), а Рая звала всех к себе после обеда. Всё шло по плану. Пока не позвонила Рая.
Муж, Павел, умер восемь лет назад — сердце, внезапно, во сне. Учитель физики, тихий, смешливый, он всю жизнь говорил: «Бэллка, ты у меня справедливость, а я — погрешность». Фотография его стояла на комоде — молодой, в очках, с указкой. Алевтина Павловна иногда разговаривала с ней. Вслух. Что поделаешь — тридцать лет вместе, привычка.
— Ну вот, Павел, — сказала она фотографии в то утро. — Девятое мая. Тимоша спит, бездельник. Блины буду печь. А ты бы сейчас за грибами собирался. Скажи? Молчишь. Ну молчи.
Дочь Ирина с мужем укатили на праздники в Турцию — «мама, all inclusive, ты не представляешь!» — а Тимошу, семнадцатилетнего, «сбагрили бабке». Тимоша не возражал: у бабки — воздух, вишня, погреб с закрутками и, главное, никто не заставляет готовиться к ЕГЭ вслух. Он спал в большой комнате до упора, в наушниках, обняв телефон, — и видел сны, в которых, надо полагать, тоже был телефон.
Накануне вечером Тимофей показывал бабке своё творение — смешную карту СНТ для поселкового чата. Участки были подписаны от руки: «Обсерватория» — Сазонов, «Посольство кваса» — Рая, «Верховный суд» — бабка, а дом Эдуарда на Прудовой значился как «Замок Кощея».
— Тимоша! — Алевтина Павловна смеялась так, что чай расплескала. — Эдуард тебя за это из чата выгонит!
— Уже выгнал. Вчера. — Тимофей вздохнул с достоинством мученика. — Но карту успели скачать все. Даже Сазонов. Он сказал: «Обсерватория — это точно». Ба, а давай я камеру на въезде… ну, я её в апреле починил, помнишь? Там записи неделю хранятся, на старом ноутбуке. Я из него видеорегистратор сделал. Круто, да?
— Круто, — сказала бабка. Кто же знал, что через двенадцать часов эта камера станет главным свидетелем по делу об убийстве.
В семь позвонила Рая. Крик её Алевтина Павловна запомнила на всю жизнь:
— Павловна! Пасечника-то нашего! В бане! Насмерть!
А дальше было то самое утро: предбанник, поленница, кружка, огурец. А теперь, стоя у бани среди гула толпы, Алевтина Павловна думала о двух вещах.
Первое — о пруде.
Пасечник действительно собрался продать общий пруд. Пруд был старый, ещё колхозный, с карасями, кувшинками и мостками, с которых три поколения «Ромашки» прыгало в воду. Покупатель — «какие-то городские», сумма — «всем хватит на новую дорогу». Сход проголосовал против. Алевтина Павловна помнила тот вечер в правлении как сейчас: духота, крики, Пасечник за столом — красный, непреклонный. Филимонов кричал про карасей. Сазонов — про экосистему и «водный баланс». Рая — про то, что она в этом пруду купалась, купается и купаться будет. Филимонова — про внуков, которым «негде будет плавать». А Пасечник стучал по столу чёрной тетрадью — он всегда таскал её с собой, эту тетрадь в коленкоровом переплёте, — и гремел: «У меня всё записано! Все должники у меня вот тут! Взносы недоимщики! Вода мимо счётчика! А пруд — я председатель, мне решать!» Эдуард с Прудовой сидел в последнем ряду и молчал — единственный молчал, и это Алевтина Павловна отметила ещё тогда. А Галина сидела в углу и тоже молчала. Она всегда молчала.
Сход разошёлся ни с чем — проголосовали против, Пасечник сказал «мне решать», все разошлись злые. Ему кричали вслед всякое. Кричали многие. Очень многие.
Второе — об огурце.
Огурцы с подогревом в «Ромашке» выращивали трое: агроном-пенсионер Сазонов с улицы Вишнёвой, московский коттеджник Эдуард с Прудовой и… она сама, Алевтина Павловна. Её тепличка дала первые огурчики третьего дня. Двенадцать штук. Она их пересчитывала вчера вечером. Двенадцать.
«Надо будет пересчитать ещё раз», — подумала она — и тут же одёрнула себя. Глупости. Её огурцы — в её теплице. Хотя… калитка у неё не запирается с прошлого лета…
Взгляд её скользнул по толпе и остановился на Галине. Вдова стояла в сторонке, отдельно от всех, в чёрном платке. Не причитала, не голосила — стояла тихо, прямо, сложив руки. Сухие глаза.
Алевтина Павловна отвела взгляд и тут же одёрнула себя. Двадцать три года в суде научили её: горе у всех разное. Одни кричат, другие каменеют. Сухие глаза — не улика. Не доказательство. Ничего.
И всё же она запомнила. Профессиональная привычка: замечать всё. Выводы — потом.
— Ба! — Тимофей подёргал её за рукав и сунул под нос телефон. — Гляди. Камера на въезде. Четыре сорок семь утра. Я скачал, как ты велела. Там, кстати, качество такое себе, но лицо видно. Я же говорил — я её в апреле починил, там матрица старая, но ночью фонарь помогает…
— Тимоша. Показывай. И поменьше слов.
Алевтина Павловна взяла телефон. На зернистой чёрно-белой записи по главной улице «Ромашки» шёл человек. Шёл уверенно, не таясь, прямо под фонарём. В четыре сорок семь утра. Девятого мая. За два с половиной часа до того, как Рая нашла тело.
— А ну-ка увеличь, — сказала она. — Лицо. Давай лицо.
Тимофей увеличил. Лицо было видно отчётливо — камера висела удачно, фонарь светил прямо. Мужчина лет шестидесяти. Лоб. Нос с горбинкой. Ямочка на подбородке.
Алевтина Павловна знала это лицо. Знала тридцать лет. Оно висело у неё в коридоре на фотографии выпуска юрфака. Оно принадлежало человеку, который умер пять лет назад и был похоронен на Коминтерновском кладбище в присутствии самой Алевтины Павловны.
— Этого не может быть, — сказала она вслух.
— Чего не может быть? — заинтересовался Тимофей. — Ба, ты его знаешь? Кто это?
Алевтина Павловна сняла очки, протёрла их краем фартука — медленно, как делала всегда, когда надо было выиграть время. Руки её не дрожали. Почти.
— Покойник, Тимоша. По нашей улице в пять утра шёл покойник. И шёл он, судя по направлению… — она прикинула ракурс камеры. — …прямо к бане Пасечника.
— Офигеть, — сказал внук. — Ба, это… это надо Кочергину показать! И… и вообще!
— Никому, — отрезала Алевтина Павловна. — Пока — никому. Ни Кочергину, ни Рае, ни… Понял? Никому ни слова. Скачаешь запись, сохранишь в трёх местах. И молчишь. Это важно, Тимоша. Очень важно.
— Понял, — внук посерьёзнел. — Ба… А кто это?
— Чего это вы там шушукаетесь? — Кочергин, говоривший по телефону с городскими, вдруг обернулся. — Павловна! Чего внук тебе показывает?
— Фотографии, Стёпа. Внук мне фотографии показывает. Внуков. То есть… — Алевтина Павловна поправилась с достоинством: — Правнуков у меня пока нет, так хоть фотографии посмотрю. Ты с городскими договорил? Когда будут?
— Сказали — после обеда. Следователь Глебов. Строгий мужик, говорят. — Кочергин снова уткнулся в телефон, а Алевтина Павловна выдохнула. Впервые за утро — выдохнула.
Она не ответила внуку, кто этот человек. Потому что думала о чёрных зонтах, о дожде пять лет назад, о речах у могилы. И о том, что огурцы — это ерунда. И квас с хреном — ерунда. А вот покойники, разгуливающие по СНТ в пять утра…
С этим надо было разобраться.
Где-то за забором закукарекал петух. Толпа гудела. Кочергин говорил по телефону с городскими и потел. А судья в отставке Алевтина Павловна Крапивина поняла, что дачный сезон в этом году будет особенным.
ГЛАВА 2. ОДИННАДЦАТЬ ОГУРЦОВ
Мысль об огурце не давала Алевтине Павловне покоя. Даже там, у бани, среди гула толпы и причитаний тёти Раи, она думала о своей теплице. О двенадцати огурчиках сорта «Муромский», которые пересчитала вчера вечером. Двенадцать. Она точно помнила: двенадцать.
— Тимоша, — сказала она внуку. — Стой тут. Никуда не уходи. Смотри в оба. Если что — звони.
— А ты куда?
— Огурцы считать.
— Ба! — Тимофей вытаращил глаза. — Там труп, а ты — огурцы?!
— Вот именно, — сказала Алевтина Павловна. — Там труп. А огурцы — тут. И что-то мне подсказывает, что это связано.
До её участка было пять минут ходу — с Центральной на Вишнёвую, мимо правления, мимо Филимоновых. Клавдия Филимонова, развешивавшая бельё, окликнула её через забор:
— Павловна! Правда, что ли?! Пасечника-то?! Насмерть?!
— Правда, — сказала Алевтина Павловна на ходу. — Потом, ладно? Потом всё расскажу.
— Ох ты ж… — Филимонова всплеснула руками. — А шашлыки-то?! Мы ж маринад… Ой, да какие шашлыки… Горе-то какое…
У правления толпились трое: дед Михеич с Речной, Колька-рыбак и дачница в панаме. Завидев Алевтину Павловну, все трое замолчали и проводили её взглядами.
— Павловна! — не выдержал Колька. — А правда, что его… того? Ну… убили?
— Следствие разберётся, Коля, — отрезала Алевтина Павловна. — А ты иди рыбу лови. И поменьше слушай.
— А я и не слушаю! Я сам говорю! — обиделся Колька. — Я говорю: это из-за пруда! Все говорят!
«Все говорят, — подумала Алевтина Павловна, сворачивая на Вишнёвую. — Все говорят — и все, может быть, правы».
Калитка, как обычно с прошлого лета, не запиралась — замок заржавел, а руки всё не доходили. Алевтина Павловна толкнула её, прошла к тепличке и встала на колени перед грядкой. Так, в фартуке и с вилами наперевес, её и застал бы любой вор. Но вора, конечно, уже не было.
Она считала медленно. Дважды.
Одиннадцать.
Вчера было двенадцать. Сегодня — одиннадцать. Двенадцатый был срезан — аккуратно, садовым ножом, наискосок. Не сорван второпях, а именно срезан. Умеючи.
Алевтина Павловна села прямо на дорожку и сняла очки. Руки слегка дрожали — не от страха, а от азарта, который она не испытывала уже три года, с последнего громкого процесса.
— Значит, так, — сказала она вслух пустой теплице. — Кто-то ночью зашёл в мою калитку, срезал мой огурец и отнёс его в баню к Пасечнику. Вопрос: зачем? И второй вопрос, поважнее: откуда он знал, что Пасечнику понадобится огурец?
Она осмотрела землю — поливала вчера утром, к ночи подсохло, следов не разобрать. Осмотрела калитку — открыта, как всегда. Забор цел. Значит, вошли через калитку. Значит, знали, что не запирается. Значит — свой. Не чужак. Чужак полез бы через забор и нашуметь мог, а этот — как к себе домой.
«Свой, — подумала она, и от этой мысли стало холодно. — Кто-то из наших. Из шести улиц».
«Ладно, — подумала она, вставая и отряхивая колени. — Ладно. Разберёмся. Но сначала — внука кормить. Война войной, а блины по расписанию».
Блины она всё-таки испекла — к десяти, когда Кочергин разогнал толпу и Тимофей вернулся домой, голодный и полный впечатлений. Блины вышли румяные, с дырочками, со сметаной и прошлогодним вишнёвым вареньем. Тимофей ел и рассказывал:
— Ба, там такое! Филимонов говорит — это городские! Из-за пруда! А Сазонов говорит — Филимонов дурак, а из-за пруда — это точно. А Рая говорит — Пасечника отравили! Квасом! Моим… то есть её. Ба, а правда, что его отравили?
— Неизвестно, Тимоша. Вскрытие покажет. Городские после обеда будут. — Алевтина Павловна подлила чаю. — А скажи мне лучше: что в чате пишут? Ты же читаешь, хоть тебя и выгнали.
— Меня разбанили! Утром ещё! Ну, как увидели, что случилось… — Тимофей уткнулся в телефон. — Пишут разное. Соболезнуют. А Эдуард… Ба, Эдуард месяц назад в чате писал, что Пасечника судить надо! Что он мошенник! Я скрин помню! Показать?
— Показывай сейчас. Чего тянуть.
Тимофей сунул ей телефон. Скрин из поселкового чата, месяц назад. Эдуард: «Ты мне должен, Гриша. Верни. По-хорошему прошу. Последний раз». Пасечник: «Эдуард, не устраивай цирк. Всё будет». Эдуард: «Цирк будет, когда я в суд подам. Мошенник». Дальше — Пасечник потёр сообщения, и все разошлись. Весь чат читал.
— Должен, — повторила Алевтина Павловна. — Интересно. Что должен? Сколько? За что?
— Не знаю. Дальше они в личку ушли. Ба, а это мотив? Ну, если должен?
— Долг — это всегда мотив, Тимоша. Запомни. Деньги, земля и любовь — три кита всех убийств. Так нам в университете говорили.
— А у нас тут и деньги, и земля! — внук загнул пальцы. — Пруд — это земля! Долги — это деньги! Осталась любовь! Ба, а у Пасечника была любовь?
— Ешь блины, Тимоша, — сказала Алевтина Павловна. Но в голове отметила: любовь. Вдова. Тридцать лет. Хм.
— И вот ещё что, — добавила она. — Никому — слышишь? — никому про запись с камеры. Это теперь наше главное. Понял?
— Понял, — внук понизил голос. — Ба… А это правда покойник? Ну, на записи?
— Правда, Тимоша. Самый настоящий. Который пять лет как умер. — Она помолчала. — Ешь. После обеда городские приедут — посмотрим, что они скажут.
В одиннадцать позвонила дочь — из Турции, где было всё включено и плюс двадцать восемь.
— Мама! У нас тут море! Ты не представляешь! А у вас как? Тимоша не балуется?
— Тимоша не балуется, — сказала Алевтина Павловна, глядя в окно на теплицу. — Ирочка… У нас тут… председатель умер. Ночью. В бане.
— Мама! — дочь сразу посерьёзнела. — Мама, ты в порядке? Это… это не… ну…
— Пока неизвестно. Следствие разберётся. Ты отдыхай, дочка. У нас всё хорошо. Тимоша со мной. Целую. Папе… ну, папе привет передавай. Мысленно.
Положив трубку, Алевтина Павловна достала с полки Уголовно-процессуальный кодекс — старый, затёртый, с закладками. Открыла наугад. «Осмотр места происшествия…» Она усмехнулась. Осмотр она уже произвела — через окно, с поленницы. Ладно. Городские приедут — произведут как положено.
Она полистала кодекс, почитала про понятых, про выемку — и поймала себя на том, что волнуется, как перед процессом. Три года не волновалась — и вот опять. «Старая школа, — сказала она себе. — Тебя в отставку проводили, а ты всё судишь».









