Мажор и деревенская красавица
Мажор и деревенская красавица

Полная версия

Мажор и деревенская красавица

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Господи, — говорит тихо. — И этот будет тут до осени. Ну хоть денег заработаешь.

Не отвечаю. Сижу на ступеньке, смотрю через дорогу. Ставня на доме Анны Павловны — одна — так и не открыта.

А на коже — запах. Его. Мы даже не коснулись друг друга.

Перевожу дух и иду чистить рыбу.

Стучу в дверь. Тишина. Стучу ещё раз. Где-то внутри — грохот. Потом мат. Сочный, многоэтажный, с такими конструкциями, каких я даже от Палыча не слышала.

Толкаю дверь. Не заперто.

На полу — мокрые следы.

Кухня.

Макар стоит у раковины. Без футболки. Спина блестит от пота. Мокрые волосы прилипли ко лбу. В одной руке — нож. В другой — сом. Живот и руки по локоть в чешуе и слизи. На столе — телефон, экраном вверх. На экране застыл ютуб: «Как разделать сома. Часть 1 из 7».

Часть первая. Из семи.

И уже в таком состоянии.

Он оборачивается. Глаза бешеные.

— Он скользкий, — рычит так, будто сом виноват лично.

Я смотрю на нож. На рыбу. На голый торс в чешуе. На лицо, перекошенное праведным гневом. И впервые за два дня — не могу сдержать смех.

Глава 4

Смех — худший способ начать рабочие отношения.

Стою в дверном проёме чужой кухни, зажимаю рот ладонью и ничего не могу с собой поделать. Нож в одной руке, сом в другой, торс в чешуе, лицо перекошено — и мой смех делает всё только хуже.

— Можешь не ржать, — цедит Макар.

Не могу. Физически.

— Он… — Макар поднимает сома на уровень глаз. — Он выскальзывает. Я держу — он выскальзывает. Прижимаю — он выскальзывает. Я прибил бы его к доске, но не нашёл гвоздей.

— Гвоздей, — повторяю. Вытираю глаза. А дальше — новый приступ смеха.

— Что?

— Ты хотел прибить рыбу гвоздями к разделочной доске.

— А как?

— Солью. Натри солью — перестанет скользить.

Пауза. Макар смотрит на сома. На меня. Снова на сома. Кладёт его в раковину. Тянется к полке — банка с крупной солью, ещё от Анны Павловны осталась.

— Откуда ты это знаешь? — спрашивает, засыпая соль.

— Я тут живу. Тут все это знают.

— Все прибивают рыбу солью.

— Все чистят рыбу. Без гвоздей.

Захожу. Кухня крошечная — четыре шага от двери до окна. Стол, табуретка, плита с ржавыми конфорками. На подоконнике — герань, которая непонятно как выжила без полива. Упрямая. Как всё в этом доме.

Макар стоит у раковины. Лопатки двигаются под кожей — резко, рвано. Злится.

Подхожу. Ближе, чем нужно, потому что кухня не оставляет выбора. Встаю рядом — плечо к плечу. Нет. Плечо к его локтю — он выше.

— Дай.

Забираю нож. Пальцы касаются его запястья. Мокрого, в слизи.

— Смотри. — Беру сома за голову. Прижимаю к доске. — Соль убирает слизь. Теперь от хвоста — к голове. Короткими движениями. Нож почти плашмя.

Веду лезвием. Чешуя летит — мелкая, блестящая, на стол, на стену, на майку.

Если честно, не такой уж я и мастер чистки рыбы. Но по сравнению с Макаром — просто асс.

— Плашмя, — повторяет Макар. Стоит в полуметре. Смотрит на мои руки. Или на шею. Или на ключицу, где сползла лямка майки. Поправляю плечом, не отрываясь от рыбы.

— Теперь ты.

Протягиваю нож рукояткой вперёд. Он берёт. Встаёт к раковине. Я отступаю — шаг, полтора. Прислоняюсь к столу.

Первое движение — слишком резкое. Чешуя веером, на потолок.

— Плавнее.

Второе — лучше. Третье — почти нормально. Сом лежит, Макар орудует ножом, футболка висит на спинке стула. Пот стекает по позвоночнику — его позвоночнику, — и я смотрю на это секунду дольше, чем допустимо. Отворачиваюсь к окну.

Вид: забор, сирень, крыша нашего дома. Антенна. Бельё на верёвке — тётина ночнушка, Мишины шорты, моё полотенце. Макар может это видеть каждый день из этого окна. Мысль неприятная.

— Потроха, — командую, не оборачиваясь. — Разрежь брюхо от хвоста к голове. Аккуратно, не задень желчный. Зелёный пузырь. Если лопнет — мясо будет горчить. Выбросишь.

Тишина. Потом:

— Зелёный. Пузырь.

— Ты его узнаешь.

Возня. Плеск воды. Мат — тихий, сквозь зубы. Но без паники. Справляется.

— Голову оставь, — говорю.

— Зачем?

— На бульон. Дед Матвей обидится, если выбросишь.

— Дед Матвей узнает?

— Дед Матвей знает всё. Включая то, что ты ещё не сделал.

Макар хмыкает. Кладёт голову в миску. Берётся промывать тушку — и через полминуты вода кончается. Он дёргает кран. Ещё раз. Стучит по нему ладонью.

— Сломался.

— Не сломался. Закончилась.

Показываю на умывальник — железный бачок над раковиной, с прижимным штырём. Деревня. Тут нет водопровода. Есть ёмкость, которую нужно заполнять руками. Вёдрами. Из колодца во дворе.

Макар смотрит на бачок. На штырь. На меня. С выражением человека, которому только что объяснили правила игры, в которую он не записывался.

— Каждый раз? — спрашивает.

— Каждый раз.

Обтираю руки о полотенце. Полотенце старое, с петухами.

— Принесу немного воды. Колодец — за домом, левее бани. — Останавливаюсь в дверях. — Ты правда не знал? Не приезжал к ней? Хотя, да, я тебя здесь не видела.

Молчит. Секунду. Две.

— В последний раз мне было шесть, — говорит. — Потом… Неважно. Больше не ездил короче. — Макар проводит ладонью по краю раковины. — Она передавала варенье для меня, — добавляет. — Малиновое. В банке, обвязанной тряпкой.

Малина. Та самая, что захватила полсада.

Выхожу за водой. Колодец скрипит. Ведро тяжёлое, верёвка режет ладони. Несу, расплёскивая на шлёпанцы. Заливаю бачок.

Макар стоит у подоконника. Трогает герань. Сухие листья крошатся под пальцами.

— Живая? — спрашивает.

— Живая. Может, тётя Зина иногда поливала. Я не знаю.

Он убирает руку. Ничего не говорит.

На крыльце — шаги. Стук. Дверь распахивается — тётя Зина. В руках — пакет. Из пакета торчит укроп.

— Дед Матвей велел. — Ставит на стол. — Картошка, морковь, луковица. На уху. А то знаю я вас — рыбу вон почистили, а варить не из чего. У парня небось шаром покати.

И уходит.

Я варю уху. Макар сидит на табуретке, вытянув ноги в проход — в джинсах, босой, кроссовки брошены у двери. Смотрит, как я режу картошку. Потом — лук. Потом — морковь. Нож стучит по доске ровно и быстро. Тут я на своей территории.

— Ты всегда так? — спрашивает.

— Как?

— Командуешь.

— Я не командую. Я объясняю. Разница.

— Для того, кому объясняют, — никакой.

Поднимаю глаза. Он смотрит прямо.

Варю. Кидаю лавровый лист, перец горошком. Кухня наполняется запахом — речным, густым, с нотой укропа. Дом перестаёт казаться заброшенным. Так бывает: достаточно запаха еды, и стены оживают.

Наливаю уху в тарелку — глубокую, из сервиза Анны Павловны, с синими цветами по краю. Ставлю перед ним. Хлеб — на доске, нарезаю толсто.

Макар берёт ложку. Пробует. Молчит. Ест. Молча. Три ложки, пять, семь.

— Ещё? — спрашиваю.

— Ещё. И сама садись.

— Не нужно.

Пожимает плечами.

Наливаю ему вторую тарелку. Ест.

Потом мою посуду.

— Спасибо, — говорит Макар.

Я оборачиваюсь, но отвечать не успеваю.

На крыльце грохочет, и в кухню снова заглядывает тётя Зина. Платок, фартук, руки в земле.

— О! Уха! — Принюхивается. — Ну-ка…

Берёт ложку из сушилки, пробует прямо из кастрюли. Причмокивает.

— Нормальная. Лаврушки многовато. — Смотрит на Макара. — Ешь давай. Худой, как жердь. Аня бы расстроилась.

Уходит так же внезапно, как появилась.

Макар смотрит на дверь. Потом на меня.

— Она вообще стучит хоть иногда?

— Нет. Никогда.

— И все тут такие?

— Почти.

Забираю три тысячи — он достаёт из рюкзака, отсчитывает купюрами по пятьсот. Прячу в карман шорт. Протираю стол. Выхожу.

На крыльце оборачиваюсь. Он стоит в дверном проёме, прислонившись плечом к косяку. Футболку так и не надел.

— Завтра, — говорю. — Девять утра. И надень что-нибудь, в чём не жалко работать.

Макар чуть наклоняет голову. Смотрит на меня — долго, с ленцой. Уголок губ ползёт вверх.

— Дарь, — говорит. — Ты же понимаешь, за что я плачу пять тысяч в день?

Понимаю. Конечно понимаю. Знала с самого начала, но почему-то забылась и стала его считать почти нормальным человеком.

— Я плачу, чтобы работала ты, — продолжает. — А мне оставалось сказать бате — я сам.

Держу лицо. Получается. Кажется.

— Ясно, — говорю ровно. — Значит, мне надеть что-нибудь, в чём не жалко работать.

Спускаюсь с крыльца. Сирень цепляет волосы — в третий раз за день.

Проклятый куст. Проклятый мажор. Проклятая я, которая три часа назад смеялась с ним на этой кухне и забыла, зачем пришла.

Глава 5

Алина сидит на нашем крыльце. Ноги на ступеньке, волосы мокрые — с реки. Рядом — Мишины кеды, перевёрнутые подошвами вверх. Из дома доносится мультик.

— Ну? — спрашивает.

Сажусь рядом. Пахну рыбой, укропом и чужим парфюмом, который впитался непонятно откуда — мы даже толком не касались друг друга.

— Уху сварила. Рыбу почистила. Три тысячи. — Хлопаю по карману.

Алина поджимает губы. Знаю это выражение. Видела сто раз — когда она вынимает коржи из духовки, и они разваливаются.

— Что?

— Ничего. — Пауза. — Он симпатичный?

— Понятия не имею. Он был весь в рыбьей чешуе.

— Даш.

— Алин.

Она поворачивается ко мне, обнимает колени. Лицо каменеет. Когда Алина уходит в серьёз, шутки заканчиваются.

— Каждое лето одна и та же песня. Приезжают, стреляют улыбками, девчонки тают. А к сентябрю даже имён наших не помнят.

— Это не про меня.

— Конечно не про тебя. Ты же у нас в броне.

Я молчу. Потому что никакой брони у меня нет. Просто не теряю голову при виде любого красавчика.

Лере с нашей улицы каждое лето морочил голову новый дачник. К осени она уже ревела на берегу.

Настю из соседней деревни увозили на неделю в Москву — «знакомить с друзьями». Друзья посмеялись. Настя вернулась и полгода ни с кем не разговаривала.

Я не Лера и не Настя. Но я живу через дорогу, а Алина — моя лучшая подруга, так что сейчас точно будет лекция.

— Я иду туда работать, — говорю. — Девять-четыре. Завтрак, обед, уборка. Деловые отношения. Всё.

— Ага. А уху ты из деловых отношений варила?

— Из сома.

Алина фыркает. Но не улыбается.

— Даш. Я серьёзно. Он уедет. Они всегда уезжают. А тебе тут жить.

— Я в курсе, где живу.

Повисает тишина. Из дома доносится мультик — Миша хохочет над чем-то своим. На крыльце вздыхает Барон, положив тяжелую морду на лапы.

— Лёха, кстати, устроился, — говорит Алина, и я мысленно благодарю её за смену темы. — В коттеджный. Ремонт, покраска. Бригадир — Сан Саныч из Жуковки. Платят нормально.

— Лёха будет красить заборы дачникам?

— Лёха будет зарабатывать на подготовительные курсы. Он прагматик. — Алина подбрасывает камешек. — Как и ты. Поэтому я за вас обоих спокойна.

Врёт. Не спокойна. Но я киваю, и этого хватает. Мы обе делаем вид, что разговор окончен.

— Кстати, о Палыче, — вспоминает Алина. — В пятницу у него выездной банкет в коттеджном. Чей-то день рождения. Ищет руки. Я торты делаю, но ему нужен кто-то на раздачу. Пойдёшь?

— Я же уволилась.

— Ты ещё не уволилась. И Палыч будет меньше орать, если ты ему одолжение сделаешь на прощание.

Логика. Палычу скажу завтра. Банкет в пятницу — терпимо. Лёха будет, Алина будет. Коттеджный — чужая территория, но за деньги.

— Пойду.

Алина наконец улыбается. Встаёт, отряхивает шорты. На крыльце оборачивается:

— Только не вари ему больше уху. А то привыкнет.

Бросаю в неё Мишиным шлёпанцем. Промахиваюсь.


Вечер. Девять. Солнце село за реку, и воздух наконец стал мягким. Пахнет костром — кто-то жжёт ботву за огородами. Мошкара вьётся у крыльца. Миша уже спит, обняв Клеща.

Сижу на ступеньке. Скрипит калитка, появляется дед Матвей. Штаны закатаны до колен, в руках — удочка и фонарик. С вечерней рыбалки.

— Сома-то приготовила?

— Уху.

— Нормальную?

— Тётя Зина сказала — лаврушки многовато.

Дед крякает. Садится рядом, ставит удочку к перилам. Долго молчит, глядя на дом напротив. Там горит окно — одно, на кухне. Жёлтый квадрат в темноте.

— Аня тоже лаврушку любила, — говорит тихо. — Сыпала, не жалела. Говорила: «Матвей, лавровый лист — от всех бед. В суп кинешь — суп спасёшь. В шкаф положишь — моль сдохнет. Под подушку — кошмары уйдут».

Улыбаюсь. Анна Павловна умела из любой мелочи сделать закон. Жёсткая, прямая, строгая — и при этом на веранду пускала всех соседских детей.

— Она этот дом сама подняла, — продолжает дед. — После войны. Муж пропал в сорок третьем, осталась с дочкой. Двадцать два ей тогда было. Брёвна таскала на себе. Крышу клала с Фёдором — тот руку на фронте потерял, работал одной. Вдвоём — она и однорукий плотник — за два лета дом поставили. — Кивает через дорогу. — И не жаловалась. Ни разу.

Молчу. Дом Анны Павловны — с провисшей крышей, облезлой краской, покосившимся крыльцом. Но стоит.

— А теперь внук приехал, — говорит дед. — Правнук, то есть. — Приехал. — Руками-то работать умеет?

— Рыбу чистить — нет.

Дед усмехается. Достаёт из кармана модную фляжку. Отвинчивает. Запах — резкий, бьёт в нос.

— Самогон, Дашка, — наставительно говорит. — Суставы — как новые. Аня всегда говорила: «Матвей, от твоего самогона даже забор перестаёт шататься».

— Забор шатается до сих пор.

— Это другой забор.

Смеюсь. Дед прячет фляжку. Смотрит на жёлтый квадрат окна.

— Ты приглядывай за ним, — говорит. — Ради Ани.

Не отвечаю.

Дед уходит. Шаркает по тропинке, фонарик прыгает в темноте.

Я остаюсь одна.

Смотрю на жёлтый квадрат окна. Шторка вздрагивает едва уловимо. Замираю. Оттуда кто-то смотрит на меня.

Или мне кажется.

Поднимаюсь, ухожу в дом. Закрываю за собой дверь — и только тогда выдыхаю.

Завтра в девять утра мне снова туда.

К этому мажору.

Глава 6

Двадцать три шага от калитки до калитки. Я считала.

Дом Анны Павловны стоит через дорогу — и всю жизнь он был частью пейзажа, как указатель на выезде или ржавая колонка на углу. Заросший бурьяном участок, забор, который держится на честном слове, крыша в заплатках из рубероида.

Бабушка иногда говорила — «Хороший был дом. При Анне Павловне — конфетка».

Сейчас девять утра, июнь, жара уже набирает обороты, и я стою у чужой калитки с ведром, тряпками и лопатой.

Калитка скрипит.

Вхожу и осматриваюсь, теперь уже внимательно.

Участок — катастрофа. Лопухи по пояс, крапива вдоль забора, посередине — старая яблоня, кривая, с чёрными ветками. Тропинка к дому угадывается по продавленной земле, но трава почти закрыла её. Крыльцо — три ступеньки, средняя провалена. Перила нет. Над дверью — козырёк из шифера, съехавший набок.

Стучусь. Открываю дверь. Не заперто. В сенях — запах пыли, старого дерева и чего-то кислого. Обувь: его белые кроссовки, уже не белые. Рядом — пакет из продуктового.

Кухня. Стол, покрытый клеёнкой с выгоревшими розами. Две табуретки. Раковина с потёками ржавчины. Кран торчит криво. Окно мутное, свет сквозь него — как через марлю.

На столе — ноутбук, зарядка, бутылка воды, пустая упаковка от роллов. Значит, заказывал из райцентра. Доставка сюда стоит как сами роллы.

Не пойму, ухи не хватило?

Дальше — комната. Диван, застеленный спальником. Подушка без наволочки. На полу — спортивная сумка, раскрытая, из неё торчат вещи. Футболки. Джинсы. Зарядка для телефона. Всё свалено, будто он вывернул сумку и взял сверху первое попавшееся.

Макара нет.

Прохожу дальше. Вторая комната — пустая, пыльная, потолок в разводах от протечки. Обои в цветочек, вздувшиеся пузырями. Здесь когда-то была спальня. Кровать — железная, с панцирной сеткой, без матраса. На подоконнике — стакан с давно засохшими цветами.

Поднимаюсь по узкой лестнице. Чердак. Жара здесь — как в духовке. Низкий потолок, балки, между ними — щели, через которые видно небо. Вот откуда протечка. Коробки, старые чемоданы, тряпки. Прабабушкина жизнь, запакованная и забытая.

Спускаюсь.

Макар стоит в кухне. В шортах. Без футболки. Волосы мокрые — видимо, обливался у колонки на улице. В руке — та самая бутылка воды.

— Ранняя пташка, — говорит он.

— Девять ноль три. Как договорились.

Он отпивает воду. Я смотрю мимо — на раковину, на стену, на клеёнку с розами. Куда угодно, кроме.

— Осмотрелась? — спрашивает он. — Ну и как?

— Крыша — дырявая. Потолок в спальне — в грибке. Кран течёт. Крыльцо — средняя ступенька сгнила. Забор — половина штакетин — дрова. Обои — под снос. Участок — джунгли.

Пауза.

— Ты хотел, чтобы я восстановила этот дом?

— Ну, — он дёргает плечом, — батя сказал «привести в порядок». Не уточнял стандарты.

— Стандарт один: чтобы здесь можно было жить, а не выживать.

Он снова усмехается. Уголок рта. Глаза — на мне. Внимательные. Даже слишком.

— Ты каждый день будешь так? — спрашиваю.

— Как?

— Стоять и смотреть. Пока я работаю.

— А что, мешает?

— Мешает.

Он поднимает руки — жест «сдаюсь». Отступает к столу, садится на табуретку. Табуретка скрипит. Открывает ноутбук.

Я достаю тряпки. Нахожу под раковиной ведро — ржавое, дырявое. Ну кто бы сомневался.

Своё принесла. Знала.

Начинаю с кухни. Протираю стол, раковину.

Подвесной рукомойник пуст.

Несу воду с улицы.

Мою окно. Свет меняется сразу — как будто кто-то вытащил марлю и впустил июнь.

Макар смотрит поверх экрана. Я чувствую, даже не оборачиваясь.

— Можешь помогать, — говорю. — Это же твой дом.

— Технически — прабабкин.

— Технически — ты мне за это платишь, но ремонт крыши тряпкой не сделать. Нужны руки. Две пары.

Тишина. Потом — звук закрывающегося ноутбука. Скрип табуретки. Шаги.

Он встаёт рядом. Близко. Я протираю подоконник. Он — в полуметре. Я чувствую тепло от его тела, запах — что-то дорогое, хвойное, нелепое в этой кухне с ржавой раковиной и клеёнкой в розочках.

— Что делать? — спрашивает.

Голос серьёзный.

Чуть не роняю тряпку от удивления.

Оборачиваюсь. Он стоит, опустив руки. Смотрит.

— Крыльцо, — говорю. — Среднюю ступеньку укрепить. Доски — в сенях, за дверью. Гвозди — в банке на подоконнике. Молоток — нормальный поищи в кладовке.

Он стоит ещё секунду. Кивает. Уходит.

Выдыхаю.

Вскоре слышу — стук. Неровный, с паузами. Один удар — тишина. Второй — мат. Третий — снова тишина. Подхожу к окну. Макар сидит на корточках у крыльца. В одной руке — доска. В другой — гвоздь. Молоток зажат под мышкой. Он пытается одновременно держать доску, приставить гвоздь и ударить — и это физически невозможно, но он не просит помощи.

Гвоздь гнётся. Макар смотрит на него с выражением человека, которого предал близкий друг.

Я отворачиваюсь от окна. Губы дёргаются.

Нет. Не смешно. Он мне платит, я делаю работу.

Всё.

Без улыбок.

За стеной — грохот. И длинное, прочувствованное:

— Бл...

Потом тишина.

Потом — стук. Снова неровный. Но упрямый.

Я больше не могу держаться и смеюсь. Тихо, в кулак, отвернувшись к окну — но смеюсь, по-настоящему. Над гнутым гвоздём. Над молотком в его руках. Над роллами с доставкой в доме без водопровода. Над парнем, который думал, что «привести в порядок» — это пара движений и наличные.

Смех обрывается, когда я чувствую взгляд.

Макар. В дверном проёме. Молоток в руке, дулом вниз. Палец обмотан — кажется, той самой тряпкой, которой я полчаса назад вытирала подоконник. Он не злится. Он просто смотрит. И в этом взгляде — вопрос, прямой и без усмешки: и что смешного?

Глава 7

Я моргаю. Смех и правда застревает в горле, сменяясь холодком. Нельзя. Я на работе. Он мне платит. Пять тысяч в день за то, чтобы я не ржала над его попытками прибить доску, а не за то, чтобы оценивать боевые ранения.

Сглатываю. Вытираю ладони о фартук. Спускаюсь с крыльца.

— Дай, — говорю.

Он молчит. Секунду. Две. Потом разжимает пальцы. Отдает молоток.

Беру гвоздь. Приставляю к доске. Держу двумя пальцами — близко к шляпке, но не так, чтобы отбить.

— Бей, — говорю. — Уверенно. Не думай про палец. Думай про гвоздь.

Макар перехватывает молоток. Замахивается. Бьет.

Гвоздь входит в дерево. Ровно.

— Еще, — говорю.

Он забивает второй. Кривовато. Но держится.

— Нормально, — говорю. — Для первого раза.

Он вытирает лоб тыльной стороной ладони. На лбу — грязная полоса. Смесь пыли и пота.

— Отлично, — говорит он.

Отворачиваюсь. Иду обратно к ведру. Спина горит. Чувствую его взгляд.

Работаем молча. Он — снаружи. Прибивает, таскает, отдирает старые доски. Я — внутри. Мою, протираю, скоблю.

Солнце поднимается выше. Становится жарко. Воздух густой, пыльный, пахнет нагретым деревом и старой краской. Через час выношу ему бутылку воды. Ставлю на перила крыльца. Он берет, пьет долго, жадно. Кадык ходит вверх-вниз.

Иду обратно в дом.

Проходит еще пара часов. Я мою окно на веранде с улицы. Тряпка, мыльная вода, стекло противно скрипит под пальцами.

Макар сидит на крыльце, в узкой полосе тени. Телефон прижат к уху. Он думает, что я не слышу. Или ему все равно. Голос в трубке сочится сквозь тишину. Громкий. Резкий. Я не разбираю слов, но интонацию не спутаешь. Холодная, требовательная сталь. Так говорят с подчиненными, которыми недовольны. Или с детьми, которые не оправдали ожиданий.

Макар отвечает тихо, сквозь зубы:

— Да, пап. — Пауза. — Я делаю. — Пауза. Длинная, тяжелая. — Я понял. — Пауза. — К сентябрю всё будет.

Он замолкает, слушает. Плечи напрягаются так, что ткань футболки натягивается. Свободная рука сжимается в кулак, костяшки белеют.

— Я не на курорте, пап, — выдавливает он наконец. — Я тут дом ремонтирую.

Ну что сказать, и правда ремонтирует. Не собирался ничего делать, а в итоге за весь день даже не присел.

Голос в трубке становится громче. Макар морщится, отводит телефон от уха на вытянутую руку.

— Хорошо. Понятно. До свидания.

Он сбрасывает вызов. Смотрит на погасший экран.

Взмахивает рукой, чтобы швырнуть телефон в стену. Я невольно вздрагиваю, вжимая голову в плечи. Но в последний момент он тормозит руку. Сжимает челюсти. Опускает. И просто с размаху бросает смартфон на деревянную ступеньку.

Треск. Экран идёт трещинами.

Макар проводит ладонями по лицу. Сидит, сгорбившись. Вдруг совсем как будто не мажор. Просто парень, которого отчитали и который только что сломал вещь за три тысячи долларов.

Я замираю с тряпкой в руке. Не должна была это видеть. Медленно опускаю тряпку в ведро. Вода глухо плещется.

Макар поднимает голову. Видит меня. Пауза. Он ждет.

Я вытираю руки о фартук. Подхожу к сумке, которая стоит в углу веранды. Достаю бутылку холодного кваса. Алина сегодня утром передала, из холодильника, с ледяной коркой на стекле.

Откручиваю крышку. Подхожу к крыльцу. Протягиваю ему.

Макар смотрит на бутылку. Потом на меня.

— Это... — он хрипит, сглатывает комок.

— Пей, — говорю. — А телефон починишь. В район сгоняешь, отдашь в сервис.

Он берет бутылку. Пьет долго.

— Спасибо, — говорит тихо.

Киваю. Не смотрю на него. Смотрю на окно, которое не домыла.

— Там, на веранде, рама отходит, — бросаю я, возвращаясь в рабочий тон. — Нужно будет завтра прибить.

— Прибьём, — говорит он.

Я возвращаюсь к ведру. Спина горит. Чувствую его взгляд между лопаток. Беру тряпку. Продолжаю мыть окно.

Проходят часы. Солнце ползёт по небу, клонится к реке. Жара спадает, но пыль остаётся — висит в воздухе золотой взвесью. Руки гудят. Спина ноет. Я мою, скоблю, протираю — механически, на автопилоте.

И вдруг — голос за спиной.

— Даша.

Я замираю. Тряпка зависает на стекле, оставляя мутный развод. Даша. Он впервые так меня назвал.

Вытираю руки о старый фартук. Оборачиваюсь. Он сидит на нижней ступеньке крыльца, упершись локтями в колени. Бутылка из-под кваса стоит рядом. Голова опущена.

— Спасибо, — говорит он.

— Уже говорил.

Вечерний ветер тянет с реки. Шевелит высокую траву между нами. И вдруг становится тихо. По-настоящему тихо. Только ветер. Только далёкий, глухой плеск.

Я смотрю на него. Он поднимает голову. Тоже смотрит на меня. Настолько долго, что хочется отвести взгляд. Но почему-то не получается.

Вдруг приходит в голову совершенно ненужная, опасная мысль. Он красивый. Красивый какой-то тяжелой, хищной, породистой красотой. Я злюсь на себя за эти мысли. У меня на таких иммунитет. Они все одинаковые, им просто скучно. Но сейчас…

И именно поэтому я не замечаю, когда он поднимается. Один шаг. Другой. Останавливается совсем рядом. Настолько близко, что я чувствую запах нагретой за день кожи.

На страницу:
2 из 3