
Полная версия
Человек, которого не было
- Вы понимаете, какая это редкость? - Завьялов даже оживился, как оживляются мастера, показывая удачную работу. - Обычно хоть что-нибудь да не сходится. Алиби, свидетель, путаница со временем, вещь не та. Здесь сходится всё. Я двадцать лет работаю, у меня таких дел три. И во всех трёх, заметьте, обвиняемый в итоге признался. Потому что когда человеку кладут на стол всё, он перестаёт упираться. Это не давление, Дмитрий Андреевич. Это арифметика.
Я спросил, что он говорит о провалах в памяти. Завьялов не рассердился - он именно что устал.
- Он это и мне говорил. На первом допросе. Я его тогда спросил прямо: вы отрицаете, что заходили в магазин? Он говорит: я этого не помню. Не «не заходил», понимаете разницу? А «не помню». Это позиция, Дмитрий Андреевич, это тактика защиты, так работают с адвокатом. А потом он неделю сидел и думал - и придумал себе целую историю. Сестра его, кстати, тоже придумала, вы уж не обижайтесь. Родственники всегда придумывают, это не от злости, это от любви: человек же не может просто взять и украсть, значит, его заставили, значит, он был не в себе.
- Он и до этого, по словам сестры...
- Сестра его приходила, - перебил Завьялов, и тут впервые за разговор в голосе прорезалось что-то живое, даже досадливое. - Приходила четыре раза. Первый - с бумагами. Второй - с валерьянкой. Третий - с рассказом про то, что брат у неё с детства «не свой бывает», про бабушку, которая в нём говорила. Я её выслушал. Двадцать минут. Выпил с ней чаю, потому что она плакала. А потом сказал: Вера Валентиновна, идите к психиатру. Не потому что вы больная. Потому что вашему брату нужен врач, а не следователь, а мне нужен ответ на один вопрос: он брал или не брал. Вот и всё. Она потом на вас в газету и написала, я знаю. Она на меня обижена. Она думает, я её не слушал.
Он помолчал и добавил тише:
- Я слушал. У меня тоже брат был. Умер в девяносто четвёртом. Так что я её слушал, Дмитрий Андреевич, - я просто не могу в постановление вписать бабушку.
Вот тут я, признаюсь, почувствовал к нему уважение - короткое, неудобное, из тех, которые потом мешают писать. Завьялов не был злодеем. Он был хорошим ремесленником, у которого в руках оказалась деталь не его профиля. Он честно пытался её обточить под свой чертёж, и когда деталь не точилась, он списал её в брак - без злости, с чистой совестью.
Я спросил про признание. Про то, о чём писала Вера: «признавайте вину, дадут меньше».
Завьялов пожал плечами.
- Это закон, а не моя прихоть. Особый порядок - треть от верхнего предела, а в его случае, с характеристикой, с церковью этой, с первой судимостью - реально года два-два с половиной. А если упираться и дойти до суда да получить по полной - там другой разговор. Я ему это объяснил. Не раз. Он вежливо слушает, кивает, извиняется, что «создаёт столько работы», и говорит: не могу. - Завьялов впервые за разговор усмехнулся. - Вы знаете, что он мне ответил, когда я его в последний раз спросил? Он сказал: Аркадий Викторович, если я признаюсь, то получится, что я это сделал. А я этого не делал. И я не знаю, как это объяснить.
Следователь выключил наконец чайник, сел, сложил руки на папке - и сказал то, что я потом вспоминал чаще всего, потому что в этой фразе, как в капле, сидело всё дело, только никто не посмотрел на неё под нужным углом:
- Вот и я не знаю, Дмитрий Андреевич. Двадцать лет не знаю. У меня в кабинете сидит человек, у которого на руках кровь от витрины, в кармане стекло, в сарае товар на два миллиона, - и он смотрит мне в глаза и спрашивает, не случилось ли чего с сестрой, пока его везли. Я таких глаз не видел. И что мне с ними делать, я не знаю.
Я спросил последнее - про экспертизу. Психиатр Соколова осматривал ещё в декабре, амбулаторно, десять минут в кабинете. В заключении стояло: «данных за психическое расстройство, исключающее вменяемость, не выявлено». Завьялов сказал, что так и будет, что адвокаты теперь добиваются стационарной и он, скорее всего, не станет возражать.
- Пусть посмотрят, - сказал он. - Мне не жалко. Три недели в отделении - и вернётся к нам обычный человек, который перестанет выдумывать. Вы думаете, мне это надо, возиться? У меня дел сорок.
Я шёл из следственного отдела по февральской слякоти и думал странную мысль, которую тогда не смог бы сформулировать, а сейчас могу. Дело Соколова было составлено безупречно. Протоколы, осмотры, экспертиза, показания. В деле высказались все: потерпевший, соседи, сестра, участковый, эксперт, сам обвиняемый. Дело было похоже на многоголосый хор.
Не хватало в нём одной вещи, и я понял, какой, только спустя четыре месяца, когда услышал её названной вслух другим человеком: в этом деле не было вопросов. В нём были ответы - ровные, аккуратные, уложенные в стопку. Ни одного вопроса следователь Соколову не задал. Ни одного - такого, на который нельзя было бы ответить «да» или «нет».
Через неделю Сергеевна дала мне почитать протокол первого допроса - тот самый, декабрьский, четырёхчасовой. Я приведу из него несколько строк, потому что бумага, как выяснилось, умеет говорить правду даже тогда, когда её составляют, чтобы доказать обратное.
Следователь Завьялов задавал вопросы правильно, по учебнику, и я бы на его месте задавал те же. «Подтверждаете ли вы, что ночью такого-то числа находились в помещении магазина?» - «Нет. Я этого не помню». «Отрицаете ли вы факт своего присутствия?» - «Нет. На записи я. Как я туда попал, я не знаю». «Куда вы сложили похищенное?» - «Я не похищал. Вещи в сарае я обнаружил утром». «Объясните, каким образом в вашем сарае оказалось имущество потерпевшего». - «Не могу».
Дальше следователь, надо отдать ему должное, задал единственный правильный вопрос за весь допрос: «Имеются ли у вас заболевания, влияющие на память?» И получил ответ, который стоило бы вынести в эпиграф: «Есть провалы с детства. Я обращался, мне написали астено-невротический синдром. Я могу объяснить подробно, если вы хотите».
В протоколе после этого стоит одна строка: «С моих слов записано верно». Подробностей нет. Не захотел - не записали.
И вот деталь, которую я заметил, только перечитав протокол во второй раз, - и после которой мне стало физически нехорошо. За четыре часа допроса Соколов И. В. восемь раз извинился. Извинился за то, что не помнит; за то, что «создаёт столько работы»; за то, что долго думает над ответами; за то, что не может помочь следствию; за то, что у сестры из-за него поднялось давление; за то, что его показания «получаются путаные»; за то, что просит воды; и ещё раз, в самом конце, - «за всё».
В характеристике, составленной по итогам допроса, значилось: «В ходе производства следственных действий вёл себя неадекватно: неоднократно приносил извинения, не относящиеся к существу задаваемых вопросов».
Я показал эту строку Анне Михайловне. Она прочитала, сняла очки и сказала:
- Восемь извинений за четыре часа. Вы знаете, как это называется в психиатрии? Никак. Это не симптом. Это выученное поведение человека, который с детства усвоил: занимать место в мире можно только извиняясь. Ваш следователь зафиксировал не неадекватность, Дмитрий Андреевич. Он зафиксировал, что человека сорок лет били за то, что он есть. Только в протокол это вписывается как «неадекватно». В этом, если хотите, и состоит разница между законом и жизнью.
Спустя месяц после этого разговора Сергеевна добилась стационарной экспертизы. Завьялов не возражал, как и обещал. Я думаю, он до последнего был уверен, что делает добро: отправляет человека лечиться от выдумки, чтобы потом спокойно отправить его отбывать.
А в среду, десятого февраля, я второй раз вошёл в комнату для свиданий - и впервые остался там наедине с Игорем Соколовым. Сергеевна опоздала на сорок минут, и эти сорок минут оказались важнее многих часов, проведённых в кабинете Завьялова.
Глава 6. Провалы
Сергеевна опоздала на сорок минут - застряла в суде, - и конвойный, приведя Игоря, буркнул: «Ждите, раз пришли» - и ушёл. Мы остались вдвоём в комнате с привинченным столом и мигающей лампой.
Я помню, как Игорь сел, аккуратно разложил на столе руки и сказал:
- Вы не волнуйтесь. Я могу посидеть молча. Я умею.
И это было так невыносимо - взрослый человек, предлагающий незнакомцу своё молчание как услугу, - что я нарушил первую же инструкцию Сергеевны и заговорил первым, не по бумажке, не про ходатайства.
- Игорь Валентинович. Расскажите мне сами. Как вы живёте.
Он посмотрел на меня с тем выражением, с каким смотрят на человека, задавшего вопрос не из того списка. Потом подумал - и, видимо, решил, что раз список не тот, то и отвечать можно не по списку.
- Я расскажу, - сказал он. - Только вы записывайте, а то я путаю. У меня с датами плохо по понятной причине.
И рассказал. Я привожу этот разговор почти целиком, потому что из всего, что я услышал за полгода, он - фундамент. Всё остальное, включая суд, выросло из этих сорока минут.
Провалы начались, когда ему было семь или восемь - он не помнит точно, потому что не помнит и самих провалов. Выглядело это так: он стоит в очереди в школьном буфете - и вдруг стоит на улице, у забора, и в руках у него портфель, а в кармане чужая монета. Или: учительница спрашивает его у доски - и он слышит её голос уже из коридора, идущим, и не понимает, почему он идёт.
- Первое время я думал, что я засыпаю на ходу, - говорил он. - Дети же не знают слова «провал». Я думал, все так живут. Потом понял, что не все, - и перестал рассказывать. Это, знаете, быстро понялось. Один раз рассказал - надо мной полкласса смеялось. Второй раз - к директору вызвали, сказали, что я выдумываю, чтобы с уроков уходить. Я решил: значит, надо так устроить, чтобы никто не замечал.
И устроил. Системе, по его прикидке, было лет тридцать пять. Состояла она из трёх частей.
Первая - записки. Писать себе записки он начал в пятом классе. Сначала простые: «Ты в школе. Урок математики. Не пугайся». Потом длиннее. Со временем записки превратились в целую переписку с самим собой: где он, что делает, кому что обещал, где ключи, сколько денег в кошельке и откуда они.
- Я вам покажу. - Он достал из кармана робы сложенный вчетверо листок и развернул. Почерк был мелкий, аккуратный, с наклоном влево. Текст гласил: «Игорь. Ты в СИЗО, камера 43. Это правда, но это ненадолго, Вера занимается. Сегодня среда. У тебя есть разговор с помощником адвоката, он хороший, не бойся. Деньги в передаче. Носки надень шерстяные, ноги зябнут». Внизу, после пустой строки, другим почерком - тем самым, ниже на полтона, с ленцой, - было приписано: «Носки надень, он дело говорит. М.»
Я поднял глаза. Игорь смотрел на листок так, как смотрят на чужую записку, найденную в собственном кармане.
- Это не я, - сказал он тихо. - Это он. Который тогда выходил, в первый раз, при вас. Он мне... подкидывает иногда. Редко. Раньше не подкидывал. - Он аккуратно сложил листок. - Я его не знаю. Я знаю, что он есть. Я с восемнадцати лет знаю, что там, - он тронул пальцем висок, - кто-то есть. Но я сорок лет делал вид, что мне кажется. Понимаете? Сорок лет. Потому что если не кажется - то что со мной. Тогда я не человек, а... я не знаю кто.
Вторая часть системы - будильники. Их у него было четыре: в телефоне и трое часов. Будильник звонил каждые три часа и задавал один вопрос голосом Веры - она записала ему по его же просьбе: «Игорь, ты где?» Он должен был ответить вслух. Если не помнил, где, - смотрел записку.
- Глупо звучит, - сказал он извиняющимся тоном. - А работает. Я за пятнадцать лет ни разу... ну, почти ни разу не попал в неприятность. Один раз только, в две тысячи восьмом, проснулся в чужом подъезде с чужой собакой. Собака была хорошая, я её потом хозяевам вернул, мы даже подружились с хозяевами. - Он позволил себе усмешку. - Я всю жизнь так живу, Дмитрий Андреевич. Как дежурный на посту. Каждые три часа - проверка. Не потому что боюсь провалов. Провалы-то ладно, они тихие. Я боюсь, что я в это время сделаю.
И вот здесь я задал вопрос, который должен был задать через четыре месяца и который, будь он задан тогда вовремя, сократил бы эту историю наполовину. Я спросил: а что вы делаете, когда просыпаетесь и не помните?
Игорь ответил не задумываясь:
- Первое - смотрю, не обидел ли я кого.
- Как это?
- Ну... - он растерялся, что вопрос требует объяснения. - Смотрю на руки. Не битые ли. Смотрю, не чужое ли что в карманах. Звоню Вере - не случилось ли у неё чего. Звоню отцу Андрею - нет ли жалоб в мастерской. Если всё тихо - значит, тихо. - Он пожал плечами. - Я же не знаю, что я могу. Я не знаю, что они могут. Мне же не у кого спросить.
Третья часть системы была самая простая и самая страшная: он выстроил себе жизнь, в которой нечему случиться. Никаких компаний, никакого алкоголя - «после армии ни капли, потому что я не знаю, кто во мне пьёт», никакой езды за рулём, кроме как до мастерской и обратно. Один и тот же маршрут тридцать лет. Работа руками, где провал на полчаса означает лишнюю ошкуренную планку, а не чужую беду.
- А теперь, - сказал я, - про декабрь.
Он кивнул. Рассказывал ровно, без надрыва, как человек, который пересказывал это себе самому сто раз и так и не досказал.
Во вторник он лёг около одиннадцати. Помнил, что читал перед сном - книгу по истории иконописи, помнил даже страницу, потому что загнул уголок. Помнил, что думал про заказ: Гельман привёз на прошлой неделе крест напрестольный, работа на месяц.
- Я даже подумал перед сном: завтра встану пораньше, покараю себя за лень и начну. Это я так шутил, про «покараю». У меня юмор такой. - Он посмотрел на меня и вдруг добавил: - Вы не думайте, я не жалуюсь. Я просто объясняю, что было в голове у человека, который лёг спать. Он не собирался никуда идти. Он собирался встать в шесть.
Проснулся он в среду, в семь вечера, на своей кровати, одетый. Правая рука болела: ссадины на костяшках, запёкшаяся кровь. Куртки на вешалке не было - она нашлась потом, в прихожей, на полу. Пахло от неё холодом, бензином и чем-то ещё, чего он не назвал, потому что не знает названия: так пахнет старый магазин, где много дерева и пыли.
- И знаете, что я сделал первым делом? - сказал Игорь. - Я пошёл смотреть записку. Ту, вечернюю, которую я всегда на столе оставляю: «Ты дома, всё нормально, ты пил чай, ты лёг спать». Я её пишу каждый вечер, двадцать лет. Так вот. - Он помолчал. - Её не было. Стол был пустой. А я никогда не забывал её написать. За двадцать лет - ни разу.
Он сел на кухне. Просидел, по его словам, «не знаю сколько». Потом пошёл в сарай - потому что всю жизнь, когда случалось непонятное, он шёл в сарай, там были инструменты и там он успокаивался.
- Открываю. На верстаке тряпка. Под тряпкой - иконы. Я, Дмитрий Андреевич, тридцать лет в этом ремесле, я икону от печати отличу с закрытыми глазами. Там были настоящие. Девятнадцатый век, две - восемнадцатый. Рядом самовар. Ложки. - Он говорил это всё тем же ровным голосом, и только пальцы, лежавшие на столе, слегка подрагивали. - И я стоял и думал одну мысль. Одну-единственную. Не «что это». А: «Значит, я всё-таки».
- Что - всё-таки?
- Значит, я всё-таки такой, - сказал он и впервые поднял на меня глаза прямо. - Сорок лет я строил, чтобы никто не заметил. Будильники, записки, маршруты. И вот. Значит, не помогло. Значит, я вор. - Он помолчал. - Я вам сейчас скажу странную вещь. Мне потом психиатр на экспертизе сказал, что так бывает, и я ей поверил, потому что она умная. Но в ту ночь я не чувствовал страха перед тюрьмой. Я чувствовал... стыд. Что я сорок лет врал людям, что я нормальный. Что вот оно, вылезло. Что Вера узнает.
Он не пошёл в полицию. Он это объяснил просто и, по-моему, исчерпывающе:
- Куда бы я пришёл? Здравствуйте, у меня в сарае чужие иконы, я не помню как. Вы бы меня послушали? - И, не дожидаясь ответа: - Я сидел всю ночь. Я думал, что делать. Я даже складывал вещи - думал, Веру спрятать, мало ли. К утру я решил, что пойду сам. В девять утра. Я даже побрился. - Он усмехнулся. - А в восемь сорок постучали.
Дальше было то, что я потом услышал от оперуполномоченного Костина с другой стороны: дверь открыл спокойный человек в свежей рубашке, предложил чаю, спросил, не случилось ли чего с сестрой, пока его везли, и ни разу не повысил голоса.
- Я потом всё думал, - сказал Игорь, - почему я чай предложил. Это же глупо. А потом понял: я всю жизнь так делаю. Ко мне приходят - я предлагаю чай. Это единственное, что я умею делать, когда страшно. - Он посмотрел на свои руки. - А они решили, что я наглый. Я по глазам видел: наглый вор, спокойный. Мне потом Вера сказала, что следователь её спросил: «Ваш брат всегда такой выдержанный?»
Я спросил про психиатра. Он рассказал, что врач приходил в изолятор, осмотр длился десять минут: «Откройте глаза. Следите за пальцем. Жалобы? Голова болит? Голоса слышите?»
- Я сказал: нет. Голосов нет. - Игорь сказал это с такой интонацией, что я не удержался:
- А они есть?
Он подумал дольше, чем думал до этого за весь разговор.
- Голосов - нет, - сказал он наконец. - Голоса - это когда чужие и в голове. А у меня... у меня как будто комнаты, Дмитрий Андреевич. Я не слышу, что там. Я только знаю, что там есть. И иногда оттуда выходят. - Он снова тронул висок. - И вот про это я не сказал. Потому что не знаю, как это называется. И потому что, если расскажу, меня признают сумасшедшим, а сумасшедших не выпускают. А у меня, между прочим, заказ на месяц стоит. Крест напрестольный. Человек ждёт.
Конвойный заглянул: Сергеевна приехала. Игорь поднялся и вдруг задержался - неловко, как задерживаются, когда хотят попросить и стесняются.
- Дмитрий Андреевич. Можно я вас попрошу? Вы ведь пишете, вам положено разбираться. - Он говорил в стол. - Найдите, как это называется. Вот это вот всё. Может, оно лечится. Может, это... - он поискал слово и выбрал самое осторожное из всех возможных, - может, это просто очень старая привычка. Я бы хотел знать. Не для суда. Мне для себя. Я сорок лет живу в доме, где половины комнат не знаю. Мне бы план дома. Хоть какой-нибудь.
Я сказал, что найду. И нашёл - вы помните, две недели спустя я сидел в библиотеке и конспектировал учебники, а потом нашёл Анну Михайловну.
А тогда, выходя из СИЗО, я записал в блокнот только одну фразу из тех сорока минут, и она потом вернулась ко мне в самом неожиданном месте этой истории:
«Я всю жизнь предлагаю чай, когда страшно».
Человек, которого учили, что страх надо переждать, досчитав до ста, - научился единственному доступному ему способу обращаться к миру: быть удобным. И мир сорок лет этим пользовался.
Часть вторая. Перекличка
Глава 7. Гоша
Расскажу теперь про среды. Их было четырнадцать, до самого суда, и я буду рассказывать не по календарю, а по людям - так честнее, потому что в моей памяти эти полгода разложены не по датам, а по лицам.
Первым - после Марка - мне показали Гошу. Слово «показали» здесь неправильное, никто мне его не показывал; правильнее сказать - при мне не успели спрятать.
Была седьмая или восьмая среда, конец марта. Мы сидели уже без Сергеевны - она приезжала через раз, убедившись, что «помощник» ведёт себя смирно. Игорь в тот день был разговорчивее обычного: рассказывал про работу, и я впервые видел, как он оживает. Он реставрировал икону начала девятнадцатого века, снимал поздние записи - это когда поверх старого образа в другие века писали новый, слой на слой.
- Понимаете, там под Николаем - другой Николай, - говорил он, и руки его двигались над столом, как над доской с иконой. - Старше на сто лет. Его закрасили не потому, что плохой. Просто время сменилось, захотели поновее. А он там, внутри, целёхонький. Моя работа - снять верхнее и не поранить нижнее. Миллиметр за миллиметром. Знаете, какое главное правило у реставратора? Не торопиться и не считать себя умнее тех, кто писал.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



