
Полная версия
делала и какие сосуды шила. Чтобы ни одна душа не вздумала ему кровь пускать
или пиявками сосуд тревожить. Понял?
Кузьмич закивал так рьяно, что едва не свалился с табурета. — Понял, Аксинья
Николаевна… Оградим начальника от коновалов, коли вернется. А про воду — в
память вбил. Чистота — она, выходит, первое дело?
— Первое, Кузьмич. И руки мой, прежде чем к больному соваться. Иначе ты не
лекарь, а пособник смерти.
Я смягчила голос. Я знала, что Трифон едет со мной, но оставить этот лазарет в
том дремучем состоянии, в котором нашла, мне не позволяла совесть. Даже если я
сюда никогда не вернусь, я оставила здесь зерно настоящей медицины.
— И еще… — Кузьмич наклонился ближе, обдав меня запахом махорки. — Берегитесь на
дороге-то. Авдей-то злой, как пес бешеный. Слышал я, как он приставу шипел:
«тракт длинный, а разбойников нынче много». Карета ваша приметная, хоть и
под конвоем пойдете.
Я сжала пуговицу в кармане. Значит, Авдейка всё же рискнет.
К Трифону я зашла через час. Он уже был одет в мундир, хотя каждая попытка
поправить воротник давалась ему с трудом — лицо бледнело, а на лбу
выступала испарина. Он сидел в кресле, глядя на пустой сейф — документы
были уже упакованы.
— Решили проверить, не передумал ли я ехать в вашу «глухомань»? — он попытался
улыбнуться, но вышло кривовато.
— Решила проверить, не собираетесь ли вы развалиться по дороге, — я подошла и
бесцеремонно расстегнула пару пуговиц на его мундире, проверяя край повязки.
Кожа была прохладной, воспаления нет. — Швы держат. Но ехать придется полулежа,
Трифон Петрович. Я велела Савве уложить в карете побольше подушек и соорудить
подобие кушетки. Тряска на тракте — ваш главный враг сейчас.
Он перехватил мою руку. Его пальцы были сухими и сильными, несмотря на слабость.
— Вы распоряжаетесь в моей управе так, словно уже получили чин надворного
советника, Аксинья. Савва бегает за подушками, Кузьмич бормочет про
кипяток… Вы меняете всё, к чему прикасаетесь.
— Я просто привыкла, что пациенты меня слушаются, — я посмотрела ему прямо в
глаза. — Авдей, говорят, к трем лекарям за ночь бегал. Всё пятна на шее
искал.
— Вы рискуете, — Трифон стал серьезным. — Он в ярости. Кузьмич, верно, уже напел
вам про «разбойников» на тракте? Не бойтесь. Я не из тех, кто отпускает своего
спасителя на растерзание. Со мной пойдут четверо моих лучших казаков. Под
видом конвоя. Мы доедем до Ольховки в целости.
Перед самым выходом я добилась разрешения спуститься в подвальный этаж — туда,
где остались Глафира и Марфа. Савва вел меня, гремя ключами, и теперь в его
походке не было прежней развязности.
У решетки Глафиры я остановилась. Баба выглядела неплохо — рука была
перебинтована чистой тряпицей, отек сошел.
— Уезжаешь, барыня? — Глафира поднялась с соломы. Её голос теперь звучал хрипло,
но без прежней злобы.
— Уезжаю, Глаша. В Ольховку. Тебе мазь оставила у Кузьмича, он передаст. Мажь
края, пока корка не отпадет.
Глафира подошла вплотную к решетке. Оглянулась на Савву, который деликатно
отвернулся, и вдруг просунула руку сквозь прутья. В её кулаке что-то
блеснуло. — На, возьми. Это подарок от нас… каторжных.
Я почувствовала на ладони холодный металл. Это был массивный, старый ключ с
замысловатая бородкой. — Что это?
— Ключ от архива управы, — шепнула она. — Савва спьяну обронил неделю назад, а я
припрятала. Там, в архиве, записи за тридцать лет лежат. И про приюты, и про
смерти, что шито-крыто прошли. Тебе нужнее, Врачиха. Ты нас за людей
посчитала, когда мы в говне тонули. Ты сына ищи… В Николаевском-то
приюте дети как свечки гаснут, но экономка Коробовых туда раз в месяц
корзины возит. Жив твой малец, сердцем чую.
Я сжала ключ. Тяжелый, настоящий. — Спасибо, Глаша. Я не забуду.
В приемной палате меня ждал нотариус Сокольский. Он протянул мне кипу бумаг,
перевязанных лентой, и посмотрел на меня с нескрываемой жалостью.
— Вот-с, Аксинья Николаевна. Копии актов о передаче прав собственности. Ольховка
теперь ваша безраздельно. Но позвольте дать совет… старого человека. Продайте её
по весне. Ольховка — это гиблое место. Там мать ваша… странная была. И дом тот…
нехороший.
Я забрала бумаги, аккуратно уложив их в старую кожаную шкатулку, которую Авдей
милостиво велел вернуть «сумасшедшей». Там были письма моей матери и её старый
рецептурник — единственное, что имело для меня ценность.
— Спасибо за совет, господин Сокольский, — я выпрямилась, и мой голос заставил
его вздрогнуть. — Но я не привыкла продавать свое наследство. А «гиблые места»
часто оказываются самыми плодородными, если знать, как их возделывать.
Я вышла на крыльцо управы. Ослепительное полуденное солнце заставило меня
зажмуриться.
На площади собралась толпа. Любопытные горожане шептались, тыкали пальцами.
«Врачиха! Та самая… барыня-травительница… начальника спасла…».
Я видела карету Авдея. Она стояла в тени старой липы. Шторка на окне была
отодвинута, и я кожей чувствовала его взгляд — тяжелый, лихорадочный,
полный ненависти и суеверного страха. Он смотрел на меня как на восставшего
мертвеца.
Я не подарила ему даже кивка.
Трифон уже ждал в нашей карете. Четверо рослых казаков на конях выстроились по
бокам. Это было не конвоирование преступницы, это был выезд королевы из
изгнания.
Я поднялась по ступенькам. Внутри кареты Савва действительно постарался — на
одной из скамей был сооружен мягкий настил из подушек и одеял.
— Располагайтесь, — я кивнула Трифону, который уже полулежал, вытянув раненую
ногу. — И не вздумайте вскакивать, если на кочке тряхнет.
— Слушаюсь, госпожа Врачиха, — он чуть склонил голову, и в его глазах блеснула
ответная улыбка.
Карета дернулась и покатилась по булыжной мостовой. Я смотрела в окно, как мимо
проплывают знакомые и одновременно чужие улицы города.
Вдруг, когда мы уже выезжали за городские ворота, к карете подбежал нищий —
старик в лохмотьях. Он ловким, совсем не старческим движением забросил в
открытое окно свернутый клочок бумаги и тут же растворился в толпе.
Я подняла записку. Бумага была дешевой, серой. На ней корявым почерком было
выведено: «В Ольховке тебя ждут не только руины. Берегись подвала. Там то,
что Авдей не нашел, а мать твоя спрятала».
Я перечитала записку дважды. Рука невольно сжалась. — Что там? — Трифон заметил,
как я изменилась в лице.
— Привет из прошлого, — я спрятала бумагу за корсаж платья. — Похоже, Ольховка
готовит нам сюрпризы поинтереснее, чем протекающая крыша.
Я откинулась на спинку сиденья. Карета выехала на тракт, и перестук колес по
камням сменился мягким шуршанием по пыльной дороге. Впереди была
неизвестность, засады на дорогах и разрушенное имение. Но за моей
спиной был опыт пятидесяти лет выживания и знания, способные победить даже
смерть.
Я закрыла глаза, слушая ритм дороги. Где-то там, за лесами, был мой сын. И
теперь я знала — я его найду. Даже если мне придется перекопать всю
Ольховку до самого основания.
Врачиха возвращалась домой. И на этот раз она была готова к любой войне.
Глава 8
Колеса кареты мерно выбивали чечетку на разбитом тракте, и каждый толчок
отзывался в моем теле глухим стоном старых рессор. Внутри пахло дорожной
пылью, нагретой кожей сидений и горьковатым духом полыни, который затягивало в
приоткрытое окно. Но сильнее всего я чувствовала другой запах — запах
запекшейся крови и свежих бинтов, исходивший от Трифона.
Он лежал напротив меня, вытянувшись на импровизированной кушетке из подушек. Его
лицо, обычно суровое и непроницаемое, сейчас казалось высеченным из серого мела.
Тень от размашистых ресниц залегла на скулах глубокими провалами. Каждый раз,
когда карету подбрасывало на кочке, Трифон едва заметно морщился, а его
пальцы судорожно впивались в край одеяла.
Я сидела рядом, придерживая его за плечо при особо сильной тряске. Моя ладонь
чувствовала жар его тела сквозь сукно мундира. Пятьдесят лет практики научили
меня одному: в такие моменты врач должен быть якорем. Спокойным, твердым и
абсолютно рациональным.
Я достала из-за корсажа записку, брошенную нищим. Бумага уже пропиталась моим
теплом. «Берегись подвала. Там то, что Авдей не нашел…»
— Кто бы ты ни был, старик, загадки загадывать ты мастер, — прошептала я, глядя
на корявые буквы.
Почерк был мужской, уверенный, несмотря на небрежность. Человек явно знал мать
Аксиньи. В памяти всплыл образ женщины с тонкими губами и глазами, в которых
всегда горел какой-то странный, лихорадочный огонь. В городе её называли
«странной», Авдей называл «безумной», а нищий советовал искать в подвале.
— О чем… думаете? — Голос Трифона был едва слышным шелестом.
Он открыл глаза. Мутные от слабости, они всё же пытались зацепиться за
реальность.
— О том, что нам обоим нужно выпить воды, Трифон Петрович, — я убрала записку и
потянулась к фляге. — И о том, что в Ольховке нас явно не ждут с пирогами.
Я приподняла его голову, помогая сделать несколько глотков мятного настоя. Мои
пальцы коснулись его виска — жар спадал, это был хороший знак.
— Вы… говорили о сыне, — он заставил себя сглотнуть. — С чего вы взяли, что он
жив?
Я замерла, прижимая флягу к груди. Это был первый раз, когда я произнесла это
вслух в этом мире.
— Сердце, Трифон Петрович. И факты. Пятый день после родов Аксиньи,..моих родов — именно
тогда меня начали активно «лечить» новыми каплями. Именно тогда свекор Петр
внезапно уехал в приют. Акушерка исчезла из города через неделю. Слишком много
совпадений для одной маленькой смерти. Авдей спрятал его, чтобы манипулировать
мной. Или чтобы предъявить наследника, когда Аксинья окончательно сойдет с ума
и «самоубьется».
Трифон внимательно слушал, его дыхание стало более ровным.
— Если это так… Авдей совершил государственное преступление.
Подлог наследника второй гильдии — это каторга. Я помогу. У меня есть связи в Петербурге,
проверим списки Николаевского приюта по закрытым каналам. Но будьте осторожны. Если
он поймет, что вы на хвосте — мальчик исчезнет навсегда.
— Я знаю, — я сжала его руку. — Поэтому мы будем действовать тихо. Сначала —
Ольховка.
Внезапно карета резко дернулась. Снаружи раздался пронзительный свист, а затем —
дикий крик кучера и ржание коней. Мы остановились так внезапно, что Трифон едва
не скатился с сиденья. Я едва успела подхватить его, упираясь коленями в пол.
— Что происходит?! — крикнула я в окно.
— Засада! — Орал Егор, один из казаков конвоя. — Повалено дерево! Назад, барыня,
вглубь кареты!
Снаружи послышался топот копыт и лязг стали. Я выглянула: из густого ельника на
дорогу выскочили шестеро. Одеты в простые крестьянские армяки, но кони под ними
были добрые, а сабли в руках — боевые, не чета мужицким косам. Наймиты. Авдейка,
ты не поскупился.
Казаки конвоя действовали молниеносно. Егор и еще трое выхватили шашки,
завязывая бой прямо у колес кареты.
— Трифон Петрович, лежите! — я прижала его к подушкам, когда дверь кареты с моей
стороны содрогнулась от удара.
Какой-то бородатый детина с красным лицом пытался выломать замок. В его глазах
не было жалости — только азарт охотника, которому пообещали хорошую премию за
голову «безумной бабы».
Я не кричала. За годы в сельской больнице я видела и поножовщину в приемном
покое, и пьяных дебоширов с топорами. Страх ушел, сменившись холодной,
хирургической яростью. Я схватила тяжелый медный подсвечник, стоявший в
нише кареты.
Дверь распахнулась. Бородач занес руку с ножом, но я оказалась быстрее. Я не
стала бить по голове — там кость толстая. Я ударила наотмашь, концом
подсвечника, прямо в коленную чашечку.
Хруст был отчетливо слышен даже сквозь шум боя. Бандит взвыл, подламываясь. Я
тут же ударила вторым движением — в висок, коротким, тычковым ударом, как
учили на курсах самообороны для врачей скорой.
Он мешком осел на подножку. В этот момент Егор снес голову второму нападавшему,
и остальные, поняв, что «легкой прогулки» не выйдет, пришпорили коней и
скрылись в лесу.
— Все целы? — я выскочила из кареты, тяжело дыша. Платье было в пыли, на руках —
пятна чужой крови.
— Егорку зацепило! — крикнул один из казаков.
Молодой казак сидел на обочине, прижимая руку к плечу. Сквозь пальцы быстро
просачивалась алая кровь. Мундир был вспорот саблей.
— В карету его! — скомандовала я, и в моем голосе не осталось ничего от купчихи.
Только врач. — Живо!
Я развернула свой походный набор, который собрала еще в лазарете. Водка, чистые
холщовые ленты, игла и шелковая нить.
— Трифон Петрович, подвиньтесь, — я бесцеремонно втиснула Егора на край сиденья.
— Пей, парень.
Я влила казаку в рот добрую порцию водки и остатком щедро полила рану. Егор
зашипел, впиваясь зубами в губу, но не шелохнулся. Я работала быстро.
Сабельный удар прошел по касательной, мышца была рассечена, но кость цела.
— Будешь как новенький, — я шила уверенно, накладывая ровные стежки. — Только
шашкой пару недель не маши, а то швы лопнут.
Казаки, столпившиеся у окна, смотрели на меня с нескрываемым благоговением. Для
них женщина, которая не падает в обморок при виде вспоротого плеча, а
хладнокровно латает его, была сродни божеству.
— Гляди, барыня… — Егор указал здоровой рукой на убитого бандита у колес. — У
этого, что вы приложили, из кармана выпало.
На земле лежал небольшой медный жетон. Я подняла его. Торговый знак дома
Коробовых. Личный пропуск для приказчиков Авдея.
— Метка зверя, — я спрятала жетон в складках юбки. — Сохраним для суда. Авдей
Петрович очень расстроится, когда узнает, что его приказчики подрабатывают
разбоем на больших дорогах.
Мы двинулись дальше, когда солнце уже начало клониться к закату. Карета свернула
с тракта на узкую, заросшую дорогу. Лес здесь стал другим — мрачным, еловым, с
висящими на ветвях бородами седого мха. Воздух стал холодным и влажным,
пахнущим торфом и застойной водой.
— Ольховка близко, — Трифон приподнялся, глядя в окно. — Местные обходят эти
места стороной. Говорят, тут земля тяжелая. Ваша мать… она ведь никого не
принимала в последние годы?
— Она искала лекарство, — ответила я, глядя на проплывающие мимо корявые
деревья. — От того, что считала проклятием нашего рода. Авдей называл это
безумием, а я называю это жаждой знаний, за которую в этом веке сжигают на
кострах — явных или неявных.
Усадьба показалась внезапно за поворотом. Серая, каменная, она словно вырастала
из самого болота. Обрушившаяся балюстрада террасы напоминала челюсть скелета.
Заколоченные досками окна первого этажа смотрели на мир слепо и враждебно. Сад
превратился в непролазную чащу, где одичавший шиповник переплелся с крапивой в
человеческий рост.
Ольховка выглядела мертвой.
Карета со скрипом остановилась у ржавых ворот. Я вышла первой. Тяжелый, сырой
воздух мгновенно окутал плечи.
Из дверей дома, которые со стоном отворились, вышли двое. Старуха в темном
платке, согнутая почти пополам, и высокий, одноглазый старик в поношенном
казакине.
Степанида и Лукич. Тени былого величия.
Они замерли на верхней ступени, щурясь на закатное солнце. Когда я шагнула
вперед, Степанида вдруг мелко закрестилась, а Лукич выронил метлу.
— Призрак… — прошептала старуха, её голос был похож на шелест сухой листвы. —
Аксиньюшка… Неужто живая? А Авдейка-то сказывал — совсем плоха барыня-то. Мол скоро свечки будем ставить за упокой.
— Рано свечки ставить, Степанида, — я подошла к ней и взяла её за костлявую,
холодную руку. — Я вернулась. И не одна. Помогай, Лукич, неси барина в дом.
Он ранен.
Старики засуетились. В их движениях не было радости — только суеверный страх и
покорность судьбе.
Я вошла в холл. Холод внутри дома был еще острее, чем снаружи. Под потолком
висела вековая паутина, пыль лежала на паркете толстым серым ковром. Со
стен смотрели портреты предков, потемневшие от времени.
Я остановилась перед одним из них. Женщина в темном платье, с бледным лицом и
глазами, которые, казалось, следили за каждым моим движением. Моя мать. Её
взгляд был пронзительным и странно знакомым. Словно она знала, что я приду
сюда через много лет, с чужой душой в теле её дочери.
Прямо под портретом, на полу, я увидела нечто, что заставило меня вздрогнуть.
Дохлая крыса. Свежая, с неестественно вывернутой шеей. Она лежала на чистом
пятачке пола, словно её положили туда специально.
Знак. Нас здесь не ждали. Или, наоборот, ждали слишком сильно.
— Берегись подвала, — прошептала я, чувствуя, как по спине пробежал холодок.
Я посмотрела на Трифона, которого Лукич и Егор осторожно укладывали на старый
диван в гостиной. Офицер был без сознания — дорога и ранение всё же взяли
свое.
Я осталась одна против этого дома, против теней прошлого и против Авдея, который
явно не закончил свою игру. Но в моих жилах текла кровь, очищенная от мышьяка, а
в голове был опыт женщины, которая привыкла вырывать жизнь у смерти.
Я подняла с пола дохлую крысу, завернула её в лоскут ткани и выбросила в камин.
— Ну что же, Ольховка, — я расправила плечи, глядя на портрет матери. — Давай
знакомиться заново. Врачиха приехала. И теперь здесь будут другие правила.
Я сделала первый шаг по лестнице, и половицы под моими ногами отозвались глухим,
предупреждающим стоном. Подвал был где-то там, внизу, и он ждал. Но сначала мне
нужно было спасти Трифона.
Ночь вступала в свои права, укутывая усадьбу саваном тумана. Начиналась первая
глава моей новой, настоящей жизни.
Глава 9
Запах в главном холле Ольховки напоминал мне старый чердак моей районной
больницы — смесь сухой пыли, мышиного помета и чего-то неуловимо
лекарственного, что въелось в сами камни фундамента. Дом не просто стоял
заброшенным; он словно затаил дыхание, ожидая, когда последняя подпорка прогниет
и крыша обрушится на головы дерзких пришельцев.
— Степанида, воды. Горячей. Много, — мой голос гулко разлетелся под сводами,
заставив старуху вздрогнуть. — И найди чистые простыни. Если они пахнут
сыростью — прогладь их утюгом с углями. Живо!
Старуха замялась, теребя засаленный фартук. — Дык, барыня… Простыни-то в
сундуках молью битые… А утюг-то Лукич в сарай снес, чтоб не заржавел…
Я повернулась к ней, и Степанида осеклась. В моем взгляде не было прежней
кротости Аксиньи, которая вечно извинялась за само свое существование. —
Степанида, — я сделала шаг к ней, и мои ботинки, перепачканные дорожной грязью,
оставили четкие следы на серой пыли паркета. — Если через полчаса у меня не
будет горячей воды и чистого места для раненого — завтракать ты будешь в
лесу. Поняла?
Старуха охнула, прикрыв рот ладонью, и засеменила вглубь коридора. Лукич,
одноглазый старик с повадками старого пса, уже вместе с Егором осторожно
поднимал Трифона на второй этаж.
Мы выбрали малую гостиную — там окна выходили на восток, и хотя бы утром солнце
могло прогреть эти промерзшие стены. Комната встретила нас зачехленной мебелью,
похожей на призраков в белых саванах. Егор и Лукич уложили Трифона на диван,
обивка которого когда-то была золотистой, а теперь напоминала шкуру
облезлого зверя.
— Барыня, — Егор вытер пот со лба, — барин-то совсем плох. Не дышит почти.
Я подошла к Трифону. Лицо его в свете одинокой свечи казалось восковой маской. Я
приложила пальцы к его шее. Пульс был нитевидным, частым — типичный шок после
кровопотери и долгой тряски.
— Он жив, Егор. Просто организм взял паузу, — я начала расстегивать пуговицы его
мундира. Руки работали быстро, автоматически. — Иди вниз, помоги Лукичу с
каретой. И проверьте затворы на дверях. После засады на тракте я не
удивлюсь, если Авдей пришлет еще гостей.
Когда они вышли, я осталась один на один с Трифоном и тишиной этого дома. Тишина
была тяжелой. Она давила на плечи, шептала из углов. Я чувствовала, как Ольховка
присматривается ко мне, пробует на вкус мою волю.
Я размотала повязку на бедре Трифона. Слава Богу, швы выдержали, но кожа вокруг
разреза была неестественно бледной. Кровопотеря была на грани критической. В
моем времени я бы уже поставила капельницу с физраствором или плазмой, но
здесь… Здесь у меня была только воля и чистая вода.
Степанида вернулась с дымящимся тазом и стопкой грубых, но сухих холстов. — Вот,
матушка… Нагрела. И свечи вот, новые, в подвале нашла.
Я начала промывать рану. Вода окрашивалась в розовый цвет. Трифон внезапно
вздрогнул и открыл глаза. Взгляд его был мутным, блуждающим, он не сразу
понял, где находится. Его рука дернулась, пытаясь нащупать эфес сабли, которой
рядом не было.
— Тихо, Трифон Петрович, — я прижала ладонь к его груди, чувствуя, как часто
колотится его сердце. — Мы в Ольховке. Всё закончилось. Спите.
Он сфокусировал взгляд на моем лице. Его пальцы, холодные и сухие, коснулись
моего запястья — там, где еще недавно были кандалы. — Вы… вы правда здесь… —
прошептал он. — Пахнет… полынью.
— Это мазь, — я невольно улыбнулась. — Спите. Я рядом.
Он снова закрыл глаза, и его дыхание стало ровнее. Я закончила перевязку, укрыла
его тяжелым, пахнущим нафталином одеялом и наконец позволила себе выпрямиться.
Спина ныла, ноги гудели, но работа еще не была закончена.
Я вышла в коридор. Степанида ждала меня у дверей, сжимая в руках огарок свечи. —
Барыня… Аксиньюшка… Вы уж простите нас, стариков. Авдейка-то, ирод, присылал
приказчика. Сказал — если и выживет барыня,то она все равно безумная, так вы её в
комнаты не пущайте, в сарае заприте, пока люди из лечебницы не приедут.
Мы-то думали, и впрямь… А вы вон какая. Глаза-то матушкины, Царствие ей
небесное.
Я посмотрела на старуху. В её глазах был не просто страх, а застарелая, глубокая
печаль. — Авдей Петрович больше здесь не хозяин, Степанида. Запомни это. И
передай Лукичу. Если кто приедет от него — гнать в шею. А теперь покажи
мне кухню. И принеси дневники матери, если они сохранились.
Кухня Ольховки оказалась огромным, сводчатым помещением, которое когда-то
кормило десятки людей. Сейчас здесь царило запустение. Медная посуда
потемнела, в углах скопилась сажа. Я осмотрела полки. Ничего, кроме крупы,
старой муки и сушеных грибов.
— Бедно живем, матушка, — вздохнула Степанида, раздувая угли в печи. —
Авдейка-то на прокорм копейки слал. Сказал — помирать вам пора,
дармоедам.
— Не помрем, — я села за грубо сколоченный деревянный стол. — Завтра Лукич
поедет в деревню. Купит молока, мяса, яиц. Деньги у меня есть.
Я достала из шкатулки ту самую записку от нищего. «Берегись подвала». —









