
Полная версия
Дверь палаты резко распахнулась, прерывая мой истеричный лай. Родители вздрогнули и замерли. На пороге стояла женщина.
Я замолчал, невольно завороженный этим появлением. На фоне облупившихся стен и убогой казенной мебели она казалась существом из другого измерения. Высокая, с неестественно прямой спиной, в ослепительно белом, туго накрахмаленном халате. Её волосы цвета темного меда были убраны в строгий пучок, обнажая тонкую шею. Лицо — спокойное, почти неподвижное, с высокими скулами и холодными серыми глазами, которые смотрели на мир с пугающей проницательностью.
Она не была похожа на тех тюнингованных кукол, что вились вокруг меня в Москве-Сити. В ней не было ни капли ботокса, ни грамма филлеров, но от этой естественной, строгой красоты веяло такой силой, что мне на секунду стало не по себе. Она пахла ландышами. Тонкий, прохладный аромат мгновенно перебил вонь вареных яиц и дешевого табака.
— Граждане Соколовы, — её голос был низким и ровным, в нем слышался металл, не терпящий возражений. — Пожалуйста, подождите в коридоре. Егору нужен покой.
— Елена Сергеевна, он не в себе! — всхлипнула мать, прижимая к груди пустую авоську. — Бредит какими-то контрактами, кричит…
— Я вижу, Любовь Ивановна, — женщина мягко, но решительно коснулась плеча матери, подталкивая её к выходу. — Это реакция на тяжелую травму. Идите, попейте воды. Я сама с ним поговорю.
Отец кивнул, бросив на меня долгий, тяжелый взгляд, и вывел мать из палаты. Дверь закрылась со знакомым лязгом.
Я остался один на один с этой «ледяной леди». Она подошла к кровати и, не говоря ни слова, достала из кармана халата маленький фонарик.
— Слушай, ты, — я попытался вернуть себе прежнюю наглость, но под её взглядом голос почему-то дал петуха. — Скажи им, чтобы прекратили этот спектакль. Я Марк. У меня деньги, связи… Ты хоть понимаешь, что я могу с тобой сделать, если ты не дашь мне телефон?
Она даже не моргнула. Одной рукой она приподняла моё веко, светя фонариком прямо в зрачок. Её пальцы были прохладными и пахли чем-то аптечным.
— Зачем вы так с ними, Соколов? — тихо спросила она, убирая фонарик. — Ваша мать три ночи провела на банкетке в коридоре, пока вы были в реанимации. А отец… он вчера сдал кровь, чтобы вам хватило для переливания. А вы их — адвокатами и Ferrari.
— Какие Соколовы?! — я дернулся, но парализованное тело лишь глухо отозвалось тяжестью в пояснице. — Я не Егор! Это какая-то ошибка! Портал, сбой в матрице, я не знаю! Сейчас две тысячи двадцать четвертый год, я в Москве…
Она отошла к окну и медленно повернула тяжелую ручку, распахивая створку. В палату ворвался шум улицы: надрывный рев автобуса «ЛиАЗ» и звонкий голос из репродуктора, объявляющий результаты соцсоревнования.
— Посмотрите на меня, Егор, — она вернулась к кровати и посмотрела мне прямо в глаза. В её взгляде не было жалости — только трезвый, жестокий реализм. — У вас тяжелый ушиб мозга и повреждение позвоночника. Мы три часа собирали вас на операционном столе.
— Я не Егор… — прошептал я, чувствуя, как холодный ужас сковывает горло.
— Вы Соколов Егор Викторович, тридцати лет от роду. Механик четвертого разряда. И сейчас шестнадцатое мая тысяча девятьсот семьдесят восьмого года. Посмотрите на свои руки, Егор. Это руки человека, который восстанавливает моторы, а не подписывает контракты.
Я посмотрел на свои широкие ладони со сбитыми костяшками. В отражении оконного стекла я видел чужое, осунувшееся лицо со шрамом на брови.
— Вы в Советском Союзе, — продолжала она, и в её голосе прорезались стальные нотки. — И здесь нет ни адвокатов, ни «консулов», о которых вы кричали. Здесь есть только эта палата, ваши родители и я. И если вы не перестанете паясничать и хамить тем, кто вас любит, вы сгниете в этом инвалидном кресле быстрее, чем научитесь в нем сидеть. Понятно я выражаюсь?
Я молчал, задыхаясь от ярости и бессилия. Эта женщина… она не просто осадила меня. Она одним ударом выбила из-под меня остатки моей прежней реальности.
— Как тебя зовут? — выдохнул я, глядя на её безупречный белый халат.
— Для вас — Елена Сергеевна. Я ваш лечащий врач, — она поправила мне подушку. Движение было чисто профессиональным, лишенным нежности. — А теперь закройте рот, Соколов. Пейте воду и привыкайте. Это ваша новая жизнь. И другой у вас не будет.
Она развернулась и вышла из палаты, чеканя шаг. Запах ландышей еще долго висел в воздухе, смешиваясь с вонью больничной капусты, а я лежал и смотрел в потолок, понимая: мой мир окончательно рассыпался в прах. И эта холодная женщина в белом халате — единственная, кто знает, как собрать меня заново. Если я, конечно, позволю ей это сделать.
Глава 4(Елена)
(от лица Елены)
Смена началась в семь утра, когда город еще кутался в серое предутреннее марево, а воздух в открытую форточку ординаторской врывался, пропитанный запахом влажного асфальта и цветущей черемухи. Я привычным, почти автоматическим движением затянула тугой узел на затылке, заколов тяжелые пряди старыми костяными шпильками. Зеркало, потемневшее от времени и покрытое мелкими пятнами амальгамы, отразило женщину, которую я едва узнавала. Усталый взгляд, четкая, почти мужская линия губ и эта глубокая вертикальная складка между бровями — печать ответственности, которую я не снимала даже дома, засыпая под монотонное тиканье ходиков.
Я надела халат. Он был накрахмален до хруста, жесткий и белый, как броня. Мой единственный щит от чужой боли, крови и бессилия, которыми пропитаны стены третьей городской. Перед выходом я коснулась стеклянной пробки флакона «Серебристого ландыша». Тонкий, прохладный аромат на мгновение заглушил вездесущий, въедливый запах больничного хлора. Моя маленькая женская тайна в мире стерильных бинтов и суровых диагнозов.
— Елена Сергеевна, вы к шестой палате сегодня поосторожнее, — шепнула мне на посту Галочка, молодая медсестра с вечно испуганными глазами. — Там Соколов из реанимации. Тот самый, что на «Яве» разбился. Очнулся и как с цепи сорвался. Кричит, какими-то заморскими фамилиями кидается. Говорят, рассудком тронулся, бедняга. Совсем родителей не признает.
Я молча кивнула, принимая из её рук картонную папку.
Соколов Егор Викторович. Тридцать лет. Механик четвертого разряда. Тяжелый компрессионный перелом, спинальный шок. В реанимации за него боролись три часа. Парень вытащил счастливый билет, оставшись в живых, но цена этого билета оказалась непомерной.
Подойдя к шестой палате, я услышала его голос еще из коридора. Он был хриплым, надрывным, в нем слышалась ярость человека, который привык, что мир прогибается под его весом при малейшем щелчке пальцев.
— …адвоката мне! Шарля или консула! Слышите вы, колхозники?! — гремело за дверью. — Я Савицкий! Марк Савицкий! Я куплю это ваше ГДР вместе с вашим министерством! Где мой телефон?!
Я помедлила секунду, поправляя воротничок халата, и толкнула тяжелую дверь.
Зрелище было тяжелым. Простые, раздавленные горем люди — родители пациента — жались к стене. Мать в нелепом берете беззвучно плакала, отец стоял, окаменев от непонимания. А на кровати метался — насколько позволял паралич — сам Егор.
Я видела его в операционной, под слепящим светом ламп, когда его лицо было залито кровью и дорожной пылью. Сейчас, отмытый и мертвенно-бледный, он выглядел иначе. Резкие скулы, породистый прямой нос, густые темные брови. Красивый мужчина. Даже слишком для простого работяги из автопарка. Но взгляд… В его глазах не было привычного для наших мест смирения перед бедой. Там горел огонь высокомерия и бешеного, почти звериного испуга.
— Граждане Соколовы, — я заговорила своим самым ровным, «ледяным» голосом. — Пожалуйста, подождите в коридоре. Егору нужен покой.
Я мягко, но решительно выпроводила родителей. Мать задела меня краем своей колючей кофты, и я кожей почувствовала её безнадежное, черное горе. Когда дверь закрылась, я осталась один на один с этим «буйным».
Он смотрел на меня так, будто я была прислугой, посмевшей войти без доклада.
— Слышь, ты, в белом, — выдохнул он, вцепляясь широкими пальцами механика в край казенной простыни. — Хватит ломать комедию. Сколько ты хочешь? Сто штук? Триста? У меня счета в Швейцарии, есть крипта, есть офшоры. Просто дай мне позвонить в Москву. Савицкий-старший всё решит. Он тебя в Германию на стажировку отправит, в «Шарите», хочешь? Золотом завалит, только вытащи меня из этого дурдома!
Я подошла к кровати, не выказывая ни удивления, ни страха. В моей практике бывало и не такое: люди от боли и шока называли себя и Гагариными, и маршалами.
— Соколов, — я достала фонарик и направила узкий луч ему в зрачки. Он попытался дернуться, но я стальной хваткой придержала его за подбородок. — У вас тяжелая контузия. Вы понимаете, о чем говорите? Какой «Савицкий»? Какая «крипта»? Вы хоть знаете, что за попытку подкупа должностного лица и незаконные валютные операции у нас полагается статья? Восемьдесят восьмая, «бабочка», если вы забыли. И фамилия ваша в паспорте — Соколов.
Он замер, глядя на меня со смесью ужаса и брезгливости.
— Какая статья? Какой Союз?! Сейчас май две тысячи двадцать четвертого года! Я Марк Савицкий! У меня Ferrari в хлам, но я живой! Понимаешь ты, тетка?! Куда вы меня привезли? Что это за декорации из фильмов про войну?
Я убрала фонарик. Зрачки реагировали правильно, но сознание… это не было похоже на обычный бред. В бреду люди видят тени, слышат голоса. Этот же описывал какой-то фантастический, пугающе детальный мир. Марк Савицкий… Имя звучало как псевдоним киноактера или фамилия крупного партийного чиновника из столицы. Но лицо… лицо было Егора.
— Послушайте меня внимательно, Соколов, — я села на край его кровати. От него пахло потом, несчастьем и чем-то неуловимо чужим. — Сейчас шестнадцатое мая тысяча девятьсот семьдесят восьмого года. Вы — Егор Соколов. Механик. Вы разбились на мотоцикле у моста через Оку. И если вы не прекратите нести этот антисоветский бред про «офшоры» и «будущее», к вам придет не адвокат, а санитары из спецпсихиатрии. А с вашим поврежденным позвоночником это будет означать приговор.
Он вдруг посмотрел на свои руки — мозолистые, широкие, со сбитыми костяшками. Смотрел с таким отвращением, будто они принадлежали трупу.
— Это не мои руки… — прошептал он, и в его голосе впервые прорезалась не наглость, а детская, беспомощная мольба. — Это не моё тело. Где Марк? Где моя жизнь? Что вы со мной сделали?
Я вздохнула, чувствуя, как внутри шевелится давно забытое, запретное чувство жалости. Но я знала: жалость в нашем деле — худший советчик. Чтобы он выжил, он должен был принять реальность. Какой бы серой и бедной она ему ни казалась.
— Посмотрите в окно, Егор, — я указала на застекленную створку, за которой был виден фасад соседнего дома — Видите плакат на стене соседнего корпуса? «Планы партии — планы народа». Это ваша реальность. Другой не будет. У вас паралич нижних конечностей. Спинальный шок. И если вы хотите когда-нибудь встать с этой койки, вам придется забыть про своего «Марка Савицкого» и стать Егором. Тем самым парнем, которого любят эти несчастные люди в коридоре.
Он вдруг рассмеялся. Это был жуткий, сухой смех, от которого по моей спине побежали мурашки.
— «Планы народа»… Обалдеть. Я попал в ретро-кошмар. Слышь, Елена Сергеевна, а пломбир по девятнадцать копеек уже завезли? Или вы тут только хлоркой кормите?
— Пломбир по двадцать копеек, Соколов. И он вам пока не положен. Диета номер один.
Я встала, поправляя халат.
— Я назначу вам седативное. И позову психиатра на консультацию. Хотя, судя по всему, у вас просто тяжелый травматический психоз, наложенный на скверный характер.
— Я не псих, — он вдруг схватил меня за запястье. Его хватка была неожиданно сильной, мужской. — Ты… ты единственная здесь кажешься реальной. Ты пахнешь ландышами. В моем мире так не пахнут. Там всё пахнет синтетикой и деньгами. Помоги мне. Я не хочу гнить в этом кресле. Я не хочу быть этим Соколовым!
Я медленно, палец за пальцем, высвободила руку. Его кожа была горячей, сухой.
— Помочь я вам могу только как врач, — я направилась к выходу. — Начните с того, что извинитесь перед родителями. Они не заслужили вашего яда.
Выйдя в коридор, я прислонилась спиной к прохладной побелке. Сердце колотилось в горле.
«Савицкий»… «Офшоры»… «Две тысячи двадцать четвертый год»…
Он смотрел на обычную авоську в руках матери так, будто это был неопознанный объект. Он не узнал запах «Явы».
— Елена Сергеевна, ну что там? — ко мне подошел зав отделением, Иван Петрович, поправляя свои тяжелые роговые очки. — Соколов совсем плох? Шизофрения на фоне травмы?
Я посмотрела на Ивана Петровича, потом на дверь шестой палаты.
— Нет, Иван Петрович. Не шизофрения. Травматический шок и глубокая дезориентация. Он уверен, что он какой-то «Марк Савицкий» из будущего.
Иван Петрович хмыкнул, доставая из кармана пачку «Беломора».
— Из будущего, говоришь? Ну, в будущем-то, небось, позвоночники на раз-два лечат? Мазью помазал — и побежал? Эх, Егорка… Насмотрелся фантастики в журнале «Техника — молодежи».
— Он не Егор, — сорвалось у меня с губ раньше, чем я успела осечься.
— В смысле? — Иван Петрович замер с папиросой во рту.
— Ни в каком. Я пойду, у меня обход в третьей.
Я быстро пошла по коридору, чувствуя на себе недоуменный взгляд коллеги. В голове пульсировала фраза пациента: «В моем мире так не пахнут».
В его мире.
Я не верила в сказки. Я верила в костные мозоли, в проводимость нервных окончаний и в Лидский завод медицинских изделий. Но этот парень с руками рабочего и душой падшего принца Савицкого пробудил во мне что-то такое, что я давно заперла под замок.
Загадка. Страшная, невозможная загадка по имени Егор Соколов. И я понимала, что эта загадка либо разрушит мою карьеру, либо заставит меня снова поверить в то, чего в семьдесят восьмом году официально не существовало. Чудо. И, возможно, любовь.
Глава 5(Марк)
(от лица Марка)
Дребезжание металлической тележки в коридоре было моим персональным будильником. Каждое утро оно врывалось в мой сон, как скрежет ножа по стеклу. Следом шел тяжелый, влажный шлепок половой тряпки о линолеум и едкий, выедающий глаза запах хлорки. Нянечка в безразмерном халате возила шваброй под кроватями, не особо заботясь о том, чтобы не задевать железные ножки. Каждый удар отзывался в моей голове тупым колокольным звоном.
Я лежал и смотрел на трещину в потолке. В 2024-м я бы уже через час после аварии летел спецбортом в Мюнхен или Тель-Авив. Лучшие нейрохирурги мира сражались бы за право прооперировать Савицкого-младшего. А здесь… Здесь моим единственным развлечением было наблюдать за тем, как солнечный зайчик медленно ползет по выкрашенной в «психиатрический» зеленый цвет стене, высвечивая слои наслоившейся за десятилетия краски.
Я снова попытался пошевелить пальцами ног. Сосредоточился так, что на лбу выступила испарина. Давай, Марк. Ты же всегда получал то, что хотел. Просто нажми на педаль. Просто сделай это.
Ничего. Глухо. Пусто. Ниже поясницы я заканчивался. Там была зона отчуждения, мертвая земля, не отвечающая на сигналы командного центра. Мои ноги превратились в бесполезные чугунные балласты, которые только мешали дышать.
Дверь палаты распахнулась шире обычного. В проеме возникла группа людей в белых халатах. Шествие возглавлял персонаж, словно сошедший со страниц сатирического журнала. Плотный, с тяжелым подбородком и в роговых очках, которые держались на добром слове и толстой переносице. Халат на нем сидел мешковато, а из нагрудного кармана торчала пачка «Беломора».
Иван Петрович. Заведующий отделением. Хозяин этого хлорного царства.
Елена Сергеевна шла чуть позади. На фоне остальных врачей — помятых, заспанных, пахнущих дешевым табаком и вчерашним дефицитным коньяком — она казалась инопланетянкой. Всё тот же идеальный пучок, всё тот же хрустящий халат. Её взгляд скользнул по мне — холодный, профессиональный, как лезвие скальпеля. Я попытался поймать её глаза, найти в них хоть каплю того женского интереса, к которому привык Марк Савицкий, но наткнулся на ледяную стену.
— Ну-с, Соколов, — пробасил Иван Петрович, подходя к моей койке. От него пахло несвежим дыханием и старой бумагой. — Как наше ничего? Голова не кружится?
— Голова — это единственное, что у меня работает, шеф, — я постарался придать голосу максимум своей привычной наглости. — Скажите своим ребятам, пусть готовят документы на выписку. Или перевод в ведомственную клинику. Мой отец…
Иван Петрович хмыкнул, не дослушав. Он бесцеремонно откинул край моего колючего одеяла. Я почувствовал укол стыда — не физический, а какой-то социальный. Меня, Марка Савицкого, осматривали как породистую, но безнадежно захромавшую лошадь.
Он достал из кармана длинную иглу.
— Смотри на меня, Егор, — велел он.
Я смотрел. Я видел, как игла впивается в кожу моего бедра. Глубоко. Слишком глубоко для обычного осмотра. Я видел, как вокруг прокола собирается капля крови. Но я ничего не чувствовал. Совсем. Это было как немое кино: картинка есть, звука — ноль.
Иван Петрович повторил процедуру на голени, потом на ступне. Тот же результат. Он выпрямился, вытер вспотевший лоб ладонью и посмотрел на своих коллег.
— Проводимость нулевая. Спинальный шок перешел в стадию дегенерации. Рефлексы Бабинского отрицательные.
Он снова повернулся ко мне, поправляя очки.
— Послушай меня, парень. Мы тут не волшебники. Собрали тебя по кускам — и то ладно. Позвоночник у тебя теперь как старое корыто, склеенное клеем БФ. Ходить ты не будешь. Никогда.
Слово «никогда» упало в тишину палаты, как гильотина. Сосед-старик перестал шуршать своей «Правдой» и замер.
— В каком смысле — никогда? — я почувствовал, как внутри начинает закипать ярость. — Вы хоть понимаете, кому вы это говорите? У меня в Москве контракты на миллиарды. У меня в гараже тачки, которые стоят больше, чем всё ваше министерство здравоохранения.
Иван Петрович вздохнул и переглянулся с Еленой Сергеевной. В его взгляде читалось усталое: «Опять началось».
— Послушайте, Иван Петрович, — я попытался сменить тактику, включив режим «деловых переговоров». — Давайте без этого пафоса. Я понимаю, дефицит, сложности. Я занесу вам в долларах. Сколько? Пятьдесят тысяч? Сто? Выпишите мне направление за границу. В Австрию или в Штаты. Я Савицкий, за мной стоят люди, которые…
Врачи за моей спиной негромко прыснули. Кто-то из молодых интернов прикрыл рот ладонью. Иван Петрович посмотрел на меня через свои роговые очки с такой смесью жалости и научного интереса, что мне захотелось ударить его. Если бы я мог.
— Слышь, Савицкий… или как там тебя, — зав отделинием сложил руки на груди. — Ты эти сказки про доллары и штаты брось. Статья восемьдесят восьмая за валютные махинации — это тебе не ЛФК, там быстро научат родину любить. Доллары у него… Ты хоть знаешь, как они выглядят, доллары-то? В кино видел?
— Я знаю, как они пахнут, старик, — выдохнул я.
— Понятно, — Иван Петрович кивнул Елене Сергеевне. — Елена Сергеевна, запишите: выраженная дезориентация, бред величия, галлюцинаторный синдром на фоне тяжелой ЧМТ. Нужно позвать консультанта из областной психиатрической. Пусть посмотрит нашего «миллионера». А пока — аминазин. Чтобы спал побольше и сказки не сочинял.
Они развернулись и пошли к выходу. Скрип их начищенных туфель по линолеуму звучал как марш победителей. Елена Сергеевна задержалась в дверях на секунду. Её взгляд задержался на мне — холодный, оценивающий. Она не смеялась. Она словно пыталась пробиться сквозь мой бред к чему-то настоящему. И от этого было еще больнее.
Когда дверь закрылась, я остался один. Стеклянный потолок, о котором я раньше думал как о метафоре успеха, теперь стал реальностью. Только это был потолок моей беспомощности.
В 2024-м я был хищником. Здесь я был никем. Социальным нулем. Егором Соколовым, парализованным механиком из города Горького, у которого из собственности были только застиранная пижама и алюминиевая кружка. Все мои знания о будущем, о крипте, о схемах и тендерах здесь стоили меньше, чем пачка «Беломора» в кармане Ивана Петровича.
Я посмотрел на свою руку. Ту самую, мозолистую, с мазутом под ногтями. Она дрожала.
Дверь снова скрипнула. Тихо, осторожно.
В палату вошли «родители». Любовь Ивановна в своем вечном берете и Виктор Степанович в помятом пиджаке. Они двигались так, будто боялись меня спугнуть. Мать прижимала к груди узелок, от которого пахло свежим хлебом и вареной картошкой.
Раньше я бы заорал на них. Сказал бы, чтобы убирались со своим «нищебродским» хавчиком. Но сейчас…
Я смотрел на них и чувствовал дикий, парализующий страх. Эти двое незнакомцев, пахнущих заводом и дешевым мылом, были единственными людьми в этом странном, жестоком мире, которым было не плевать, дышу я или нет.
Если я сейчас их оттолкну, если включу своего «Савицкого», они уйдут. И тогда я останусь один на один с Иваном Петровичем, психиатром из области и аминазином. Я просто сгнию в этом инвалидном кресле, которое мне «достанут по блату».
— Егорушка, — прошептала мать, присаживаясь на краешек стула. — Мы тут с отцом… вот, котлеток принесли. И компот из сухофруктов. Ты поешь, сынок. Доктора говорят, ходить не будешь, так мы… мы же рядом. Мы домик в деревне продадим, кресло тебе купим самое лучшее. Сдюжим, сынок. Главное — живой.
Виктор Степанович кивнул, его кадык тяжело дернулся.
— Ты не слушай их, Егор. Врачи — они народ такой, им бы напугать. Ты парень крепкий. Главное — руки на месте. В гараже всегда работа найдется…
Я закрыл глаза. Комок в горле мешал дышать. Я, Марк Савицкий, который никогда никого не благодарил, сейчас чувствовал, как внутри что-то ломается. Моя броня из цинизма и золотых карт рассыпалась, обнажая испуганного пацана, который не знал, как жить дальше.
— Спасибо, — выдавил я. Голос был чужим, хриплым. — Мам… пап… Спасибо.
Мать вскрикнула и прижала платок к глазам. Отец положил свою тяжелую, пахнущую мазутом руку мне на плечо.
Я лежал в этом проклятом семьдесят восьмом году, в теле чужого парня, без ног и без будущего. И впервые в жизни я понял, что такое настоящий страх. Страх потерять тех, кого ты еще вчера не считал за людей.
За окном издевательски бодро прогудел тепловоз, унося кого-то в ту жизнь, которой у меня больше не было. А я просто сжал руку отца, вцепляясь в неё, как в единственную соломинку над пропастью.
Глава 6(Елена)
(от лица Елены)
Ключ в замочной скважине повернулся с натужным, сухим скрежетом. Этот звук всегда действовал на меня как сигнал к окончанию боя: можно было наконец опустить плечи и снять маску «Доктора Глыбы», за которой я пряталась десять часов кряду.
В прихожей пахло привычно и до боли знакомо: старыми книгами, подсохшим воском обувного крема и едва уловимым ароматом жареного лука — это соседка со второго этажа, тетя Катя, снова готовила свой бесконечный минтай. Моя «двушка» в кирпичной пятиэтажке была тихой и тесной, заставленной мебелью, которая помнила еще мои студенческие годы.
— Мам? Это ты? — из комнаты выбежала Алёнка.
Ей было восемь, но она казалась младше — тоненькая, бледная, с огромными глазами, в которых застыла какая-то недетская серьезность. Она сразу уткнулась носом в мой накрахмаленный халат, который я несла на локте.
— Тише, егоза, раздавишь, — я поцеловала её в макушку. Волосы Алёнки пахли детским мылом и пылью. — Как ты? Опять кашляла?
— Немножко, — она шмыгнула носом и заглянула в мою сумку. — А апельсинов не было? Ты обещала…
Я замерла, чувствуя, как внутри всё сжимается от глухой, бессильной ярости. Апельсины. В мае семьдесят восьмого их нужно было «ловить» в центральном гастрономе, выстаивая часовую очередь, а у меня после обхода и этого безумного консилиума не было ни сил, ни времени. А в кошельке после оплаты коммуналки и детской секции оставалась пара трешниц до зарплаты.
— Завтра, солнышко. Завтра обязательно достану.
Я прошла на кухню и включила свет. На потолке тускло загорелась люстра с тремя стеклянными рожками, один из которых был разбит. Кран над раковиной мерно ронял капли: кап… кап… кап… Этот звук выбивал ритм моей жизни — одинокой, скудной, расписанной по минутам между больницей и бытом.
Я наполнила чайник, и пока он закипал, мои мысли снова вернулись в больничные коридоры. Точнее, в кабинет главврача Олега Петровича Галкина.
Он вызвал меня перед самым уходом. Галкин — человек с масляными глазками и идеально выглаженным воротничком — никогда не говорил прямо. Он любил намеки.
«Елена Сергеевна, вы — специалист золотой. Но… негибкий. А в наше время нужно уметь маневрировать. Вот, к примеру, жалоба на вас поступила. Будто вы с пациентами холодны, нормы этики нарушаете…».









