
Полная версия
Жизнь под углом 40 градусов. Не было бы счастья....
ничего. Я не позволю Валерию сгнить в казенной палате в наказание за его
грехи. Свое наказание он уже получил там, на дне оврага. А мое наказание,
видимо, заключается в том, чтобы научить его заново быть человеком.
Я открыла глаза и посмотрела прямо в колючие зрачки доктора Маркела.
— Я заберу его домой, как только вы разрешите выписку, — мой тон не допускал
возражений. — Я не святая, доктор. Я не собираюсь изображать из себя любящую
жену, которая всё простила. Но он отец моих детей. И я вытащу его на ноги, чего
бы мне это ни стоило. А его злость… Поверьте, у меня хватит сил заткнуть ему
рот, когда потребуется. Я работаю в школе двадцать лет. Справлюсь.
Маркел смотрел на меня несколько долгих секунд. Изучал. Впервые за весь разговор
его лицо слегка расслабилось, а в глазах появилось что-то, отдаленно
напоминающее уважение.
— Вы страшная женщина, Антонина Львовна, — задумчиво произнес он. — Стержень у
вас из титана. Что ж, раз решили…
В этот момент со стороны лестничного пролета, ведущего на первый этаж,
послышался быстрый, цокающий звук каблуков.
Мы оба повернули головы.
В конце коридора, тяжело дыша, стояла Любка.
Она была в накинутом поверх того самого бордового халата дешевом дерматиновом
плаще. Её пергидрольные кудри растрепались под дождем и прилипли к щекам,
синие тени размазались, превратив глаза в две грязные лужицы, а ярко-розовая
помада была частично съедена. Видимо, новость об аварии мгновенно разлетелась по
деревне, и она примчалась сюда на попутке. В ней было всё от дешевой мелодрамы:
испуганный взгляд, прижатые к груди пухлые руки, театрально приоткрытый рот.
Она увидела меня, замерла на месте, но тут же перевела взгляд на хирурга в
зеленом костюме.
— Доктор… — её голос дрожал, разрывая больничную тишину истеричными нотками. —
Валера… Валерка Елисеев… Что с ним? Он живой?!
Маркел медленно повернулся к ней. Окинул её взглядом с головы до ног, мгновенно
считав всю ситуацию. Опытный врач видел в своей жизни достаточно жен, любовниц
и случайных попутчиц.
— Вы кем приходитесь пациенту? — холодно осведомился хирург.
Любка замялась. Стрельнула глазами в мою сторону. Я сидела на банкетке, даже не
шелохнувшись, только сложила руки на коленях.
— Я… я близкая подруга, — выдавила она из себя, делая шаг вперед. — Мы вместе
работаем… почти. Что с ним? Скажите правду, я сильная!
Маркел усмехнулся. Жестко, уголком губ.
— Сильная? Ну, слушайте, сильная подруга. Пациент Елисеев жив. Но у него
раздроблен позвоночник. Нижняя часть тела парализована. Он не будет
ходить.
Любка остановилась, словно налетела на невидимую стену.
— Как… парализован? — её рот глупо приоткрылся.
— Вот так. Физически, — чеканя слова, ответил Маркел, не сводя с нее
пронзительного взгляда. — Это значит, что он прикован к постели. Его
нужно будет переворачивать каждые три часа, чтобы не сгнил от пролежней. Нужно
будет выносить из-под него судно. Менять памперсы для взрослых. Кормить с
ложки, пока он не придет в себя. И терпеть его истерики. Вы же близкая
подруга? Вот и отлично. Законная супруга как раз сомневалась, потянет ли
она этот груз. Заберете его к себе?
В коридоре повисла абсолютная, звенящая тишина.
Я смотрела на Любку. На ту самую женщину, ради которой мой муж швырнул ключи от
дома на кухонный стол. На ту, с которой он чувствовал себя сильным и могучим
самцом.
На лице Любки отразилась целая гамма эмоций. Сначала — непонимание. Затем —
осознание страшной, грязной реальности, где нет места флирту на прилавке,
шуткам и купленной на сдачу водке. А затем её лицо исказил неподдельный,
животный ужас пополам с брезгливостью.
Судно. Памперсы. Пролежни.
Она попятилась. Медленно, неловко переступая на своих высоких каблуках.
— Я… я не могу, — пробормотала она, нервно запахивая дерматиновый плащ. Её голос
потерял всю мелодраматичность, став писклявым и жалким. — Я весь день на ногах
стою, в магазине. У меня грыжа. Я не подниму его. И вообще… Он сам ко мне лез!
Я ему ничего не обещала! У него жена есть, пусть она и возится!
Любка бросила на меня последний, затравленный взгляд. В нем не было победы
любовницы. В нем был страх, что я сейчас встану и силой заставлю её
отвечать за свои слова.
Но я продолжала сидеть молча, глядя на нее пустыми, спокойными глазами.
Не дождавшись от меня ни звука, Любка развернулась и, неловко спотыкаясь на
скользком кафеле, почти бегом бросилась прочь по коридору. Стук её каблуков
гулким эхом отдался от стен и затих где-то на лестнице. Дверь приемного покоя
хлопнула.
Маркел проводил её взглядом, хмыкнул и повернулся ко мне.
— Ну вот, Антонина Львовна. Конкуренция самоликвидировалась. Естественный отбор
в действии.
— Я и не сомневалась, — ровно ответила я, поднимаясь с банкетки. Ноги гудели от
усталости, но спина оставалась прямой. — Когда я смогу к нему зайти?
— Завтра утром, — тон хирурга снова стал строго профессиональным. — Сейчас он в
реанимации, туда нельзя. Поезжайте домой. Поспите. Вам понадобятся все силы,
которые у вас есть. И еще немного сверху. Выписать я его смогу не раньше, чем
через месяц, когда стабилизируем состояние. За это время подготовьте дом. Ему
понадобится специальная кровать с подъемным механизмом. И противопролежневый
матрас.
— Я всё найду, доктор. Спасибо вам. За то, что спасли.
Маркел кивнул, сунул руки в карманы своего зеленого костюма и, тяжело ступая,
пошел по коридору в сторону ординаторской.
Я осталась одна. Постояла еще минуту у закрытых белых дверей, за которыми
боролся за жизнь человек, ставший мне абсолютно чужим, но которого я
обязалась спасти.
Затем я медленно пошла к выходу.
На улице дождь наконец-то прекратился. На востоке, за черной полосой леса,
занимался мутный, серый рассвет. Воздух был ледяным, пах мокрым асфальтом
и палой листвой. Я вдохнула его полной грудью, чувствуя, как холод проясняет
мысли.
Моя старая жизнь закончилась. Впереди была зима, инвалидная коляска, безденежье
и война характеров под крышей одного дома. Но, странное дело, я больше не
чувствовала той безысходности, что душила меня последние три года. Страха
больше не было. Угол моей жизни резко изменился, сбросив всё наносное,
фальшивое и грязное. Осталась только голая, суровая правда. И эту
правду мне теперь предстояло выковать своими руками.
Глава 9
Вдох. Выдох. Резкий, неестественный щелчок пластикового клапана, и снова — вдох.
Выдох.
Аппарат искусственной вентиляции легких работал с пугающей, неживой
размеренностью. В палате реанимации не было окон, только глухие
стены, выкрашенные моющейся краской цвета разбавленной зеленки, и яркий,
бестеневой свет, от которого ломило глазные яблоки. Здесь пахло озоном от
кварцевых ламп, спиртом и той специфической, сладковатой химией, которой
пропитаны места, где люди балансируют на грани.
Я стояла у изножья узкой функциональной кровати, боясь сделать лишний шаг. Мои
резиновые сапоги, на которых подсохла ночная глина, казались здесь чем-то
чужеродным, грязным, неуместным. Пожилая медсестра с усталым, одутловатым
лицом, пустившая меня сюда на пять минут «только одним глазком», бесшумно
поправляла капельницу и что-то записывала в карту.
На кровати лежал Валера.
Я не сразу узнала его. Широкие плечи, которыми он когда-то так гордился, сейчас
казались впалыми, беззащитными под тонкой казенной простыней. Лицо потеряло
свой привычный багровый, хмельной оттенок и стало пугающе восковым, почти
желтым. Правая половина лба и скула представляли собой один сплошной,
наливающийся чернотой кровоподтек с аккуратным рядом хирургических скоб.
В нос была вставлена прозрачная трубка, изо рта торчал гофрированный шланг
аппарата ИВЛ. Из-под простыни, в районе груди и живота, тянулись тонкие
дренажи, по которым в пластиковые емкости на полу медленно стекала сукровица.
Он был похож на разобранный механизм. Сломанную, никому не нужную машину,
которую чудом вытащили из-под пресса.
Я сделала шаг вперед и остановилась у изголовья. Мой взгляд упал на его правую
руку. Она лежала поверх одеяла — тяжелая, с въевшимся в мозоли мазутом,
который не смогли до конца оттереть санитарки. В тыльную сторону кисти,
прямо в набухшую синюю вену, был вставлен толстый катетер.
Я смотрела на эту руку, и стерильные стены реанимации вдруг дрогнули,
растворяясь в душном, раскаленном воздухе давно минувшего августа.
Двадцать пять лет назад. Нам обоим по восемнадцать. Мы только-только расписались
в тесном кабинете районного ЗАГСа. У нас не было ни колец с бриллиантами, ни
лимузинов. Только мой ситцевый сарафан, который мама перешила из своего
старого платья, и его светлая рубашка с коротким рукавом. Мы сбежали от
шумных родственников, вышли за околицу села и шли через бескрайнее поле
подсолнухов. Валера держал меня за руку. Его ладонь была горячей, сильной.
Он пах полынью, солнцем и свежим хлебом. Он смотрел на меня так, словно я была
единственной женщиной на всей планете.
«Я для тебя, Тонька, горы сверну, — говорил он тогда, смеясь и срывая для меня
желтый, тяжелый цветок. — Ты только верь в меня. Мы с тобой такую жизнь
построим, все завидовать будут!»
Он не врал тогда. Он действительно верил в свои горы. А я верила ему.
Я моргнула, отгоняя наваждение. Подсолнухи осыпались в прах, превратившись в
холодный кафель под ногами. Горы, которые он обещал свернуть, обернулись
дном грязного оврага, а жизнь, которой должны были завидовать, свелась к
бутылке дешевой водки, продавщице Любке и парализованным ногам под белой
простыней.
Где та точка невозврата? Когда именно мой сильный, любящий парень превратился в
желчного, опустившегося тирана, вымещающего на мне свои карьерные неудачи? Я
искала этот момент годами, пытаясь оправдать его перед самой собой. Убеждала
себя, что виноват Машков со своим увольнением. Виноваты деревенские
собутыльники. Виновата безработица.
Но сейчас, глядя на его изувеченное тело, я поняла одну простую, жестокую вещь.
Никто не вливал ему водку в горло насильно. Никто не толкал его в постели
других женщин. Это был его собственный, ежедневный, методичный выбор.
Выбор быть слабым.
Мои пальцы сжали край холодной металлической спинки кровати. Внутри меня шла
тяжелая, безмолвная работа. Я выстраивала фундамент своей новой жизни,
укладывая камни логики поверх кровоточащих эмоций.
Вчера вечером я выбросила его вещи. Я была готова к свободе. А сегодня Маркел
сказал, что Валера останется калекой. Вся деревня — от моей строгой матери до
соседок на лавочке — ждала, что я сделаю. Брошу инвалида-изменника, оправдав
себя его скотским поведением? Или покорно подставлю шею под новое, куда
более тяжелое ярмо, став вечной сиделкой при мужчине, который вытер об меня
ноги?
«Если ты останешься с ним как жена, Антонина, — жестко сказала я сама себе,
глядя на ритмично вздымающуюся грудь Валерия, — ты перестанешь себя
уважать. Ты превратишься в ту самую бесхребетную терпилу, о которой
кричала Лиза. Ты предашь саму себя».
Но если я уйду… Если я позволю органам опеки или соцзащите увезти его в дом
инвалидов, где он сгниет за год в пропахшей мочой палате… Я никогда не
смогу спокойно смотреть в глаза сыну. Егорка не поймет, почему мама
выбросила папу, как сломанную игрушку. Я сама не смогу с этим жить. Моя
совесть сожрет меня изнутри, превратив в жестокую, озлобленную старуху.
Я выбрала третий путь. Узкий, как лезвие бритвы, холодный и лишенный иллюзий.
Я спасу его. Выхожу. Заставлю делать гимнастику, буду менять пеленки и мыть его
парализованное тело. Но я буду делать это не из любви. Я буду делать это из
чувства человеческого долга и ради детей. Моя спальня, мое сердце и моя
постель закрыты для него навсегда. Отныне мы не муж и жена. Мы — медсестра
и сложный пациент. И жить этот пациент будет по моим правилам.
Кардиомонитор над кроватью вдруг изменил ритм. Ровное пиканье участилось.
Медсестра тут же оказалась рядом, проверяя показатели на дисплее.
— Очухивается, — тихо сказала она, бросив на меня короткий взгляд. — Наркоз
отпускает. Больно ему сейчас будет, бедолаге. Вы бы шли в коридор, женщина.
Но я не двинулась с места.
Веки Валерия дрогнули. Сначала слабо, едва заметно, затем сильнее. Он издал
глухой, булькающий стон, который застрял в трубке ИВЛ. Его правая рука, та
самая, с катетером, судорожно дернулась, пальцы сжались в кулак, пытаясь
ухватить край простыни.
Он открыл глаза.
Взгляд был мутным, расфокусированным. Зрачки расширены от лошадиных доз
обезболивающего. Он несколько секунд смотрел в белый потолок, часто и
мелко дыша, словно загнанный зверь. Затем его голова медленно, с видимым
усилием, повернулась на подушке.
Он увидел меня.
Я стояла прямо, не пытаясь взять его за руку или погладить по голове. Мое лицо,
бледное от усталости, сохраняло строгое, неподвижное выражение.
В его глазах промелькнула паника. Он попытался сделать глубокий вдох, но трубки
дренажа и сломанные ребра отозвались такой болью, что из его глаз брызнули
слезы. Влага прочертила две светлые дорожки по грязным, в синяках щекам. Он
задергался, пытаясь что-то сказать, замычал, давясь пластиком во рту.
Его взгляд метнулся вниз, к своим ногам, скрытым под одеялом. Он еще не понимал,
что парализован, но его тело уже подавало сигналы абсолютной, страшной пустоты
ниже пояса. Ужас, первобытный и темный, затопил его зрачки. Он снова посмотрел
на меня, и в этом взгляде была мольба. Мольба о помощи, о защите, о том, чтобы я
сказала ему, что всё это — просто дурной сон.
Я шагнула ближе. Наклонилась над ним так, чтобы он видел только мое лицо.
— Не дергайся, Валера, — мой голос был ровным, тихим, но достаточно твердым,
чтобы пробиться сквозь туман его паники. — Ты в районной больнице. Твой
трактор в овраге. Операция закончилась.
Он замотал головой, его пальцы вцепились в простыню так, что побелели костяшки.
Он мычал, требуя вытащить трубку, требуя объяснений.
— Слушай меня внимательно, — я чеканила каждое слово, не отрывая взгляда от его
глаз. — Тебя собрал по частям хирург Маркел. Твоя спина сломана.
При слове «сломана» Валера замер. Его глаза расширились до предела. Слезы
покатились быстрее, впитываясь в белую наволочку.
— Я заберу тебя домой, как только разрешат врачи, — продолжила я, и в моем тоне
не было ни грамма утешения. Только констатация фактов. — Я не позволю тебе
сгнить в интернате, потому что ты отец Лизы и Егора. Но запомни одну вещь,
Валера. С этого дня всё будет по-другому. Ты больше не хозяин, который может
орать и требовать. Ты будешь делать то, что скажут врачи. Будешь терпеть. А
когда придешь в себя окончательно, мы поговорим о том, как будем жить дальше.
Если будем.
Он смотрел на меня, и я видела, как в его затуманенном мозге медленно оседают
мои слова. Он ждал, что я заплачу, что начну причитать «на кого ж ты нас
покинул», что буду гладить его по лицу, прощая всё на свете ради его
немощи. Он ждал привычную Антонину-терпилу.
А увидел перед собой надзирателя.
— Поправляйся, Валера, — спокойно сказала я, отступая от кровати. — Тебе
понадобится много сил.
Я развернулась и пошла к выходу, не оглядываясь. Я не видела, как он закрыл
глаза, не видела, как сжались его губы под кислородной трубкой. Я просто
толкнула тяжелую белую дверь и вышла в коридор, где меня ждало хмурое,
холодное утро нового дня. Мои плечи были расправлены, а в груди, вместо
привычной, сосущей боли, билось ровное, сильное сердце женщины, которая
наконец-то взяла управление своей жизнью в собственные руки.
Глава 10(Валерий)
(от лица Валерия)
Сначала вернулась боль. Не острая, не режущая, а глухая, тяжелая и горячая,
словно кто-то загнал мне между лопаток раскаленный железный лом и медленно,
с садистским наслаждением, проворачивал его при каждом моем вдохе.
Я открыл глаза. Белый, испещренный мелкими трещинами потолок плыл и двоился. В
горле пересохло так, будто я глотал битое стекло пополам с песком. Трубки во
рту уже не было — видимо, меня отключили от того гудящего аппарата, который я
смутно помнил сквозь наркозный бред. Дышал я сам, но каждый глоток воздуха
давался с таким трудом, словно на груди лежала бетонная плита.
В палате стоял густой, тошнотворный запах медикаментов, хлорки и застоявшегося
пота. Справа мерно пикал кардиомонитор.
Память возвращалась кусками, рваными, болезненными вспышками. Дождь. Грязная
кабина «Беларуса». Ослепительный свет фар машковского внедорожника. Моя
собственная пьяная, дурная ярость, заставившая меня выкрутить руль
навстречу этой махине. А потом — скрежет рвущегося металла, чувство
падения и тьма.
Я попытался сглотнуть вязкую слюну и пошевелиться.
Мозг отдал привычную команду: согнуть правое колено, чтобы сбросить давящую
тяжесть казенного одеяла.
Ничего не произошло.
Я нахмурился, списывая это на остатки анестезии. Сконцентрировался сильнее.
Послал импульс в левую ногу, пытаясь хотя бы пошевелить пальцами.
Тишина.
Это было не онемение, когда ногу «отсидишь» и она колет тысячами иголок. Это
была абсолютная, звенящая пустота. Нижней половины моего тела просто не
существовало. Я чувствовал грудь, ребра, стянутые тугой повязкой,
чувствовал руки, исколотые иглами капельниц, но ниже пупка начиналась
мертвая зона. Черная дыра.
Животный, первобытный ужас ударил в голову, мгновенно вытеснив остатки
медикаментозного тумана. Дыхание перехватило. Я попытался приподняться
на локтях, чтобы посмотреть на свои ноги, чтобы убедиться, что они вообще там
есть.
Огненный лом в спине полыхнул такой болью, что из горла вырвался жалкий,
булькающий сип. Я рухнул обратно на подушку, тяжело дыша, покрываясь
липким холодным потом.
— Лежи, дурак, куда рвешься! — раздался сбоку грубый, прокуренный женский голос.
К кровати подошла женщина в синем медицинском костюме. Плотная, с грубыми
чертами лица и короткими, выкрашенными хной волосами. Безо всяких
церемоний она откинула край моего одеяла.
Я скосил глаза, ожидая увидеть культи. Но ноги были на месте. Бледные, обросшие
темным волосом, какие-то чужие, но целые.
— Что… — прохрипел я, с трудом ворочая распухшим языком. — Что с ногами?
Санитарка (или кто она там была) даже не посмотрела на меня. Она деловито
поправила прозрачную трубку мочевого катетера, уходящую куда-то под
простыню, и проверила наполненность пластикового мешка, висящего на
бортике кровати.
От осознания того, что в меня вставлена трубка, что эта посторонняя, грубая баба
буднично копается в моем паху, а я этого даже не чувствую, меня бросило в жар.
Мое мужское достоинство, моя альфа-сущность, которой я так кичился перед
Любкой и деревенскими мужиками, в одну секунду оказались растоптаны,
стерты в порошок. Я лежал перед ней голый, беспомощный, как кусок мяса на
разделочном столе.
— Перелом позвоночника у тебя, тракторист, — сухо ответила женщина, накидывая
одеяло обратно. — Скажи спасибо Маркелу Игнатьевичу, что вообще дышишь. А
ноги… Ноги пока как бревна. Отек спадет — видно будет. Но ты губу не
раскатывай. С такими травмами в пляс не пускаются.
Она развернулась и вышла из палаты, гремя какими-то железными судками.
Перелом позвоночника.
Слова эхом заметались в тесной черепной коробке. Я парализован. Инвалид. Калека.
Я вспомнил безногого деда Митяя, который всё мое детство сидел у сельпо на
деревянной тележке с подшипниками и просил милостыню. Неужели это теперь
моя судьба?
«Да ко мне завтра Машков сам прибежит…» — вспомнил я свои собственные слова,
брошенные Тоне перед уходом.
Машков не прибежит. Машкову не нужен полутруп. Никому не нужен парализованный,
ссущий через трубочку кусок мяса.
Я зажмурился до цветных пятен, стараясь сдержать подступающие слезы бессильной
ярости. Этого не может быть. Это просто дурной сон. Я сейчас проснусь дома, на
старом диване, с больной с похмелья головой. Тоня будет греметь посудой на
кухне, Егорка собирать портфель…
Я резко открыл глаза, поворачивая голову вправо.Нет,это не сон.
Память услужливо подкинула картинку: сквозь дурман наркоза я вижу над собой лицо
Антонины. Сухое, жесткое, без единой слезинки. И её пальцы, разжимающиеся над
металлом лотка.И эта заколка-бабочка....
Она знает. Она всё знает. Не просто догадывается, а имеет на руках вещественное
доказательство моей ничтожности. Эта бабочка жгла мне глаза хуже сварки. Я
вспомнил, как покупал её Любке. С какой сальной ухмылочкой отсчитывал
мелочь, как Любка кокетливо цепляла её на свои пережженные кудри. Каким же
жалким, дешевым идиотом я был! Я променял уважение жены, спокойствие детей, свой
собственный дом на кусок розового китайского пластика.
Дверь палаты тихо скрипнула.
Я замер, напрягшись всем своим покалеченным существом. В глубине души, там, где
под слоями грязной гордости еще прятался испуганный человек, я отчаянно хотел,
чтобы это была она. Тоня.
Только она могла защитить меня сейчас от этого ужаса. Только её спокойный,
уверенный голос мог навести порядок в том хаосе, в который превратилась
моя жизнь. Я ждал, что она войдет, увидит, как мне страшно, и её ледяная
броня треснет. Она подойдет, сядет на край кровати, возьмет меня за руку.
Она же женщина. Она мать. Она должна жалеть слабого. Я готов был даже
заплакать, готов был просить прощения за эту проклятую заколку, за
Любку, за пьянки — за всё, лишь бы она не оставляла меня одного в этом аду.
Антонина вошла в палату.
На ней был простой темный свитер под горло, волосы туго стянуты на затылке.
Никакой косметики. Никаких следов слез или истерики. В руках она держала
объемный пластиковый пакет из аптеки.
Она подошла к кровати. Остановилась в полуметре, не пытаясь прикоснуться ко мне.
Её взгляд, спокойный, серый и холодный, как лезвие хирургического скальпеля,
скользнул по моему изувеченному лицу, по трубкам, уходящим пододеяло, и
остановился на моих глазах.
В этом взгляде не было жалости. В нем вообще не было тех эмоций, которые
предназначены мужу. Так смотрят на сложную работу. На задачу, которую
предстоит решить.
— Здравствуй, Валера, — её голос прозвучал ровно, без дрожи. Она поставила пакет
на стул у кровати. — Я привезла пеленки, влажные салфетки, противопролежневую
мазь и специальное питание. Врач сказал, что обычную еду тебе пока нельзя.
Я сглотнул. В горле стоял ком, колючий и жесткий.
— Тонь… — мой голос был едва слышен, жалок. Я попытался вложить в него всю свою








