
Полная версия
Манипуляторы
— И убийство ничего не решило. Ни одна из проблем не исчезла. Зато появились новые: кто виноват? Нужно ли мстить? Кто следующий? Имеют ли мятежники право влиять на выбор власти? Именно эти вопросы приведут к битве при Верблюде. К Сиффину. К появлению хариджитов. К тому расколу, последствия которого мы ощущаем до сих пор.
— Позвольте закончить несколькими мыслями историка Мехмета Азимли.
— Первое. Первые десятилетия ислама — это не эпоха безмятежного единства. Это эпоха острых споров, политической борьбы и очень человеческих ошибок. Понимание этого не ослабляет уважение к тем людям. Оно делает их более живыми.
— Второе. Кризис Усмана — это не история о хорошем человеке, которого предали злодеи. Это история о том, как любая власть, даже начавшаяся с лучших намерений, может постепенно превратиться в инструмент узкой группы, если не выстроены работающие институты контроля.
— Третье. Религиозные разногласия в этой истории играли второстепенную роль. Основные причины кризиса — экономика, распределение ресурсов, племенная конкуренция, конфликт поколений. Это напоминание о том, что политическое насилие почти никогда не бывает вызвано только идеологией.
— Четвёртое. Традиция критики власти существовала среди самих сподвижников. И когда сегодня любые вопросы к власти клеймятся как мятеж против ислама — это не традиция раннего ислама. Это позднейшее наслоение, которое использовалось и используется для защиты конкретных интересов.
— И наконец. История редко бывает чёрно-белой. Усман не был злодеем. Мятежники не были чистыми борцами за правду. Али не был бездействующим наблюдателем. Муавия не был просто честолюбцем. В каждом из них было больше, чем одна роль. Первая фитна трагична именно потому, что не было виновных в обычном смысле слова. Были люди, которые действовали согласно своим убеждениям, своим интересам и своему пониманию справедливости. И результатом стала война, которая разрезала мусульманскую общину на части, от которых она не вполне оправилась по сей день.
Он посмотрел на аудиторию.
— Вопросы?
— Учитель Салих, а почему вы на доске написали «НАЧАЛО»?
— Потому что убийство Усмана в 656 году считается началом Первой фитны. Смута продолжится ещё пять лет. Али станет халифом и будет Битва Верблюда — Али против Айши, Тальхи и Зубайра, в которой погибнет по некоторым данным тринадцать тысяч человек, где с обеих сторон примет участие не мало сахабов. Ещё через год при Сиффине Али сразится с Муавией — крупное сражение между мусульманами с участием девяносто тысяч человек. Сиффин закончится Арбитражом, в котором Муавия, не без помощи Амр ибн Аса — другого сахабы, переиграет Али. Хариджит Ибн Мульджам в 661 году убьёт Али, а Муавия станет халифом и оснуёт Омейядскую династию.
— А почему «Первая фитна»? Были ещё смуты?
— Было ещё три. Вторая была в 680–692 годах — самая драматичная гражданская война в исламской памяти. В третьей смуте — кризис Омейядского халифата, восстания, серия убийств халифов и появление движения Аббасидов, которые в 750 году свергнут Омейядов. Четвертая фитна — это тоже гражданская война и тоже десятки тысяч убитых. Борьба за власть между двумя сыновьями Харун Рашида. Но обо всех событиях первого столетия мусульман поговорим на других лекциях.
Что важно понимать, дорогие студенты. Традиционная религиозная литература часто представляет эпоху «праведных халифов» как золотой век единства. Однако исторически уже через 24 года после смерти Мухаммеда мусульманская община раскололась и погрузилась в серию гражданских войн.
Многие современные историки считают, что именно эти фитны сформировали основные направления ислама: суннизм, шиизм, хариджизм. По сути, многие богословские и политические споры мусульман уходят корнями не столько во времена пророка, сколько в эти гражданские войны VII- VIII веков.
Потом пошли ещё вопросы. Потом ответы. Потом снова вопросы. Аудитория ожила. Амир слушал — не из вежливости, а потому что слова Салиха продолжали работать ещё и ещё. Как хороший текст, который читаешь один раз, а потом ловишь в себе через неделю.
Когда студенты стали расходиться, он остался.
Аудитория пустела медленно. Кто-то задавал последние вопросы у доски. Кто-то собирал ноутбук, не отрывая взгляда от конспекта. Двое аспирантов негромко спорили в дверях. Потом они тоже ушли.
Амир подошёл к профессору, когда тот стирал с доски свои записи. Слово ФИТНА исчезло последним.
— В мечети об этом почти не рассказывали.
Салих не обернулся сразу. Продолжил стирать. Потом положил тряпку.
Они вышли из аудитории и пошли в сторону кабинета профессора. По дороге Амир говорил. Не с тем напором, с которым обычно спорил в эфирах — просто спрашивал. И Салих отвечал. Убийство Хасана. Кербела. Хусейн.
С каждым новым эпизодом картина становилась всё менее похожей на детскую книгу. И всё больше — на человеческую историю.
В кабинете профессора пахло старыми книгами и чем-то вроде пыли пополам с любопытством. На стенах висели карты — несколько эпох сразу, разные цвета границ, разные названия стран. На столе стояли два стакана с чаем, которые Салих молча поставил, пока Амир рассматривал корешки на полках.
В какой-то момент Амир спросил:
— Значит, сахабы не были святыми?
Салих задумался. Действительно задумался — не для паузы, а потому что хотел ответить точно.
— Святыми?
— Нет.
— Хорошими?
— Иногда.
— Плохими?
— Иногда.
— Великими?
— Некоторые.
— Трагическими?
— Почти все.
Он сделал паузу. Настоящую.
— Знаешь, какая ошибка чаще всего встречается в истории?
— Какая?
— Мы превращаем людей в символы. Потом символы начинают заменять людей. А потом люди забывают, что символы когда-то были живыми.
Амир молчал. Салих продолжил:
— Как сказал Глебыч: «Есть два взгляда на историю. Первый — романтический, героический, полный подвигами и самопожертвованиями. Второй — фактажный, реалистичный, исторический с поправкой на человеческую сущность».
Солнце уже начинало садиться. Кабинет потемнел. Салих включил лампу. Тёплый жёлтый свет лёг на книги, на стол, на старые карты, на два стакана с давно остывшим чаем.
— Профессор.
— Да?
— Получается, меня учили не истории.
— А чему?
— Легенде.
Салих долго смотрел на стакан. Потом тихо сказал:
— Тебя учили памяти. Просто памяти, удобной для воспитания.
Он поднял глаза.
— История вообще очень неудобная наука. Потому что её невозможно полностью использовать для проповеди. Она всё время сопротивляется.
— Как?
— Фактами.
— И знаешь, что самое тяжёлое в этой профессии? — добавил Салих, не дожидаясь вопроса.
— Что?
— Фанатичное желание не знать. Не желание узнать неправильно — желание вообще не знать. Историческую правду о пророке, о сахабах, про Омейядов и Аббасидов, про Османов — и, что самое неприятное, про собственное современное положение. Люди готовы потратить огромную энергию, чтобы не дать себе случайно наткнуться на факт, который испортит удобную версию.
— Зачем тратить энергию на то, чтобы не знать? Разве не легче просто не интересоваться?
— Незнание по умолчанию — это пассивность. А вот фанатичное незнание — это уже работа. Это активное избегание, выстраивание защит, готовность спорить с источниками, которые сам никогда не открывал. Гораздо проще всю жизнь прожить, искренне ничего не зная. Сложнее — потратить годы, выстраивая стену против знания, которое всё равно где-то рядом.
Амир улыбнулся.
— Красиво сказано.
— Нет. Это очень раздражающе сказано.
Они оба рассмеялись. В кабинете стало теплее — не от температуры, а от того, что иногда случается в таких разговорах: два человека, которые давно знают друг друга, вдруг говорят что-то важное так, будто впервые.
Когда Амир вышел из университета, уже вечерело. Студенты сидели на ступеньках — пили кофе, смеялись, спорили. Кто-то влюблялся. Кто-то расставался. Кто-то был уверен, что понимает мир. Кто-то уже начал сомневаться.
Раньше после таких разговоров он немедленно записал бы видео. Открыл бы ноутбук. Начал бы спорить, доказывать, разоблачать. Сегодня не хотелось. Впервые Амир подумал, что разрушение мифа — это не победа. Это просто ещё одна форма взросления.
Он сел в машину. Не заводя двигатель. Посидел несколько минут в тишине. Потом посмотрел на вечерний город.
Раньше он искал святых.
Теперь начинал искать людей.
А это гораздо интереснее.
Глава
Kaspi
Sadaqa
На кладбище женщины не приехали. Так было принято.
Смерть в первый час после захоронения становилась мужским делом: земля, лопаты, мокрые туфли, короткие молитвы, крепкие рукопожатия и лица, на которых горе давно уступило место усталой обязанности.
После ночного дождя земля была тяжёлая. Липла к подошвам, к краям брюк, к дорогим кожаным ботинкам людей, привыкших ходить по мрамору, паркету и коврам в VIP-залах.
Один мужчина в тёмном пальто посмотрел на свои итальянские туфли и тихо сказал соседу:
— Всё, убил обувь.
Сосед кивнул с видом, будто это тоже была форма траура.
Ильяс стоял чуть в стороне. Наблюдал. На похоронах люди выдают больше, чем на допросе — потому что на допросе человек знает, с кем говорит. На похоронах думает, что говорит с жизнью.
Перед свежей могилой стояли мужчины. Родственники. Бизнес-партнёры. Чиновники. Люди из родного аула. Те, кто действительно знал Сагдиева. Те, кто знал его деньги. Те, кто знал только фамилию, но пришёл на всякий случай.
Имам читал Коран. Голос поставленный, красивый — будто специально обученный для помещений с эхом и людей с чувством вины. Арабские слова плавно летели над мокрой землёй. Никто их не понимал. Но все уважали.
Мужчины сидели на корточках вокруг могилы. Кто-то смотрел в землю. Кто-то в телефон. Кто-то на часы. А кто-то — на свежий бугорок, под которым несколько минут назад исчез человек, называвший себя хозяином своей жизни.
По обычаю каждый бросил землю. Одну лопату. Кто-то аккуратно. Кто-то неловко. Кто-то с лицом человека, который участвует в важной процедуре, которую не до конца одобряет, но пропустить нельзя.
Асет, сын Сагдиева, стоял впереди. Ему было двадцать семь. Высокий, сухой, с красивым почти болезненно правильным лицом — из тех людей, которые очень стараются выглядеть собранными, потому что внутри давно всё рассыпано.
Чёрная спортивка. Чёрные кроссовки. В руке — чётки. Он их не перебирал. Сжимал. Так сжимают не предмет, а последнюю версию себя.
К нему подходили мужчины. Обнимали. Говорили одно и то же:
— Сабыр, балам.
— Әкең жақсы адам еді.
— Алла алдынан жарылқасын.
Асет кивал. Каждый раз одинаково. Слегка. Сдержанно.
Ильяс смотрел на него и думал: этот парень не плачет не потому что сильный. Он не плачет потому, что пока не знает, кого именно потерял.
Рядом двое мужчин обсуждали недвижимость.
— Сейчас район вверх пойдёт. Там сделают большую аллею.
— Да? Я думал, наоборот.
— Нет, брат. Люди сказали.
— Какие люди?
— Ну… люди.
После слова «люди» оба замолчали. В нём помещались чиновники, банкиры, родственники, слухи, рынок и чьи-то знакомые знакомых.
Чуть дальше — про китайские машины.
— Я тебе говорю, BYD лучше.
— Да брось. Zeekr быстрее.
— Быстрее куда? В городе до следующего светофора.
— Зато салон как бизнес-класс.
— Бизнес-класс теперь у всех. Даже у бедных в кредит.
Рядом, чуть в стороне от свежей могилы, говорил Амантай. Дальний родственник Сагдиева — настолько дальний, что половина присутствующих не могла точно объяснить степень родства, но достаточно близкий, чтобы считать себя обязанным произносить речи у каждой могилы рода.
— Я ведь это кладбище помню, когда тут вообще никого не было, — говорил он трём мужчинам, которые слушали скорее из вежливости, чем из интереса. — Вот этот участок — пустырь был. А теперь смотрите, сколько народу. Каждый год расширяется.
Он обвёл рукой горизонт, будто демонстрировал собственные владения.
Амантай был из тех людей, которые могут говорить часами на любую тему, при этом зная обо всём понемногу — ровно столько, чтобы не дать собеседнику возможность поспорить, но не настолько много, чтобы сказать что-то стоящее. Он не лгал специально. Просто его память хранила обрывки чужих разговоров, заголовков, слухов — и выдавала их с уверенностью человека, лично присутствовавшего при создании мира.
— Земля здесь хорошая, — продолжал Амантай. — Сухая. Не как на старом кладбище, там вода близко, сырость. Я слышал, что из-за этого процессы медленнее идут под землёй.
Никто не уточнил, какие именно процессы. Слушать Амантая означало соглашаться с правилами игры: ты не спрашиваешь источник, он не утруждает себя его называть.
Один из мужчин кивнул, просто чтобы кивнуть.
Ильяс почти улыбнулся. На кладбище хоронили человека. Но жизнь пришла без приглашения и начала обсуждать свои дела. Это было даже честно. Смерть всегда хочет монополии на внимание. Но у людей ипотека.
Имам закончил. Мужчины провели ладонями по лицам — кто механически, кто с искренним чувством. Ритуал великая вещь: позволяет участвовать в смысле, даже если смысла не понимаешь.
Началось движение к машинам. Слякоть чавкала. Дорогие внедорожники выезжали один за другим — автосалон премиум-класса проводил выездную презентацию бренда «бренность».
Нуржан подошёл к Ильясу.
— Поедем на ас?
— Поедем.
— Думаете, там что-то будет?
Ильяс посмотрел на уходящих людей.
— На кладбище люди играют роль скорбящих. За едой становятся собой.
Ресторан назывался «Алаш Сарай». Большой зал был готов: белые скатерти, золотистые чехлы на стульях, пиалы, салаты, бауырсаки, сухофрукты, минеральная вода.
Мужчины сели отдельно. Женщины отдельно. Женщины накинули платки — на пару часов.
Ильяс с Нуржаном выбрали место у края, чтобы видеть весь зал. Здесь люди ели, шептались, делали вид, что скорбят — и одновременно проверяли: кто пришёл, кто не пришёл, кто с кем сел, кто кого проигнорировал.
Имам — лет сорока пяти, аккуратная борода, белая тюбетейка, дорогой смартфон. Часы, скромность которых стоила дороже большинства нескромных. Он говорил о загробном мире. Мягко. Уверенно. Профессионально.
— Дорогие братья, жизнь коротка. Каждый из нас вернётся к Создателю. Богатство останется. Должности останутся. Машины останутся. Только амал пойдёт с человеком…
За соседним столом мужчина тихо спрашивал:
— Мясо когда будет?
— После Корана.
— Долго ещё?
— Потерпи. Человек умер.
— Я понимаю. Но с утра ничего не ел.
На женской стороне сидела Мадина. Первая жена Сагдиева. Лет пятидесяти — но возраст на ней не лежал, он стоял рядом, уважительно ожидая разрешения приблизиться. Чёрное платье, строгое, дорогое, без украшений. Платок сидел идеально. Лицо бледное, собранное. Глаза сухие.
Такие женщины не плачут при людях. Не потому что не больно. Потому что их с детства учили: даже боль должна знать своё место.
Только пальцы на коленях выдавали её. Иногда сжимались. Ненадолго. Потом замирали.
Ильяс перевёл взгляд дальше. И увидел её.
Женщина за третьим столом не была похожа ни на дальнюю родственницу, ни на случайную гостью. Чуть больше тридцати. Платок накинула неумело — как человек, который знает правило, но не живёт внутри него. Под платком выбивались ухоженные волосы. Пальто на стуле рядом было светлым. Слишком светлым для этого дня. Лицо красивое, уставшее, напряжённое.
Ильяс ещё не знал её имени. Но сразу понял: эта женщина пришла не проститься. Она пришла подтвердить, что всё было.
Айжан не смотрела на еду. Не разговаривала. Не плакала. Смотрела на Мадину — не прямо, осторожно, через зал.
Мадина почувствовала взгляд. Женщины в таких вещах быстрее следователей. Повернула голову. Их глаза встретились — на секунду. Но иногда секунды хватает, чтобы умерла ещё одна жизнь.
В зале ничего не изменилось. Имам говорил. Мужчины ждали мясо. Кто-то наливал чай. Но между двумя женскими столами прошла невидимая трещина.
Пожилая женщина наклонилась к соседке:
— Анау кім?
— Қайсы?
— Анау. Ақ пальто қойған.
— Білмеймін.
Пауза. Потом шёпот стал тоньше:
— Жай келген адам емес.
— Иә.
Слухи в таких местах летят быстрее интернета. Потому что интернету нужен сигнал. А сплетне достаточно взгляда.
Асет тоже увидел Айжан. И вот это было важно. Он не удивился — побледнел. Ильяс отметил сразу. Не удивился — значит, знал. Побледнел — значит, не ожидал её здесь.
— Что? — тихо спросил Нуржан.
— Потом.
У стены за небольшим столиком сидел пожилой родственник с толстой тетрадью. Ручка, список, конверты. Люди подходили по одному — называли имя, оставляли деньги, он аккуратно записывал. Имя. Сумму. Способ оплаты. Порядок почти бухгалтерский.
Имам аккуратно поставил на край стола небольшую пластиковую табличку. На ней — номер телефона. Под ним:
Kaspi Gold
И маленькая надпись:
«Садақа»
Ильяс посмотрел на табличку. Потом на имама. Потом снова на табличку. Цивилизация всё-таки достигла совершенства: духовная услуга нашла удобный платёжный интерфейс.
— Продвинутый, — прошептал Нуржан.
— Нет. Просто рынок дошёл до вечности.
Мясо подали. Зал ожил. В одно мгновение атмосфера загробного мира уступила земной необходимости. Блюда с ет разносили быстро. Пар поднимался над тарелками. Лук блестел.
За мужским столом пошли разговоры:
— Ермек в молодости простой был.
— Все простые, пока денег нет.
— Он много помогал.
— Помогал, да. Но и своё не забывал.
— А кто забывает?
— Никто. Поэтому и живём.
Амантай сидел в центре стола — место, которое он, кажется, занимал на любых поминках в любом ресторане города по умолчанию. Когда принесли мясо, он отрезал кусок, прожевал, оценивающе кивнул и произнёс с интонацией человека, открывающего научную конференцию:
— Кстати, вы знали, что во Франции кониной онкобольных лечат?
За столом на секунду стало тише. Не потому что кто-то поверил сразу. А потому что никто не собирался спорить с человеком на поминках.
— Серьёзно? — спросил кто-то скорее из приличия.
— Конечно. Там целая программа. Французы давно поняли, что в конине что-то такое есть, чего нет в другом мясе. — Он отрезал ещё кусок, прожевал с удовольствием человека, который не только знает истину, но и наслаждается её вкусом. — А кумыс вообще пьёт только парижская элита. Простому человеку там кумыс не по карману.
Никто не спросил, откуда у Амантая такие сведения про парижскую элиту и французскую онкологию. Такие вопросы при всех не задают — это давно усвоенное правило. Казахи редко скажут прямо то, что у них на уме, особенно за столом, особенно на поминках. Сомнение в чужих словах при свидетелях считалось почти невежливым жестом, сравнимым с тем, чтобы встать и уйти, не доев мясо.
Люди за столом просто верили Амантаю. Не потому что было трудно усомниться. Просто было приятнее поверить. Слова о парижской элите и французской медицине звучали как утешение — будто где-то там, в далёкой просвещённой стране, уже подтвердили величие того, что лежит на тарелке перед каждым из них. Сомневаться в этом значило бы сомневаться в чём-то большем, чем просто факт о конине.
— Вот почему наши деды долго жили, — заключил Амантай, отодвигая тарелку. — Всё знали. Просто не записывали.
За другим столом — про строительство:
— Теперь проекты кто заберёт?
— Рано ещё.
— Рано для кого? Люди уже звонят.
— Хотя бы похороны закончатся.
— Похороны закончатся. Земля останется.
Ильяс ел мало. Слушал много. К Асету снова и снова подходили:
— Теперь ты старший.
— Надо держаться.
— Отец оставил имя.
— Имя сохранить тяжелее, чем деньги.
Последнее сказал старик из аула. Тихо. Без пафоса. Ильяс впервые за весь день подумал: кто-то сказал правду.
Асет поднял глаза.
— Какое имя? — спросил он.
Старик не понял.
— Что?
Асет тут же опустил взгляд.
— Ничего.
Но Ильяс услышал. И запомнил.
На женской стороне Мадина встала. Медленно. С достоинством. Женщины рядом зашевелились, думая — к выходу. Но Мадина пошла вдоль столов. К Айжан.

