Дважды Ники
Дважды Ники

Полная версия

Дважды Ники

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 16

Меха он продал скупщику, чью лавку явно посещал не первый год, — короткий, деловой разговор, в котором я не понял ни единой цифры, потому что местная система счёта денег была мне пока совершенно неизвестна. Я стоял рядом с видом туриста, кивающего на любую названную цену с умным выражением лица, не понимая ни слова, — благо хотя бы торговаться от моего имени было некому. В результате Горазд отсчитал себе в кошель горсть тусклых монет разного размера, часть тут же протянув мне. Монеты оказались тяжелее, чем я думал, — тёплые, со стёртыми почти начисто чеканными профилями.

— Держи, — сказал он. — На первое время. Отработаешь — если совесть заест. А нет, так нет, невелика потеря.

Я не стал спорить — не время было отстаивать принципы, когда у меня буквально не было ни гроша своего, — и сунул монеты в карман, мысленно отметив ещё один пункт в списке того, что предстояло изучить: сколько тут вообще стоит хлеб, ночлег, дорога.

Тогда-то я и увидел первое настоящее, дневное доказательство того, что случилось у костра ночью. Никакого намёка, никакой дрожи воздуха между деревьями — спокойный, будничный факт посреди торговой площади, на который никто вокруг даже не оборачивался.

В нескольких прилавках от нас кузнец — крупный, закопчённый мужик с руками, каждая из которых была толще моего бедра, — держал в клещах раскалённую полосу металла над жаровней. Обычная кузница, обычная работа, если бы не то, как он время от времени, не глядя, проводил над углями свободной ладонью — и пламя послушно взметалось выше, потом опадало, ровно настолько, насколько было нужно для нужного жара, без единого меха, без единой лишней подкачки воздуха. Даже за добрый десяток шагов до жаровни к лицу подкатывал сухой, плотный жар. Никто из покупателей рядом не вздрагивал, не оборачивался, не тыкал пальцем, — люди ждали своей очереди, переговариваясь о своих делах, будто человек, управляющий огнём одним движением руки, был не более примечателен, чем человек, помешивающий угли палкой.

Я остановился, глядя на это чуть дольше, чем следовало бы для человека, старающегося не привлекать внимания, — и Горазд, заметив мой взгляд, тронул меня за плечо, не грубо, но настойчиво.

— Не пялься, — негромко произнёс он. — Огневик обычный, из ремесленной гильдии, таких на весь торг штуки три. Мелкая работа с огнём тут никого не удивит. А вот чужак, глазеющий на неё как на диво дивное, — это уже повод для пересудов.

Я взял себя в руки и отвёл взгляд, но внутри что-то отчётливо, окончательно сдвинулось с места. До этой секунды магия была для меня рассказом Горазда, дрожью воздуха в темноте, чем-то на грани веры и суеверия, что ещё можно было при желании списать на игру теней и собственное перенапряжённое воображение. Теперь это был кузнец, зажигающий угли голой ладонью посреди рыночного дня, и никто вокруг не считал это достойным даже второго взгляда. Не редкость. Не диво. Просто ещё один инструмент труда, такой же обыденный, как молот у него в другой руке — и, судя по всему, так же исправно учтённый где-то в реестрах гильдии: три штуки на торг, не больше и не меньше. У местных кудесников, выходит, тоже была своя система квот и лицензий — только вместо разрешения на торговлю выпечкой выдавали разрешение на укрощение огня голыми руками.

III

Мы прошли дальше вдоль рядов, и Горазд, похоже, решил, что раз уж мы уже в Кринице, стоит воспользоваться этим и купить кое-что из припасов на обратную дорогу, — крупу, немного соли, новую верёвку взамен истрепавшейся. Я шёл рядом, стараясь держаться той самой инструкции — на полшага позади, рот на замке, — и потому в основном смотрел по сторонам, впитывая мир, который теперь окончательно перестал быть просто декорацией.

У самого края торговых рядов, там, где прилавки редели, уступая место паре покосившихся навесов, сидела старуха — маленькая, сморщенная, кутавшаяся в шаль, несмотря на дневное тепло, перед ней на расстеленной тряпице были разложены пучки сушёных трав и несколько мутных склянок, от которых тянуло чем-то горьким и травяным. Обычная травница — такие, наверное, находятся на любом торге в любом мире, — я скользнул по ней взглядом так же, как скользил по десятку других лотков, и уже собирался идти дальше, когда заметил, что она не отвела глаз.

Она смотрела на меня в упор — слишком пристально для случайного, мимолётного любопытства к чужаку в маленьком селе. Взгляд был другим: острым и прицельным. Она явно знала, кого ищет. У меня противно засосало под ложечкой. Её губы шевельнулись — то ли она сказала что-то вслух, то ли беззвучно произнесла слово одними губами, — и хотя расстояние между нами было достаточным, чтобы я не расслышал ни звука за шумом торга, само это движение губ показалось мне почти узнаваемым, будто она произносила имя.

Моё имя.

Я замедлил шаг, всерьёз раздумывая, не подойти ли прямо сейчас и не спросить ли в лоб, что она такое обо мне знает, — но в этот момент между нами прошла гружёная телега, на секунду закрыв обзор, а когда она проехала, старухи на прежнем месте уже не было: тряпица с травами осталась расстелена на земле, а сама она исчезла — ни в толпе поблизости, ни у соседних прилавков, нигде, куда я мог дотянуться взглядом за те несколько секунд, что телега закрывала обзор.

— Что там? — спросил Горазд, заметив, что я остановился и уже не иду рядом.

— Ничего, — соврал я, и мы оба, кажется, это понимали. — Показалось.

Горазд посмотрел на меня чуть дольше обычного, без недоверия — так же настороженно, как тогда в лесу, после дрожащего воздуха между соснами, — но переспрашивать не стал.

Я ещё раз обвёл взглядом торг — прилавки, людей, дым над крышами, — и не нашёл в этой картине ничего необычного, кроме одного: ощущения, засевшего где-то под рёбрами и не желавшего уходить, что кто-то в этом мире заметил не просто безымянного чужака в толпе. Этот кто-то знал, кого именно ищет, — знал ещё до того, как я вообще здесь появился.

Долго стоять на месте и прокручивать это в голове смысла не было — ни зацепки, ни направления, куда с этим ощущением идти, у меня всё равно не было. Факты — тогда и разберусь, когда они появятся. Мурашки по спине к делу не пришьёшь, как бы неприятно ни было это признавать.

IV

Остаток дня прошёл заметно спокойнее — Горазд закупил крупу, соль и новую верёвку, поторговался с точностью человека, для которого лишняя монета имеет вес, и ближе к вечеру объявил, что заночуем на постоялом дворе у восточных ворот, а с рассветом двинемся обратно.

Постоялый двор оказался длинным бревенчатым домом с общим залом внизу — низкие закопчённые потолки, длинные столы, гул голосов, стук глиняных кружек, чадящие масляные лампы по стенам. Пахло жареным мясом, кислым пивом и мокрой шерстью от плащей, развешанных у входа сушиться после недавнего дождя, который застал часть посетителей на подходе. От очага в углу шёл ровный жар, и после целого дня на ногах хотелось просто сесть поближе и не двигаться.

Мы устроились за дальним столом, Горазд заказал похлёбку и хлеб на двоих, коротко переговорив с хозяином — так же деловито и без лишних слов, как незадолго до этого со скупщиком мехов. За соседними столами шёл вечерний гул, ничем не примечательный: кто-то спорил о цене на зерно, кто-то травил байку под общий смех, двое стариков в углу молча играли в какую-то настольную игру с деревянными фишками, напомнившую мне то ли шашки, то ли что-то среднее между ними и нардами, — судя по скорости их реакций, партия шла не первый час и, возможно, не первое десятилетие.

Ничего из этого не касалось меня напрямую, и поэтому я позволил себе сидеть, есть горячую похлёбку и слушать чужую, обычную жизнь, текущую вокруг, — без магии, без кругов на камнях, без старух, растворяющихся в толпе. Люди здесь заканчивали свой день, не подозревая ни о чём, кроме цены на зерно.

— Заночуем здесь, — сказал Горазд, дожёвывая хлеб. — Наверху есть общая комната, недорого. Утром решим, что дальше.

— Я ещё не решил насчёт «дальше», — сказал я, повторяя то, что уже говорил ему у костра. — Но, кажется, начинаю понимать, в какую сторону думать.

Горазд посмотрел на меня спокойно и буднично, примерно как слушают прогноз погоды — без особого удивления, скорее по привычке.

— В Городец, — обронил он. Это было утверждение, не вопрос. — По крайней мере, чародеи там.

— Похоже на то, — согласился я. Мысль оформилась только сейчас, вслух, но, если задуматься, она была очевидной ещё с самого утра у кузницы: раз в этом мире вообще существуют настоящие профессионалы магии, логичнее довериться им, а не слухам с рыночной площади. Там, глядишь, найдётся настоящий ответ — вместо очередной порции суеверий.

Горазд кивнул — этого ответа он, кажется, и ждал.

— Дело твоё, — сказал он. — Я тебя туда не провожу — не с руки мне так далеко от дома, да и ни к чему тебе старик под ногами в чужом городе. Но до развилки на большаке* доведу, а там дорога прямая, не заблудишься.

Ободряющие напутствия явно не входили в число сильных сторон Горазда — но, если вдуматься, честное равнодушие подкупало больше, чем фальшивая забота.

Я кивнул, ощущая при этом странную смесь благодарности и одиночества заранее — чувства, которое возникает, когда прощание ещё не случилось, но его контуры уже видны наперёд.

Наверху, в тесной, пропахшей пылью общей комнате с рядом соломенных тюфяков вдоль стен, я лёг спать раньше, чем рассчитывал, — усталость от целого дня новых впечатлений оказалась тяжелее, чем усталость от самой дороги. Засыпая, я в последний раз подумал вовсе не о старухе и не о кузнеце. Я думал о простом, практическом факте: завтра я останусь один в этом мире впервые с момента пробуждения у реки — и, как ни странно, эта мысль пугала меня куда меньше, чем должна была бы.

* * *

* Большак — просторечное название большой проезжей дороги, главного тракта между сёлами.

Тюфяк — плоский мешок-матрас, набитый соломой или сеном, служащий постелью.

Глава 6

Развилка

I

Проснулся я от гула снизу — постоялый двор оживал рано, задолго до того, как в узкое оконце под самой крышей начал пробиваться настоящий дневной свет. Пахло дымом от печи и подгоревшей кашей, где-то во дворе фыркала лошадь. Горазд уже сидел на своём тюфяке, деловито перематывая онучи*, и на мой вопросительный взгляд мотнул подбородком в сторону лестницы: пора.

Мы позавтракали внизу быстро, без разговоров, — чёрствым вчерашним хлебом и кружкой чего-то кислого, отдалённо похожего на квас, — и вышли за ворота Криницы, когда солнце ещё только-только оторвалось от горизонта, окрасив дым над крышами в неожиданно тёплый, розоватый оттенок.

Дорога до развилки заняла меньше времени, чем мне казалось, — версты три, не больше, — и всё это время мы шли молча, каждый занятый своими мыслями. Молчание было другим, чем в первый день: тогда молчали два настороженных чужака, теперь — двое людей, которым уже не нужно ничего друг другу доказывать.

II

Большак раздваивался у старого, потемневшего от времени столба с двумя грубо вытесанными табличками — одна указывала направо, к Городцу, надо думать, вторая — куда-то в сторону, названия которой я не разобрал.

Горазд остановился, снял с плеча котомку, порылся в ней и протянул мне свёрток — хлеб, кусок вяленого мяса, немного соли, завёрнутые в чистую тряпицу.

— На первое время, — сказал он, повторяя ту же фразу, что говорил про монеты. — Дальше сам разберёшься, ты, гляжу, из тех, кто разбирается.

Я взял свёрток, чувствуя странную тяжесть в груди, которую не ожидал почувствовать, — меньше недели назад этот человек был для меня просто первым встречным с копьём, а сейчас прощание с ним ощущалось как потеря чего-то более весомого, чем несколько дней знакомства вроде бы должны были стоить.

— Спасибо, — сказал я. — За всё. Не просто за еду и нож. За то, что не выгнал сразу, хотя мог. И за то, что вообще стал разговаривать — с тем, кто свалился тебе на голову без единого внятного объяснения.

Горазд посмотрел на меня секунду, потом пожал плечами — скупым, экономным движением.

— Живём в лесу одни — быстро забываем, каково это, когда есть с кем словом перекинуться. Ты не самый плохой собеседник вышел, хоть и странный. — Он помолчал, потом добавил, уже другим тоном, чуть более серьёзным: — В Городце не лезь на рожон почём зря. Город большой, правила там свои, и не все из них написаны на воротах. Слушай больше, чем говоришь, — как и здесь.

— Буду, — пообещал я.

— И насчёт того в Кринице, — сказал он, не глядя на меня, разглядывая дорогу впереди. — Про старуху эту. Не знаю, что ты видел, врать не буду, что знаю. Ты головой не мельтеши, а по делу иди — дальше видно будет.

Мудрецом, знающим больше, чем говорит, Горазд не был — я уже понял это про него достаточно хорошо. Просто трезвый человек, проживший долгую жизнь ровно так: не теряя голову раньше времени и не тратя силы на то, что не мог изменить прямо сейчас. И, как ни странно, этого хватило.

III

Мы попрощались коротко, без лишней сентиментальности, которая была бы неуместна что для него, что для меня, — крепкое рукопожатие, кивок, и Горазд развернулся, зашагав обратно в сторону дома, туда, откуда мы пришли двумя днями раньше. Я смотрел ему вслед, пока его фигура не скрылась за поворотом дороги, а потом повернулся к другой развилке — той, что вела к Городцу, — и пошёл вперёд.

Идти одному оказалось совсем другим ощущением, чем идти в компании. Без чужого ритма, под который нужно подстраивать шаг, без чужих реплик, разбавляющих тишину, зато с непривычно настойчивым, никуда не девающимся ощущением собственных мыслей, крутящихся по кругу без остановки. Собеседник из них, впрочем, был так себе — за неделю мысли ни разу не сказали мне ничего такого, чего бы я уже не знал.

Дорога до Городца, по словам Горазда, занимала два полных дня пешком — и первый из них прошёл в размеренном, почти медитативном ритме: поля сменялись перелесками, перелески — редкими деревнями, пахнущими дымом и навозом, где я, следуя совету не привлекать лишнего внимания, останавливался только у колодцев набрать воды, не вступая в разговоры без нужды. Тело, за неделю освоившееся в новом облике заметно увереннее, чем я мог рассчитывать в первую ночь у реки, несло меня вперёд без жалоб — ни сбитых ног, ни настоящей усталости, только ровная, привычная работа мышц, вроде долгого забега, растянутого на целый день.

IV

Их я заметил издалека, там, где тракт после долгого прямого участка изгибался, огибая невысокий холм, — трое, идущие навстречу, громко, не стесняясь, переговариваясь между собой так, что смех и обрывки фраз долетали задолго до того, как можно было разглядеть лица.

Двое парней и девушка, все на вид не старше двадцати пяти. Один из парней был тощим, жилистым, с реденькой светлой бородкой, которая, судя по неровности, отращивалась без особого успеха уже не первый месяц, — он то и дело нервно поправлял пояс, на котором висел широкий кинжал в потёртых ножнах. Второй, покрупнее, с тяжёлой челюстью и коротко остриженными тёмными волосами, шёл вразвалку, с нарочитой ленцой в движениях — так двигаются люди, привыкшие, что их боятся первыми, — у него на поясе висел точно такой же кинжал, только рукоять была обмотана потемневшей от пота тряпицей. Девушка держалась чуть впереди обоих — невысокая, крепко сбитая, с широкими плечами и хорошей, поджарой фигурой, которую совершенно не красили резкие, грубоватые черты лица: тяжёлый подбородок, шрам, рассекавший нос, коротко остриженные тёмные волосы, неровными клочками — похоже, отхваченные вслепую, ножом, без зеркала. Не красавица — но что-то в её посадке головы и уверенной, чуть развязной походке ясно говорило: она здесь не для того, чтобы её защищали.

Я мысленно взвесил варианты — свернуть с тракта, сделать вид, что не заметил, — и отбросил их: свернуть на открытом поле значило только привлечь больше внимания, чем просто пройти мимо, глядя перед собой, как советовал Горазд. Иду вперёд, подумал я. Просто иду вперёд, и всё.

Не вышло. Когда нас разделяло шагов десять, все трое как-то естественно, не обменявшись ни единым словом, растянулись веером — тощий забежал слева, крупный справа, девушка осталась по центру, прямо на моём пути, — и через пару секунд я уже стоял внутри плотного, неслучайного кольца.

— О, гость, — сказала девушка, оглядывая меня лениво, с прищуром оценщика. Я узнал этот взгляд: так же когда-то я сам мерил взглядом незнакомых противников на ринге. — Кто такой, куда бредёшь?

— Есть чего ценного? — тут же добавил крупный, не тратя времени на предисловия.

Что-то внутри меня на секунду дрогнуло — забытое чувство, которого я не испытывал, кажется, с подросткового возраста: беззащитность перед случайными людьми. Дома, в старой жизни, ко мне попросту не подкатывали так — ни на улице, ни в переулке, ни где угодно ещё: моя репутация, рост, форма, сама манера держаться отпугивали случайных желающих задолго до того, как дело доходило до слов, — я давно отвык от самой мысли, что кто-то посторонний может прямо и открыто счесть меня лёгкой добычей. Здесь, в чужом теле, с чужим лицом, без единой связи и репутации за спиной, я был ровно этим — случайным одиноким путником на пустом тракте, и от этого осознания по спине прошёл самый настоящий, немного забытый холодок.

Я задавил его почти сразу же, тем же способом, которым давил панику всю жизнь: сначала — задача, эмоции потом.

— Ничего ценного, — сказал я спокойным, чуть виноватым тоном — примерно так, по моим расчётам, должен был бы говорить действительно небогатый путник. — Сын бедняка… иду домой, к отцу, в соседнее село. Денег с собой почти нет, брать особо нечего.

Тощий с бородкой хмыкнул, переглянулся с крупным, и оба заулыбались одинаково неприятной, предвкушающей улыбкой.

— Все так говорят, — сказал крупный. — Выворачивай карманы, посмотрим, правда бедняк или врёшь складно.

Я прикинул расклад — три против одного, ножи против голых рук, и всё это ради горстки медяков и простого ножа, — и решил, что здоровье в этой партии стоит дороже принципа. Полез в карман, вытащил монеты, которые дал мне Горазд, протянул ножны с ножом.

— Забирайте, — сказал я. — Мне бы дальше пройти, без глупостей.

Девушка взяла монеты, взвесила их на ладони с явным разочарованием, и что-то в её лице начало меняться — скука перерастала в раздражение, а раздражение, похоже, у неё легко перетекало в желание, чтобы вечер стал хоть немного веселее.

— Медяки, — сказала она с досадой, бросив на меня взгляд уже не оценивающий — откровенно недобрый. — Тощий улов на весь день. — Она повернулась к бородатому. — Слышь, Ждан. А может, порежем хоть что-то, раз уж день такой пустой.

Ждан переменился в лице — я увидел это отчётливо: тут было меньше желания причинить боль, больше — понравиться, произвести впечатление именно на неё, — и, не раздумывая больше секунды, шагнул вперёд, занося руку с кинжалом для удара.

Дальше время как будто чуть растянулось — не магия, обычная рабочая ясность боевого транса, которую я знал по лучшим спаррингам. Я видел удар целиком, во всех его деталях, и первой связной мыслью, пронёсшейся сквозь эту ясность, было почти оскорблённое, профессиональное недоумение: боже, как медленно. Замах слишком широкий, никакой защиты корпуса, вес не перенесён, рука летит по дуге, которую видно за полсекунды до контакта, — так бьёт человек, который в жизни не дрался всерьёз, только размахивал кулаками во дворе.

Тело среагировало раньше, чем я успел это додумать до конца, — нырок под руку, слитный, привычный, тысячи раз отработанный в зале, — и следом короткий, слитный с движением апперкот в открывшуюся челюсть. Ждан не устоял на ногах — колени подломились раньше, чем он успел осознать, что случилось, и он мешком осел в придорожную пыль, дёрнув ногой один раз и затихнув.

Я побежал, не раздумывая. Не потому что просчитал это как лучшую стратегию — тело само рвануло с места, повинуясь чему-то гораздо более древнему, чем расчёт. Страх и изумление колотились где-то в груди вперемешку — не паника, но что-то очень похожее на неё, такое, какого не было с самого первого дня в этом теле.

Оглянувшись через несколько десятков шагов, я увидел, что крупный остался на месте, поднимая с земли оглушённого Ждана, — а вот девушка, та самая, что предложила «порезать хоть кого-то», бежала за мной, и бежала всерьёз, с той упрямой, звериной настойчивостью, которая пугает больше открытой злобы.

V

Минут десять, а может, и все пятнадцать, я держал дистанцию — тело этого мира оказалось быстрым, куда быстрее, чем я рассчитывал, а сама девушка, видимо, растратила часть скорости на первый рывок и теперь упорно, без остановки шла на пределе выносливости следом, то отставая, то снова немного нагоняя на спусках.

Я не смотрел под ноги ровно секунду дольше, чем следовало, оглядываясь через плечо, чтобы оценить расстояние, — и этой секунды хватило, чтобы наступить голой ступнёй на острый край выступавшего из земли камня.

Боль была настолько резкой и настолько неожиданной, что я едва не упал. К порезам от ножа это тело было готово гораздо лучше, чем к такому, — тупая, режущая вспышка в самой ступне заставила меня зашипеть сквозь зубы и на несколько шагов сбиться с ровного бега в кривую, спотыкающуюся рысь. Не время было останавливаться и разбираться, что именно там случилось, — я свернул с тракта в придорожный кустарник, петляя между стволами, и упал за поваленным деревом, вжавшись в землю, стараясь дышать тише, чем колотилось сердце.

Что за дичь, подумал я, зажимая ладонью пульсирующую ступню. Что за совершенно дикая, неуместная дичь.

Она нашла меня не сразу — я слышал, как она прошла мимо в первый раз, тяжело дыша, чертыхаясь под нос, — но потом, судя по звуку шагов, остановилась, наклонилась, и я понял почему: на сухой листве за мной, там, где я пробирался в кусты, наверняка осталась цепочка тёмных пятен с моей же разбитой ступни, — след, который не заметил бы обычный горожанин, но который безошибочно читался тому, кто привык выслеживать не только людей, но и зверя.

— Вылезай, — сказала она, останавливаясь в паре шагов от моего укрытия, тяжело дыша, но твёрдо. — Кровишь на весь лес, дурак. Далеко не убежишь.

Я оценил ногу — пульсирующую, горячую, явно не желающую держать полноценный бег, — и понял: она права. С такой ступнёй я мог идти, может быть, даже быстро идти, но не бежать, не оторваться, не вымотать её на дистанции, как вымотал бы в другой ситуации.

Я поднялся из-за ствола, стараясь не переносить вес на повреждённую ногу.

— Слушай, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без просительных ноток, но и без вызова. — Деньги вы забрали. Дальше… смысла нет. Ни тебе, ни мне.

— Смысл в том, что ты вырубил Ждана на глазах у всех, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то более личное, чем простая жажда наживы. — И в том, что мне сегодня скучно, а ты — единственное, что вообще случилось интересного за весь день.

Она достала кинжал, перехватила его удобнее, и я понял, что разговором это не закончится. Не оставалось ничего, кроме как достать нож Горазда, всё ещё висевший у меня на поясе, — единственное, что грабители второпях не отобрали, торопясь с добычей.

Она бросилась вперёд первой — так же неаккуратно, так же по широкой, читаемой дуге, как до этого Ждан, только чуть быстрее и с чуть большим упрямством в движениях. Адреналин, гулявший по телу с самого начала погони, к этому моменту почти полностью притупил боль в ступне, оставив только далёкий, приглушённый гул где-то на периферии внимания, — и я снова провалился в ту же рабочую ясность: нырок, уклон корпусом в сторону от свистнувшего мимо лезвия, и хлёсткий, короткий удар кулаком — тем же, в котором был зажат нож, — точно в челюсть.

Она не удержалась на ногах ни секунды дольше него — рухнула набок, кинжал выпал из разжавшихся пальцев в траву.

Господи, что за жесть, подумал я, стоя над ней и тяжело дыша. Усталость тут была ни при чём. Дышалось тяжело от другого — от запоздалого, накопившегося за последние пятнадцать минут изумления перед всем происходящим. Я огляделся: никакого преследования, никаких криков вдалеке — похоже, крупный и Ждан не рискнули или не смогли пуститься следом.

Я опустился на колени рядом с ней и, поборов короткое, но реальное отвращение к самой идее обыскивать бесчувственного человека, обшарил её пояс и небольшую холщовую сумку, притороченную сбоку. Нашёл: свои же монеты и второй кинжал в паре с первым, кусок вяленого мяса, завёрнутый в промасленную тряпицу, огниво, и грубое медное кольцо на шнурке, стёртое почти до блеска частым ношением, — что-то вроде памятной вещицы, судя по виду.

На страницу:
6 из 16