Командир бомбардировщика - 12
Командир бомбардировщика - 12

Полная версия

Командир бомбардировщика - 12

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

— Плешаков.


Он приходит через десять минут, в фартуке, с руками, которые он вытирает на ходу и всё равно не вытирает. Мы с ним стоим в этой землянке уже третий год в разных углах страны, и разговор начинается всегда одинаково: я спрашиваю, он отвечает не то, что я хочу услышать.


— После мартовской недели ремонта что осталось незакрытым?


— Мартовское закрыли. Три машины теперь на новых работах, их оставляю отдельной смене. Остальным до пятницы контроль перед перегоном.


— А перелёт в понедельник.


Он смотрит на приложение через моё плечо, шевеля губами.


— Значит, контроль кончается до перелёта, — говорит он. — Это хорошо.


— А не слишком мало времени на всё остальное?


— Это очень хорошо, командир. — Он садится на табурет, не спросив. — Я тебе полгода объясняю: главное не сколько дней ремонта, а где эти дни лежат. Если бы проверку пришлось заканчивать после перелёта, я бы тебе половину полка привёз в состоянии «полетит, если не трогать». А так — я закрываю контроль здесь, на своей яме, со своим инструментом и своим светом. На новом месте ямы нет, света нет, и что там за грунт, я не знаю.


— Сколько будет исправных к понедельнику?


— Восемнадцать, — говорит он и добавляет прежде, чем я успею обрадоваться: — Из них четыре я тебе отдам с оговоркой, и оговорку ты подпишешь.


— Пиши.


— И второе. — Он поднимает палец. — Смены.


Вот это и есть настоящий вопрос сегодняшнего утра, и я рад, что он его поднял сам.


Потому что можно перегнать восемнадцать исправных машин на новую площадку и получить там восемнадцать памятников. Машина без своих людей на новом месте живёт один вылет.


— Как делишь?


— Не по машинам, — говорит Плешаков. — По сменам. С каждой перелётной группой идут свои мотористы и оружейники. Для людей выделен транспортный борт: в Ил-4 сверх экипажа их не набьёшь. Инструмент тоже грузим туда, по группам. Со мной тем же транспортом летят два человека с приборами и шаблонами. Остальных — эшелоном, и они придут на четвёртые сутки.


— То есть первые четверо суток мы живём на тех, кто улетел с машинами.


— На них, — говорит Плешаков. — Поэтому я тебе назову фамилии, а ты не будешь их менять, даже если кто-нибудь в штабе скажет, что этот человек нужнее здесь.


— Не буду.


— И третье. — Он встаёт. — Подогреватель.


Ага.


— Который?


— Который новый.


Я смотрю на него.


Он смотрит на меня. У него совершенно честное лицо человека, который уже придумал, как это оформить.


— Он не наш, — говорю я.


— Он стоит у нас на площадке с января.


— Он не наш, Плешаков. Мы его получили в пользование, это записано, и северные хозяева его нам оставляли под нашу зиму. Зима кончилась.


— Командир. — Он делает шаг ближе и понижает голос, будто нас кто-то может услышать. — У них есть второй. Старый, но живой. А у нас на новом месте не будет ничего, и в апреле ночи там холодные, и я тебе на сырой площадке буду греть моторы чем? Молитвой?


И вот тут я на секунду — на одну честную секунду — с ним соглашаюсь.


Потому что он прав по существу. Нам он нужнее. Мы уходим на работу, они остаются в тылу. И оформить это можно так, что никто никогда не докажет.


— Нет, — говорю я.


— Почему?


— Потому что через два месяца мне от этих людей понадобится что-нибудь ещё. И я хочу иметь возможность попросить.


Плешаков стоит и молчит.


— И потому, — добавляю я, — что мы с ними договаривались. Забираем полковое, оставляем оговорённое. Всё.


Он кивает — тем коротким злым кивком, который у него значит «понял и всё равно недоволен», — и уходит.


А через два дня выясняется, что я был прав по причине, о которой не думал: северные хозяева, узнав, что мы уходим и ничего не выдираем, присылают нам на аэродром грузовик с четырьмя бочками годного масла из разрешённого к передаче запаса и мотком троса, который Плешаков потом будет любить сильнее собственных детей.


*


С Лидой мы прощаемся за день до перелёта, и прощаемся неудачно — потому что у неё в это время идёт приём.


Она теперь ведёт медицинскую часть на два аэродрома, у неё четыре фельдшера и кабинет с настоящим столом, и на этом столе лежат карточки, разложенные по экипажам, как она разложила их впервые в сорок первом на Кагуле, в переполненной санчасти, из спасённых ящиков.


За дверью ждут трое, фельдшер зовёт следующего; Лида дописывает назначение и отдаёт карточку через приоткрытую дверь.


— Пять минут, — говорит она, не поднимая головы. — Сядьте.


Я сажусь.


Она дописывает, потом откладывает перо и смотрит на меня — тем своим взглядом, который сначала проходит по коленям, потом по лицу, и никогда наоборот.


— Колено?


— Живёт.


— «Живёт» — это не ответ.


— Болит на погоду и после долгих ночей. Опору держит. Педаль чувствую полностью.


— Вот это ответ. — Она берёт чистый лист и что-то на нём пишет. — Держите.


— Что это?


— Это фамилии. — Она пододвигает лист. — Три человека на Балтике, к которым можно обращаться. Один в госпитале в Ораниенбауме, двое в санитарном отделе. Я им написала, они знают, что вы придёте.


— Лидия Андреевна.


— Что.


— Вы им написали обо мне или о полке?


— О полке, — говорит она. — О вас отправила отдельное письмо. Его вам не покажу.


Я смеюсь.


— Не смейтесь, — говорит она. — Там написано, что командир полка скрывает нагрузку и что ему нельзя верить, когда он говорит «я в порядке». Это медицинское сведение, а не сплетня.


Мы сидим минуту молча.


Три года. Кагул, вода, ящики, ночь на причале, Ладога, стол в землянке, и вот теперь кабинет с настоящим столом, и я ухожу.


— Вы остаётесь, — говорю я.


— Я остаюсь, — говорит она. — У меня тут госпитальная сеть, которую я два года собирала, и я её не понесу за вами в чемодане.


— Я и не предлагаю.


— Знаю. — Она снова берёт перо. — Вы вообще никогда не предлагали, и за это вам отдельное спасибо.


*


Анна Петровна меня не провожает. Она в это время кормит вторую смену и, по своему обыкновению, разговаривает со мной, не прекращая раздавать.


— Значит, уходите.


— Уходим.


— Кухню кому?


— Северным. Мы её и получили от них.


— Правильно, — говорит она и стучит черпаком по краю бачка. — А посылки я вам буду отправлять с попутными.


— Анна Петровна, там до нас неблизко.


— Так и я не пешком пойду, — говорит она. — Летают же ваши туда-сюда. Вот с ними и буду. Не спорьте, товарищ подполковник, у вас в день переезда без меня споров хватает.


*


Перелёт занимает три часа с небольшим, и последние двадцать минут я смотрю вниз и узнаю то, чего узнавать не собирался.


Вода.


Не река, не Ладога, не Дон с его лиманами. Балтийская вода — серая, плоская, с той особенной мелкой рябью, которая с высоты выглядит как шкура.


Я три года летал над всем, над чем можно летать в этой стране, и совершенно забыл, что это со мной сделает.


Внизу проходит берег: сосны, валуны, песчаная полоса, и за ней та самая шкура до горизонта. Слева, далеко, в дымке — острова, которых мне отсюда не видно и о которых я всё равно думаю.


В наушниках щёлкает внутренняя связь.


— Командир, — говорит Литвинов из передней кабины. — Ты сейчас о чём думаешь?


— С чего ты взял, что я о чём-то думаю?


— Ты держишь на два градуса правее.


Я поправляю курс, придерживая педаль: колено ещё помнит тряску на разбеге.


— Об Эзеле, — говорю я.


— Я тоже, — говорит Литвинов. — И я тебе сразу скажу одну вещь, чтобы ты потом не удивлялся, когда её скажу при штабе.


— Говори.


— Мы с тобой оттуда ушли в сентябре сорок первого. — Он говорит это ровно, своим писарским голосом, которым читает служебное. — Всё, что мы знаем про те острова, мы знаем на сентябрь сорок первого. Это два с половиной года. За два с половиной года мы с тобой три раза меняли всё в собственном полку.


— Я понял.


— Ты не понял, — говорит Литвинов. — Ты сейчас снизишься и будешь смотреть на воду. Я про это и говорю.


Черницы оказываются хуже, чем я думал, и лучше, чем боялся.


Площадка на песчаном взлобке, в трёх километрах от берега, среди сосняка. Полоса — металлические полосы, положенные поверх грунта, и по ним при посадке идёт такой звук, будто мы едем по железнодорожному мосту. Землянки есть, но мало. Столовая — брезент на жердях. Вода — в бочках, которые возят из деревни.


Зато сосны.


Сосны — это то, о чём на Дону мечтали: они прячут стоянки лучше любой сетки, и под ними сухо.


Плешаков вылезает из машины, оглядывается, нюхает воздух и говорит первое:


— Грунт песок. Значит, ямы копать легко, а машину с места сдвинуть тяжело.


Второе он говорит через полчаса, стоя у края полосы:


— И вот это железо надо перекладывать. Тут у них два стыка расходятся, и колесо на них бьёт.


На второй день Тимка приходит с узла связи с раскрытым блокнотом и уже недоволен.


— Товарищ подполковник, — говорит он, подходя с блокнотом. — Тут в сети четыре хозяина.


— В смысле?


— В смысле, что у флота своя сеть, у флотской авиации своя, у постов наблюдения своя и ещё есть общая. И они друг друга слушают через одного.


— И что?


— И то, что если нам понадобится передать что-нибудь флоту, — говорит Тимка, — оно пойдёт не по прямой, а через два узла. И я пока не знаю, сколько это займёт.


Я откладываю опись.


— Измерь по пробному сообщению. И принеси мне, на каком узле оно задержалось, — говорю я. — С этим поеду к морякам.


Он говорит это на второй день после прибытия, и это, как выяснится через неделю, самое важное, что кто-либо сказал мне за весь месяц.


*


В морской штаб я еду на третий день, и по дороге понимаю, что не был в таком помещении никогда.


Это каменное здание с широкой лестницей, по которой ходят люди в чёрном, и в этом чёрном я со своим полевым цветом выгляжу как человек, зашедший с поля в контору. На стенах — карты, но карты не такие, как у нас: у нас карта — это земля с высотами, а у них карта — это вода с глубинами, и на ней всё главное написано цифрами.


Меня ведут в оперативный отдел, и там уже сидят человек восемь.


— Подполковник Иванов, — говорю я.


— Садитесь, — говорит невысокий капитан третьего ранга с аккуратным пробором и папкой, разложенной так, как раскладывает человек, у которого сегодня четвёртое такое совещание. — Мещеряков, планирование. Введу вас в обстановку.


Он вводит хорошо: коротко, по пунктам, без лишнего. Общая задача: нарушить морские перевозки противника в юго-восточной части Балтики. Основной порт снабжения — Либава. Объекты: портовые районы, склады, судоремонт.


Потом он разворачивает схему, и на схеме нарисован прямоугольник.


Прямоугольник аккуратный, накрывающий примерно половину портовой территории, и в углу подписано: «уч. № 3».


— Вашему полку, — говорит Мещеряков, — предлагается ночная работа по этому участку. С учётом дальности — сокращённая загрузка, две-три машины по площади участка за ночь, дальше по обстановке. Мы включаем вас в расписание с двадцатого.


Я смотрю на прямоугольник.


Он красивый. Он идеально удобный: у него есть границы, у него есть номер, его можно разделить между тремя частями и потом отчитаться, что участок номер три отработан столько-то раз.


— Вопрос, — говорю я.


— Прошу.


— Какую перевозку должен прекратить результат?


Мещеряков поднимает голову.


— Простите?


— У нас задача — нарушить перевозки, — говорю я. — Я спрашиваю, какую именно перевозку должен прекратить удар по участку номер три. Что должно не приехать или не уехать.


И тут происходит то, чего я, признаться, не ожидал в таком виде.


Мне отвечают трое. Одновременно.


— Подвоз боеприпасов и горючего, — говорит подполковник интендантской службы, сидящий у окна. — По нашим данным, через Либаву идёт основная масса снабжения для группировки.


— Переброска войск, — говорит одновременно с ним человек в чёрном, разведчик. — Нам важнее не грузы, а живая сила. Они возят пополнение морем, потому что по железной дороге не успевают.


— Ослабление корабельной охраны, — говорит третий, и говорит громче остальных, потому что привык говорить на ветру. — Мне нужно, чтобы у них стало меньше тральщиков и меньше сторожевиков, потому что мои лодки из позиций выйти не могут.


Они замолкают и смотрят друг на друга.


Мещеряков смотрит в свою папку.


— Все три задачи, — говорит он, — решаются нарушением работы порта.


— Товарищ капитан третьего ранга, — говорю я. — Вы сейчас сказали замечательную вещь, и я её запомню. Но давайте я скажу, что я услышал. Трём разным службам нужны три разных результата, и каждая из них попросила у вас один и тот же прямоугольник.


Кто-то в углу хмыкает.


— И что вы предлагаете? — говорит Мещеряков без всякого раздражения, и это делает его в моих глазах серьёзным противником. — Учтите, я не спорю с вами. Я вас включаю в расписание. У меня в расписании двадцать первое число, у меня наряд сил, и мне его подписывать сегодня.


— Я предлагаю не отказ, — говорю я. — Я полечу по любой поставленной цели, и если завтра будет приказ на участок номер три, мы отработаем участок номер три. Я прошу другого. Дайте мне короткий срок и дайте мне ваши данные.


— Какие?


— Все, — говорю я. — Минёров, подводников, воздушной разведки. Мне нужно понять, какие выходы у порта работают сейчас и где у них ремонт. Потому что склады они восстановят или перенесут, а выход из порта они не перенесут никуда.


За моей спиной открывается дверь.


— Это Иванов? — говорит голос.


Я оборачиваюсь.


В дверях стоит полковник — грузный, седой на висках, с папкой под мышкой и с тем особенным выражением лица, которое бывает у людей, три года просидевших в штабах и не забывших, как выглядит человек с фронта.


Мне требуется, наверное, полторы секунды.


— Товарищ полковник, — говорю я и встаю.


— Сиди, — говорит Гордеев. — Сиди, сиди. Ты чего встал-то, я тебе не бог.


Он проходит к столу, кладёт свою папку и садится напротив меня, и мы оба секунду смотрим друг на друга.


Последний раз я видел его в сентябре сорок первого, на Кагуле, в ночь, когда я отдал ему лист с островом и уходил старшим последней группы. Он был капитаном и стоял по колено в грязи у командного пункта. Сейчас он полковник, заместитель начальника штаба по оперативной части, и у него под ногтями нет земли.


— Ну ты растолстел, — говорит он.


— Никак нет.


— Растолстел, — повторяет Гордеев с удовольствием. — Ты в сорок первом был как палка. Мещеряков, о чём спорите?


— Товарищ подполковник считает, что участок номер три — не цель, — говорит Мещеряков.


— Он не считает, — говорит Гордеев. — Он уже понял, что не цель, и теперь выпрашивает у тебя время, чтобы это доказать. Я его знаю, я с ним на острове воевал до самого ухода. Иванов, сколько тебе надо?


— Двое суток, — говорю я.


— Сутки.


— Товарищ полковник, за сутки я не соберу службы за один стол.


— За сутки не соберёшь, — соглашается Гордеев. — А за двое соберёшь и начнёшь там жить. Я тебя знаю: ты потом придёшь и скажешь, что нужны ещё двое, потому что появилось новое обстоятельство.


Он говорит это без насмешки и в самое больное место, потому что так и есть.


— Тогда давайте так, — говорю я. — Двое суток. И условие: если через двое суток я приношу вам не решение, а рассуждение, — включайте меня в расписание по участку номер три без разговоров, и я не пикну.


Гордеев смотрит на меня.


— Записать? — спрашивает Мещеряков.


— Запиши, — говорит Гордеев. — Он потом сам себя этой бумажкой и выпорет, он это любит.


Он берёт свою папку и встаёт.


— И, Иванов. Своё расписание ты не бросаешь.


— Понял.


— То есть эти двое суток твой полк работает по тому, что ему уже задано, — говорит Гордеев. — Две ночи, наряд сил как подписан. Думай сколько хочешь, но людей с работы не снимай.


— Так и планировал.


— Знаю, — говорит он. — Потому и сказал.


У двери он оглядывается и зовёт меня на два слова в коридор. Я подхожу, оставляя за спиной продолжающийся разговор у карты.


— И ещё. У меня твоя карта.


Я поднимаю голову.


— Лист Эзеля, — говорит Гордеев. — Который ты мне на Кагуле отдал. Он у меня.


Я смотрю на его папку, уже не слыша сквозь дверь Мещерякова.


— Всё это время?


— Всё это время, — говорит он. — Два штаба переезжал, а он у меня в папке лежит. Я его даже подшивать не стал, он так и лежит, сложенный вчетверо.


— Товарищ полковник...


— Не сейчас, — говорит Гордеев. — Вот когда у тебя будет задача, а не разговоры, тогда и получишь.


И выходит.


*


Стол мне дают на вторые сутки, и это не стол, а бильярдный: он стоит в бывшем клубе, сукно с него не снимали, и нам его накрыли листами картона.


Приходят четверо.


Капитан-лейтенант Ивашов, минная служба: невысокий, с обветренным лицом и привычкой во время разговора чертить ногтем по любой поверхности. Он приносит два рулона и деревянный ящик с картонными карточками.


Капитан третьего ранга Черемис, дивизион подводных лодок: длинный, сухой, с тяжёлыми веками и той медленной речью, которая у подводников, как я потом пойму, не от характера, а от привычки говорить так, чтобы с первого раза.


Старший лейтенант Кулешов, дешифровщик воздушной разведки: молодой, в очках, с двумя папками снимков и с явным ощущением, что его позвали не по адресу.

Глава 4



И разведчик в чёрном, который был на совещании и который представляется просто:


— Никольский. Разведотдел.


Литвинов раскладывает нашу основу — большой лист порта, склеенный из трёх, — и кладёт рядом свои карандаши.


— Значит так, товарищи, — говорю я. — Прежде чем начнём. У меня одна просьба, и от неё будет зависеть всё остальное.


— Слушаем.


— Каждый значок, который вы сегодня поставите на этот лист, — говорю я, — вы подпишете датой.


Пауза.


— Датой чего? — спрашивает Ивашов.


— Датой наблюдения, — говорю я. — Не датой донесения, не датой, когда вам это передали. Датой, когда это видели глазами, прибором или с воздуха.


— А если я не знаю точной? — говорит Никольский.


— Тогда пишите месяц. А если не знаете месяца — пишите «до». «До января».


Черемис пока не водит лодки к Либаве: их держит закрытый выход из Финского залива. Он здесь именно затем, чтобы подготовить будущие позиции и сразу отсечь обещания, которые флот сейчас выполнить не может.


Черемис медленно поднимает веки.


— А зачем? — спрашивает он.


— Затем, — говорю я, — что я вчера полтора часа смотрел на схему участка номер три и в конце понял, что смотрю не на порт.


— А на что?


— На три порта, — говорю я. — Нарисованных в одном месте.


Я подхожу к стене, где висит их схема.


— Вот батареи, — говорю я. — Часть из них я нашёл в сводке за октябрь. Вот боновые заграждения — это, если я правильно понял, январь. Вот отметки о судоремонте — тут вообще нет даты, значок стоит с пометкой «по данным опроса». А вот фарватер, и он свежий, потому что его чистили в марте.


Я поворачиваюсь.


— И всё это нарисовано одним цветом, в одном масштабе, на одном листе. И человек, который на это смотрит, думает, что видит порт. А видит он октябрь, январь и март, наложенные друг на друга.


Ивашов первым ставит на стол свой ящик с карточками.


— У меня по каждой постановке дата есть, — говорит он. — И глубина есть.


— Давайте с вас.


Дальше идёт то, из-за чего я, собственно, и просил эти двое суток.


Ивашов выкладывает своё, и его знание — самое твёрдое из всех, потому что минёр знает не то, что он видел, а то, что он сам положил. Он показывает, где стоят наши постановки, где чужие, где фарватер, который они чистят, и где то, что они называют «прибрежным проходом», а он называет «щелью, куда нормальное судно не пойдёт, а мелкое пойдёт».


Черемис слушает и один раз перебивает:


— Восемнадцать метров?


— На внешнем рейде восемнадцать, — говорит Ивашов. — У внешнего края больше.


— Тогда я туда не пойду, — говорит Черемис. — Мне под этим боном лежать негде.


— Я вам и не предлагаю, — говорит Ивашов. — Узость у самых ворот отдельно, там другие глубины. Я сейчас показываю внешний путь.


Кулешов выкладывает снимки, и вот тут начинается то, чего я ждал и чего немного боялся.


Его материал красивый. Это хорошие снимки, чёткие, со тенями, и на них видно всё: причалы, портовые краны, вагоны, суда у стенки. И он выкладывает их как человек, который две недели над ними сидел и знает каждый квадрат.


— Вот, — говорит он. — Вот у второго причала транспорт. Судя по размеру — тысяч на шесть. Вот, на снимке от девятого, он у стенки, идёт погрузка: видите, краны в работе, на причале штабеля. На снимке от четырнадцатого он там же.


— Готов к выходу? — спрашивает Мещеряков, который пришёл через час после начала и сел в углу.


— Судя по погрузке — да, — говорит Кулешов.


— Нет, — говорит Черемис.


Все поворачиваются.


Он неторопливо тянется через стол, берёт снимок от четырнадцатого и держит его на вытянутой руке, потому что вблизи, видимо, уже не видит.


— Он не готов к выходу, — говорит Черемис. — Он в ремонте.


— С чего вы взяли? — говорит Кулешов, и в голосе у него та обида, которая бывает у специалиста, когда в его область влезает чужой.


— С того, что у него с правого борта стоит лихтер, — говорит Черемис. — Вот. А у лихтера на палубе — что?


— Не знаю. Какие-то...


— Это баллоны, — говорит Черемис. — И шланги. Если у судна у борта стоит лихтер с баллонами и шлангами и там же люди на лесах, то это не погрузка, это сварка. И вот сюда посмотрите. — Он ведёт ногтем. — Кормовая часть. Тут у него не так стоит.


— Как «не так»?


— Он на ровный киль не сидит, — говорит Черемис. — Он корму притопил, чуть-чуть. Так делают, когда работают в носовой части у воды.


В комнате становится тихо.


Кулешов берёт лупу и долго смотрит.


— Не могу подтвердить, — говорит он наконец, и я про себя ставлю ему за эту фразу высокую оценку. — Лихтер вижу. Что на палубе — не разберу. Что корма притоплена, вижу теперь, когда сказали, а сам не заметил, потому что у меня нет ватерлинии для сравнения.


Я подвигаю Кулешову карандаш.


— То есть ваше «готов к выходу» пока только предположение?


— То есть моё «готов к выходу» — это моё предположение, — говорит Кулешов. — По погрузке.


— Ставьте на лист как предположение, — говорю я. — С датой.


— Товарищ подполковник, — говорит Мещеряков из угла. — Вы сейчас сами себе портите цель.


— Порчу, — соглашаюсь я.


— У вас был транспорт у второго причала. Хорошая, крупная, стоящая цель. А теперь у вас на листе написано, что это, может быть, ремонтирующееся судно.


— Именно, — говорю я. — И это лучше, чем если бы я узнал об этом на разборе после вылета.


Никольский, молчавший почти всё время, вдруг говорит:


— Я, пожалуй, добавлю, раз пошло такое дело.


— Добавляйте.


— У меня есть сведения о ремонте, — говорит он. — Не о конкретном судне, а вообще. От двадцать восьмого февраля, от человека, который в порту работает.


— Что именно?


— Что у них зимой в плавучем доке стояли по очереди четыре единицы и все четыре ушли своим ходом.


Литвинов, который до этого говорил ровно четыре раза за два часа, поднимает голову.


— Плавучий док?


— Плавучий док, — говорит Никольский. — Вот он, в третьем бассейне. Вот.

На страницу:
3 из 5