Командир бомбардировщика - 11
Командир бомбардировщика - 11

Полная версия

Командир бомбардировщика - 11

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

— Тимофей. Езжай завтра. Сегодня не суетись.


Инженер приходит вечером с подтверждением, которого я ждал всю неделю.


Верещагин у нас человек скупой на слова, но сегодня он позволяет себе целых две фразы подряд.


— Мастерская на новой точке разгружена полностью, — говорит он. — Первый сокращённый комплект: подъёмное приспособление, ложементы, оправки, сверлильный станок и инструмент. Стапель и второй комплект идут следующей отправкой; за ними закрепили людей. Собрано, стоит под навесом, свет проведён. Работать можно с завтрашнего утра.


— С завтрашнего или уже сегодня?


— Сегодня они грели воду и мылись, — говорит Верещагин. — Товарищ майор, они трое суток не мылись.


— Правильно.


Задачу нам дают на следующий день, и дают в том виде, в каком задачи давались всю эту осень: быстро, коротко и с недосказанностью, которая обнаружится только при работе.


«Нарушить переброски противника к рубежу реки на участке...» — и дальше квадрат.


Я читаю квадрат, и мне сразу не нравится одна вещь.


— Литвинов.


Он приходит через три минуты, с картой под мышкой. Аркадий за эти два года стал штурманом полка и заметно раздался в плечах, а левая кисть у него так и осталась полусогнутой — он ею теперь довольно ловко придерживает бумагу, но писать ею не пишет.


— Смотри квадрат, — говорю я.


Он смотрит.


— Ну? — говорю.


— Что «ну»? Квадрат как квадрат.


— Аркадий, — говорю я. — Сколько в этом квадрате мест, где можно перейти реку?


Он наклоняется ближе, водит пальцем.


И через полминуты выпрямляется с тем самым лицом, которое я у него люблю больше всего: лицом человека, который только что сам себя поймал.


— Два, — говорит он.


— Вот именно.


— Точнее, два, о которых мы знаем. Может быть три.


Дальше мы сидим над картой полтора часа, и вот что у нас получается.


В квадрате река делает петлю. На выходе из петли, где берега сходятся ближе всего и где с обеих сторон подходят дороги, есть место, которое напрашивается для военной переправы: там и немцы, судя по всему, её и держат.


А в двенадцати километрах ниже по течению, у крупного села, есть старый постоянный перевоз. Он там был всегда: паром, лодки, мелкий брод для скота. Им ходили до войны и, судя по донесениям, ходят сейчас — местные, беженцы, подводы.


Двенадцать километров — это для нас, ночью, на высоте, примерно ничего. Это около двух с половиной минут на скорости выхода.


— Что в задаче? — спрашивает Литвинов.


— В задаче — «переправа в квадрате».


— То есть какая именно, не сказано.


— Не сказано.


Мы молчим.


Я знаю, что сейчас начнётся, потому что это всегда начинается. Сейчас кто-нибудь скажет разумную вещь: у нас приказ, квадрат обозначен, переправа там одна военная, вторая — так, крестьянская, и вообще не наше дело разбираться, ночью всё равно не видно.


— Я запрошу уточнение, — говорю я.


— Это дня три, — говорит Литвинов.


— Может, и три.


— А если они нам скажут: работайте по квадрату?


— Тогда мы будем работать по тому, что сами опознаем, — говорю я. — И в донесении я напишу, что именно опознали и по каким признакам.


Литвинов кивает и начинает собирать карту.


— Аркадий.


— Что?


— Ты сейчас подумал, что я перестраховщик.


— Я подумал, что ты опять за своё, — говорит он спокойно. — И что ты прав. Это, к сожалению, у тебя часто совпадает.


Уточнение я запрашиваю в тот же вечер, а на следующий день приходит связной от передовых наблюдателей.


Он приходит пешком — последние восемь километров пешком, потому что его полуторка села в грязь, — и появляется у нас в половине девятого утра: сержант лет двадцати трёх, весь в глине по пояс, с планшетом под шинелью и с лицом человека, который спал последний раз позавчера.


Фамилия — Гапоненко.


Он передаёт донесение в штабе, коротко, как учили: военная переправа работает ночью, рывками, с двадцати трёх до четырёх; днём не работает. Гражданский перевоз у села — днём и вечером, до темноты.


Тищенко записывает, я слушаю, Литвинов делает пометы на своей карте.


— Всё? — спрашивает Тищенко.


— Всё, — говорит Гапоненко.


— Свободны.


И он идёт к двери — мокрый, грязный, шатающийся, — и вот тут я делаю то, что в этот день окажется полезнее всех наших карт.


— Сержант.


— Я.


— Ты когда ел?


Он думает.


— Вчера.


— Бабенко! — кричу я в окно. — Накорми человека! И место у огня дай, пусть сушится!


Кухня у нас за хатой, под навесом, и Бабенко — тот самый южанин, который прошёл с нами Дон и Кубань и который кормит полк уже второй год, — устраивает его в лучшее место: на чурбак у самого очага, где подсыхают дрова.


Через двадцать минут я прихожу туда с двумя кружками.


Гапоненко сидит босой, в одной гимнастёрке, сапоги и шинель висят на жердях и парят. Перед ним пустой котелок. Лицо у него стало на десять лет моложе.


— Ещё? — спрашиваю, кивая на котелок.


— Не, спасибо, товарищ майор. Больше нельзя, я потом усну.


— Ты и так уснёшь.


— Мне назад идти.


— Пойдёшь после обеда, с нашей машиной до развилки.


Он молчит, глядя в огонь, и я сажусь рядом, и мы минут пять не разговариваем вообще. Это, между прочим, самое важное в таких разговорах: не начинать сразу.


— Сержант, — говорю я потом. — Расскажи мне про эту переправу просто так. Не донесение. Просто что видел.


— Как это — просто так?


— Ну вот сидишь ты в своём наблюдении. Что перед тобой?


И он начинает рассказывать.


Сначала скованно, потом всё свободнее: как они лежат на гриве в двух с половиной километрах от реки, как у них там оборудовано, как немцы их пару раз чуть не нащупали, как холодно ночью и как тяжело не заснуть под утро.


Про саму переправу он говорит охотно, потому что она у него перед глазами третью неделю.


— Они её ночью собирают, — рассказывает он. — Не всю, а среднюю часть. Днём у них середина разведена и растащена к берегу, замаскирована.


— То есть днём её вообще нет?


— Днём её нет как моста, — говорит Гапоненко. — Днём там пусто. Ну, то есть, — он хмурится, вспоминая, — почти пусто.


Вот на этом «почти» я внутренне подбираюсь, но не тороплю.


— Почему почти?


— Ну потому что они там ремонтируются иногда, — говорит он и трёт лицо ладонями. — Вот на этой неделе, во вторник кажется... нет, в среду. У них ночью что-то оборвало, течением понесло два звена. И они потом весь день там возились. Днём. Катер ходил, люди на понтонах, машины на берегу стояли.


Я поворачиваю голову и вижу, что Литвинов, который подошёл незаметно и стоит за нами с кружкой, уже достаёт карандаш.


— Сколько времени возились?


— Часов до трёх. Может, до четырёх.


— И движение по ней было?


— Нет, движения не было. Они чинили. А вот техника на подходе стояла и ждала.


— Днём? Открыто?


— Не, — качает головой Гапоненко. — Они у них там в балочке стоят и под сетями. Но с нашей гривы видно.


Литвинов садится на корточки рядом, кладёт карту на колено.


— Сержант, — говорит он. — Это очень важно. Я вчера себе записал: «военная — ночь, гражданская — день». Ты сейчас говоришь, что днём у военной тоже может быть движение.


— Может, — говорит Гапоненко. — Когда ремонт.


— А в донесении почему не сказал?


Он смотрит на Литвинова с искренним непониманием.


— Так в донесении спрашивают, когда работает, — говорит он. — Она работает ночью. А ремонт — это ж не работа.


И вот здесь у меня в голове что-то отчётливо щёлкает.


Потому что это и есть та самая яма, в которую сваливаются все, кто строит опознание на распорядке. Мы записали себе: ночью — военная, днём — гражданская. И если бы мы завтра увидели днём движение у военной, мы бы честно подумали: раз днём — значит, гражданская.


— Аркадий, — говорю я. — Исправляй помету.


— Уже, — говорит он, и на карте появляется новая строчка. — Пишу так: «время суток признаком не является». И дальше: «ночное движение — вероятный признак военной, дневное — не признак ничего».


— Точно, — говорю я. — И вот эту формулировку неси на стол к штурманам и повторяй её, пока от неё не начнёт тошнить.


Гапоненко сидит и хлопает глазами.


— Товарищ майор, я что-то не так сказал?


— Ты сказал ровно то, что надо, — говорю я. — Сержант, ты сейчас, между прочим, сделал больше, чем твоё донесение.


— Я ж просто рассказал.


— Вот именно.


Он уходит после обеда, отоспавшись три часа на нарах, в подсохшей шинели и с сухими портянками, и Бабенко суёт ему в вещмешок хлеб и кусок сала, о чём меня никто не спрашивал и о чём я узнаю только вечером.


Штурманский стол Литвинов собирает на следующий день, и это отдельная история, потому что штурманы у нас теперь на двух точках.


Он решает её просто: сажает всех в полуторку и везёт на новую точку, потому что там мастерская, а значит, там свет, крыша и стол.


Я приезжаю к вечеру и застаю картину, которая мне нравится с порога.


В длинном сарае, где днём работает мастерская, вечером сдвинуты два верстака, накрыты брезентом и превращены в стол. На столе — карты, снимки, чей-то планшет, две лампы и еда. Едят прямо тут же: каша, хлеб, чай в жестяных кружках.


Народу человек пятнадцать: штурманы обеих групп, Зорин, Сивков, и с краю, отдельно, сидит Федя, который формально тут не нужен, а фактически нужен всегда, потому что стрелки видят то, чего не видит никто.


— Товарищ майор, — начинает вставать Зорин.


— Сидите, — говорю я и сажусь на свободный ящик. — Аркадий, продолжай. Я послушаю.


Литвинов, надо сказать, ведёт это не как урок.


Он ведёт это как разговор, в котором каждый должен рассказать своё и выслушать чужое, и я вижу, что он заранее рассадил людей вперемешку: штурман из группы Зорина рядом со штурманом из группы Сивкова.


— Значит, так, — говорит Литвинов. — Мы сегодня не учим маршрут. Маршрут каждый выучит сам. Мы сегодня отвечаем на один вопрос: как мы отличим ту переправу от этой.


— Ночью? — спрашивает кто-то.


— Ночью, — соглашается Литвинов. — Начали. Кто первый?


Первым говорит Бабичев — молодой, недавно из школы, старательный до дрожи.


— Военная — там, где река у́же, — говорит он. — И там подходят дороги с обеих сторон.


— Хорошо, — говорит Литвинов. — Ты это увидишь ночью?


— Сужение — увижу.


— А насколько оно заметное? Покажи по снимку.


Снимок кладут под лампу. Бабичев смотрит и мнётся.


— Ну... метров на триста у́же.


— Триста метров на реке в километр, — говорит Литвинов. — Ночью, с двух тысяч. Пойдёт?


— Не пойдёт, — признаёт Бабичев.


— Не пойдёт, — соглашается Литвинов. — Записывай: ширина реки признаком не является. Дальше.


Дальше говорит штурман из группы Зорина — постарше, из тех, кто пришёл к нам с Кубани.


— Дороги, — говорит он. — К военной переправе за месяц накатали новую дорогу. Она на снимке светлая и прямая. И у неё есть разъезды, вот, видите, елочкой. Это ни один крестьянин делать не будет.


— Ночью?


— Ночью светлая дорога на тёмной земле видна, — говорит он твёрдо. — Особенно после дождя, когда всё остальное блестит, а накатанное сухое. Я в прошлом месяце так на Кубани выходил.


— Принимается, — говорит Литвинов. — Пиши: новая накатанная дорога с разъездами — признак военной. Дальше.


Дальше начинается то, ради чего они и собрались.


Кто-то называет обвалование на подходах: у военной берег срыт и сделаны аппарели, у гражданской спуск как спуск, извилистый, с деревьями.


Кто-то — конструкцию: военная — ровный ряд понтонов, прямая линия поперёк реки, у гражданской ничего ровного нет вовсе, там паром и лодки, а если и есть мостик, то кривой.


Кто-то — островок: ниже по течению, у села, посередине реки лежит длинный островок с кустами, и он на любом снимке виден.

Глава 5



Федя с краю поднимает руку, как в школе.


— Товарищ капитан.


— Говори, Фёдор Данилович.


— Тень, — говорит Федя. — У понтонного моста в лунную ночь тень на воде ровная, полосой. Я такое видел на Дону. А у парома тени нету, потому что он один и он ходит.


За столом становится тихо.


— Вот это хорошая штука, — говорит Литвинов медленно. — Только она работает не всегда. Луна должна быть, и вода должна быть спокойная.


— Ну так и я про то, — говорит Федя. — Это не первый признак. Это второй.


— Именно так, — говорит Литвинов и пишет.


А потом происходит то, ради чего он весь вечер и рассаживал людей вперемешку.


Тот самый штурман с Кубани — который про дорогу — вдруг наклоняется над снимком гражданского перевоза, тянет лампу ближе и говорит:


— А это что?


— Где?


— Вот. Выше села, между перевозом и островком. Тут тёмная полоса поперёк.


Все сдвигаются.


На снимке, сделанном нашим разведчиком две недели назад, и правда видна тёмная линия, пересекающая реку — короткая, неровная, в полутора километрах выше гражданского перевоза.


— Это второй мост? — спрашивает Бабичев.


— Это не мост, — говорит Зорин. — Это, судя по всему, старая гать или остатки чего-то.


— А если ночью?


И вот тут все замолкают, потому что ответ очевиден.


Ночью, с двух тысяч метров, эта тёмная полоса поперёк реки будет выглядеть точно так же, как понтонный мост.


— Так, — говорит Литвинов. — Вот из-за этого, товарищи, мы тут сегодня и сидим.


Он берёт карандаш и обводит это место на всех картах, лежащих на столе, по очереди — а их пятнадцать.


— Всем обвести, — говорит он. — Подписать: «не цель». И запомнить наизусть: она лежит выше села и ниже нашей точки по течению на десять с половиной километров. Если вы видите поперечную полосу и не видите при этом новой дороги с разъездами — значит, вы ошиблись рекой, ошиблись местом или ошиблись всем.


— А если мы её ночью примем за нашу и сбросим?


— Тогда мы сбросим в полутора километрах от села, где живут люди, — говорит Литвинов. — При ветре и при нашем рассеивании — да, часть ляжет в село.


Молчание за столом делается плотным.


— Аркадий, — говорю я. — Дай мне.


Литвинов уступает место.


— Слушайте сюда, — говорю я. — Я скажу одну вещь, и я хочу, чтобы вы её услышали не как командир полка, а как человек, который два года подряд сбрасывает с неба тяжёлые предметы на поверхность земли.


Они смотрят.


— У нас в квадрате две переправы, — говорю я. — По одной ходят танки, по другой — бабы с мешками и дети. Ночью, с двух километров, они похожи. И у нас есть приказ, в котором написано «переправа в квадрате», то есть формально нам простят любую.


— Так может…


— Нет, — говорю я. — Не «может». Слушайте дальше. Если завтра кто-то из вас положит серию по перевозу у села, бумага может скрыть его ошибку. Может статься, в донесении будет «нанесён удар по переправе в указанном квадрате», и всё.


Я делаю паузу.


— И жить с этим он будет сам. Один. Всю оставшуюся жизнь. Я вам это не для морали говорю, а чтобы вы понимали цену: за ошибку по чужой цели с вас спросит не трибунал. С вас спросит бессонница.


Никто не отвечает.


— Поэтому мы сегодня сидим и строим признаки, — говорю я. — Не потому, что мы хорошие. Потому что нам с этим потом жить.


Расходятся они около полуночи, и к этому времени у каждого штурмана на карте, кроме собственного маршрута, лежит ещё одна вещь: причина, по которой соседняя группа появится с другой стороны.


Это, кстати, отдельная работа Литвинова, и он её делает в конце, уже устало, но делает.


— Зачем вам знать чужой заход? — говорит он. — Затем, что вы увидите в небе чужие силуэты и чужие вспышки и не должны принять их ни за противника, ни за ориентир. Группа Зорина придёт с северо-запада вдоль дороги. Мы придём с юга вдоль реки. Если вы, идя с юга, видите кого-то с северо-запада — это свои, и они уже отработали или заходят.


Сводка радиоразведки приходит через день, и приходит она к Тимке.


Он появляется у меня с ней в семь утра, и я по походке вижу, что он сейчас будет очень аккуратен.


— Товарищ майор. Из разведотдела, по установленному каналу.


— Читай.


— За последнюю неделю в районе отмечена работа радиостанций сапёрных подразделений противника. Активность неравномерная: всплески в ночные часы, с двадцати трёх до четырёх. Двадцатого зафиксирован необычный дневной всплеск, с одиннадцати до пятнадцати.


Я поднимаю голову.


— Двадцатого.


— Двадцатого, — говорит Тимка. — А теперь смотрите.


Он кладёт рядом второй лист — донесение Гапоненко, то самое, записанное Тищенкоым.


— Сержант говорил про ремонт, — говорит Тимка. — Он сказал «в среду, что-то оборвало, чинили до трёх-четырёх дня». Двадцатое — это среда.


Мы оба секунды три молчим.


— Совпало, — говорю я.


— Совпало, — соглашается Тимка. — Товарищ майор, я хочу, чтобы вы понимали, чего тут нет. Тут нет ни одного слова про мост. Разведотдел пишет: работа радиостанций сапёрных подразделений. Что они там делали — наводили, чинили или сидели на берегу и ругались, — из этого не следует.


— Понимаю.


— И ещё. — Он мнётся. — Я это не сам поймал. Я вообще не могу такое поймать, у меня нет ни людей, ни средств, и слушать чужие сапёрные станции — не моя работа.


— Тимофей, — говорю я. — Ты зачем это уточняешь?


— Затем, что в полку уже третий раз спрашивают, не слышал ли я чего-нибудь по-немецки в эфире, — говорит он с досадой. — Как будто я сижу и подслушиваю ихние разговоры. Товарищ майор, я в жизни ни одного немецкого слова в эфире не разобрал, кроме позывных.


Я смеюсь — первый раз за три дня.


— Ладно, — говорю. — Теперь по делу. Что ты хочешь предложить?


— Я хочу передать в штаб вот это, — говорит он и подаёт третий листок, уже написанный. — Сопоставление. Что сводка радиоразведки по времени совпадает с наблюдением с гривы, и что оба указывают на работу сапёров в районе первой точки, а не у села.


Я читаю. Написано сухо, в три пункта, с указанием источников и времени.


— Хорошо, — говорю я. — Отправляй. И, Журавлёв.


— Я.


— Вот эта твоя привычка писать, откуда что взялось, — самое ценное, что ты за войну приобрёл.


Он краснеет — до сих пор краснеет, при всём своём звании, — и уходит.


К дежурному на второй точке он едет в тот же день, и вечером я слышу по связи результат.


Сводка приходит в двадцать ноль-ноль.


Она звучит четырнадцать секунд.


Не двенадцать — четырнадцать, и передаёт её не Тимка, а тот самый молодой Птицын, и голос у него напряжённый до предела, как у человека, сдающего экзамен.


Но он передаёт её сам, и передаёт правильно: пять цифр в установленном порядке, без единого лишнего слова.


Тимка возвращается на нашу точку заполночь и сразу идёт ко мне.


— Ну как? — спрашиваю.


— Четырнадцать секунд, — говорит он. — Я хотел ещё остаться, посидеть с ним до утреннего.


— И?


— И не остался. — Он пожимает плечами. — Он же сам передал. Если я буду сидеть рядом, он будет передавать на меня, а не в эфир.


— Ел?


— Не успел.


— Так иди ешь.


— Иду.


И он действительно идёт есть, и это, честное слово, тоже достижение.


Курс я отменяю на следующее утро, и отменяю в неприятной ситуации: когда всё уже почти готово.


Дело вот в чём.


Наш выход на цель по первому варианту построен так: мы идём с юга вдоль реки, берём створ на характерный изгиб и от него — на переправу. Красиво, просто, штурманы это любят: река сама ведёт.


И я, глядя на это третий день, всё время испытываю какое-то неудобство, которое не могу сформулировать.


Формулирую я его во вторник, в половине седьмого утра, над кружкой чая, и от этой формулировки у меня холодеет в животе.


Ошибка в этом варианте лечится неправильно.


Если штурман опаздывает с поворотом — на две с половиной минуты, — он не промахивается мимо цели. Он приходит на двенадцать километров ниже по течению.


То есть к селу.


Я беру карту, проверяю, потом иду за Литвиновым и заставляю проверить его.


Он проверяет минут двадцать, считая на разных скоростях и с разными ветрами, и потом кладёт карандаш.


— Ты прав, — говорит он.


— Насколько?


— На минуту опоздания — около пяти километров, — говорит он. — На две с половиной — двенадцать. И это не редкая ошибка, Паша. Это самая обыкновенная ошибка при выходе на речной створ ночью: река у тебя тянется, ориентиров мало, и ты уточняешься позже, чем надо.


— То есть у нас построен маршрут, в котором нормальная ошибка ведёт точно на село.


— Да, — говорит Литвинов. — Отменяем.


— Отменяем.


Он сидит над картой ещё три часа, и к обеду у нас другой выход.


Теперь мы приходим не вдоль реки, а поперёк — с юго-запада, через сушу, и берём створ не на изгиб реки, а на два наземных ориентира: развилку дорог в шести километрах от берега и длинную лесопосадку, которая на этом безлесном месте видна и ночью.


— Плюсы, — говорит Литвинов. — Ошибка в створе даёт уход вбок, а не вдоль. То есть мы промажем мимо цели в чистое поле, а не в село.


— Минусы?


— Минусы тоже есть, — говорит он честно. — Выход на цель короче, у тебя меньше времени на опознание. Секунд сорок вместо двух минут.


— Сорок секунд на две независимых приметы?


— Если приметы правильные — хватит, — говорит он. — Дорога с разъездами видна сразу, она большая. Конструкция — на подходе. Если за сорок секунд не сложилось — уходишь и заходишь второй раз с той же стороны.


— Или уходишь совсем.


— Или уходишь совсем, — соглашается он. — Вот это, кстати, надо в план записать отдельной строкой. Чтобы человек знал, что он имеет право.


Мы записываем.


А отмена курса приносит побочный результат, о котором никто не подумал: у части экипажей освобождается день.


Потому что подготовка по старому варианту была расписана на сегодня, а по новому Литвинов даст листы только завтра.


Люди, у которых внезапно образовался свободный день перед боевой работой, — это, между прочим, серьёзная проблема. Они начинают либо спать сверх меры и делаться вялыми, либо слоняться и накручивать себя.


Я собираю их и отправляю в мастерскую.


Не на работу — к механикам, со своим имуществом.


— Задача такая, — говорю я. — У каждого есть вещи, которые в полёте мешают, и вы про них знаете, но чинить их некогда. Сегодня некогда не будет. Идите и чините.


Через два часа мастерская выглядит как ярмарка.


Штурманы раскладывают планшеты и перекладывают карты, потому что у половины они сложены так, что нужный лист достаётся третьим. Механики дают им резинки, тесьму и куски целлулоида. Литвинов ходит между ними и показывает свой способ укладки — он его выработал ещё в сорок первом, когда не мог работать левой рукой и придумал систему, при которой всё делается одной.


Стрелки во главе с Федей разбираются с креплениями: у двоих ремни подогнаны так, что на развороте их тянет.


А в углу происходит история с замком.


Это замок на крышке выходного люка заднего отсека одного из бортов, и он несколько недель закрывается плохо: надо ударить ладонью, и тогда защёлкивается.


Стрелок этого борта, сержант Малько, несколько недель стучал по нему ладонью и считал это нормальным.


— Покажи, — говорит ему Федя.


Малько показывает.


Федя смотрит, потом лезет и смотрит изнутри, потом зовёт механика, и втроём они возятся минут сорок.


Оказывается, там погнута скоба — давно, ещё, наверное, при ремонте после Кубани, — и защёлка садится с перекосом.

На страницу:
4 из 5