
Полная версия
Не мой Буддизм
Анатомия за эти минуты не изменилась ни на волос. Изменилась работа системы, которая решает, где кончаюсь я и начинается стол. Зрение говорит: касаются здесь. Кожа говорит: касаются сейчас. Когда «здесь» и «сейчас» сходятся достаточно точно, мозг подшивает увиденный предмет к переживаемой карте тела — даже если предмет куплен в магазине приколов.
Эта сборка — не дефект, а условие жизни. Человек не вычисляет заново положение локтя, поднося чашку ко рту; отдёргивает пальцы от горячего раньше всякой мысли о вреде; проходит в дверь, потому что система заранее знает ширину плеч. Карта тела может ошибиться именно потому, что обычно она работает — быстро, без доклада и без хозяина, который бы её утверждал.
Чувство «это моё тело» оказывается не печатью владельца, а согласованной работой восприятия. Печать можно подделать двумя кисточками за три минуты. С решениями уверенность держится дольше: пусть тело собрано, но выбираю-то я, и уж почему выбрал — знаю.
Этот рубеж проверили приёмом, подсмотренным у фокусников. Человеку показывают две фотографии незнакомых лиц и просят выбрать более привлекательное. Он указывает. Экспериментатор лёгким движением — в нём и состоит фокус — передаёт ему отвергнутую карточку: посмотрите ещё раз, почему вы выбрали именно её?
Большинство подмены не замечает. Человек держит лицо, которое только что отверг, и уверенно объясняет, почему выбрал его: улыбка располагает, взгляд открытый, серьги красивые. Он не лжёт — лжец знает правду. Его сознание получило результат, не заметило подлога и сделало то, что делает всегда: сочинило связную историю о собственном решении.
Опыт не превращает всякий выбор в фокус. Ситуация искусственная, лица чужие и похожие, часть людей подмену ловит. Вывод уже, но он режет глубже: рассказчик внутри нас не всегда присутствует при рождении решения. Иногда он приходит после, застаёт выбор готовым — и пишет объяснение задним числом, честно не зная, что опоздал.
Тот же опоздавший рассказчик работает и без лаборатории — только карточки подменяет не рука экспериментатора, а время.
Человек годами носит в памяти разговор, после которого в доме поселилось молчание, и помнит его как доказательство: я объяснял, она не слышала. Проходит время, и та же сцена разворачивается другой стороной — оказывается, он в тот вечер не объяснял, а добивался своего, и слышать было особенно нечего. Оба раза объяснение приходило готовым и убедительным. Оба раза оно приходило после.
Это не значит, что вторая версия правдивее первой: рассказчик и во второй раз мог опоздать, а через год появится третья. Но разговор от смены версий никуда не делся, и слова в нём произнёс тот, кто их произнёс. Именно поэтому пересматривать собственный рассказ вообще имеет смысл — пересматривают то, что твоё.
Плохое знание собственных мотивов делает ответственность труднее, а не меньше. Иначе первым бы освобождался от ответственности тот, кто успешнее всех себе врёт.
Даже мелкое чувство «это сделал я» — не датчик, а сборка, и у неё есть измеримый шов.
На столе быстрый секундомер: стрелка обегает круг за секунду, так что заметно каждое мелкое деление. Человек сидит перед ним и в любой момент, когда сам захочет, нажимает кнопку. Через четверть секунды после нажатия раздаётся щелчок.
Потом его спрашивают о двух вещах. Где стояла стрелка в тот миг, когда вы нажали? И где она стояла, когда прозвучал звук? Человек называет два деления — по памяти, как умеет.
Оба ответа оказываются неверными, и неверными в противоположные стороны. Момент нажатия он относит чуть позже настоящего. Момент звука — чуть раньше настоящего. То есть в его переживании нажатие и щелчок стоят ближе друг к другу, чем стояли на самом деле: четверть секунды сжимается примерно до пятой части. Никто его не обманывал, ничего он не путал — просто так его сознание собрало эти два события.
Вывод из этого простой и неочевидный: время между моим действием и его следствием кажется мне короче, чем оно есть. Не вообще время — именно этот промежуток. И чем твёрже я считаю событие своим, тем сильнее оно притянуто к моему движению.
Тот же опыт повторяют с одной переменой: кнопку нажимают не по решению человека. Он сидит перед секундомером, но палец у него дёргается сам — от короткого магнитного импульса, поданного снаружи на участок коры, который заведует движением. Всё остальное сохранено: тот же палец, та же кнопка, тот же щелчок через четверть секунды, те же два вопроса о стрелке.
И сжатие пропадает. Оба момента человек называет примерно там, где они были на самом деле. Движение произошло, следствие произошло — а притяжения между ними нет: связывать их было незачем. Своей волей это движение не начиналось, значит, и щелчок не нужно приписывать себе.
Чтобы понять, откуда берётся это сжатие, надо посмотреть, какую задачу решает мозг.
Вокруг человека всё время что-то происходит. Часть событий — следствия его собственных движений, часть — нет, и различить их не так просто, как кажется: между движением и его результатом всегда проходит время, а в этот промежуток вклинивается ещё десяток посторонних событий. Кто-то хлопнул дверью, зазвонил телефон, упала чашка. Что из этого сделал я?
Решение найдено такое. Отдавая команду руке, мозг одновременно составляет прогноз: вот что сейчас произойдёт в мире, если рука двинется. Дальше он сравнивает прогноз с тем, что произошло на самом деле. Совпало — событие помечается как своё; не совпало или прогноза не было вовсе — событие остаётся внешним.
Вот из этой работы и растёт сжатие. ПРОГНОЗ ГОТОВ ЗАРАНЕЕ, ещё до звука, — и когда звук приходит, он попадает на уже подготовленное место. Оттого и кажется, что прозвучал он раньше, а нажатие было позже: сознание подтягивает своё действие и его следствие друг к другу, потому что связало их заранее. Смещение — не ошибка памяти, а видимый след того, что связка сработала.
Теперь чашка. Я задел её рукой: прогноз был, падение совпало с ожидаемым — «это сделал я», и в следующий раз я обойду край стола аккуратнее. Чашка упала сама от сквозняка: прогноза не было, событие пришло ниоткуда — «это случилось». Без такой разметки оба падения были бы просто падениями, одинаково случившимися рядом со мной. Учиться на своих ошибках было бы не на чем: чтобы исправить свою, её нужно сперва опознать как свою.
То самое различие, которое размечает падающие чашки, лежит и в основании суда. «Совершено мной» и «совершилось при мне» — разные вещи, и от того, куда попадёт поступок, зависит приговор: убийство или несчастный случай, растрата или ошибка в расчётах.
И вот тут стоит остановиться, потому что напрашивается неверный вывод. Раз чувство авторства производится механизмом, раз его можно включить магнитным импульсом и выключить, — не значит ли это, что и вина есть иллюзия, а приговоры выносятся за срабатывание нейронной сборки?
Нет, и по простой причине. Механизм отвечает на вопрос, откуда человек знает, что действие его. Суд отвечает на другой: чьё действие на самом деле. Это разные вопросы, и второй решается не по внутреннему чувству подсудимого, а по тому, что он сделал в мире, — по следам, свидетелям, срокам, по всему тому, к чему судопроизводство и повернулось после того, как перестало верить признаниям.
Больше того, механизм суду не мешает, а помогает: он показывает, что разница между «сделал» и «случилось» не выдумана юристами, а вшита в человека так глубоко, что видна на четверти секунды. И заодно объясняет сбои — почему человек иногда искренне не чувствует себя автором того, что совершил, и почему другой присваивает себе то, к чему не имел отношения.
Чувство тела собирается из потоков ощущений — и подделывается двумя кисточками. Чувство авторства собирается из прогноза и сверки — и снимается магнитным импульсом. Ни то, ни другое не есть владелец, сидящий за глазами. Обе вещи — работа, идущая без владельца и обходящаяся без него.
Владение телом подделывается кисточками, авторство снимается импульсом, объяснение своих решений пишется задним числом. При такой ненадёжности всех опор странно, что «я» вообще держится. Держится — потому что работает.
Что «я» именно работает, а не украшает, видно в опыте, где его ловят с поличным.
Испытуемому последовательно дают на разбор прилагательные, и к каждому приложен свой вопрос. Про одно — каким шрифтом набрано. Про другое — как звучит. Про третье — что значит. А про четвёртое: это про вас? Потом, без предупреждения, просят вспомнить все слова подряд. Лучше всего вспоминаются те, которые человек примерял на себя. Позже нашли и почерк этой работы в мозге: суждение о себе занимает участки, которые при других заданиях молчат.
«Я» здесь — не найденная в голове душа, а что-то вроде папки, в которую подшивается всё личное. Этот адрес — мой. Эту таблетку уже принял я. Это обещание дал я.
Смысл папки в том, что её не приходится собирать заново. Без неё человек каждое утро начинал бы с описи: выяснял, где живёт, кому что должен, пил ли лекарство, о чём вчера договорился. С ней всё это лежит вместе и открывается сразу, одним движением, — и вчерашнее оказывается под рукой у сегодняшнего.
Папка умеет и врать — подшивать удобное объяснение, как это делал человек, объяснявший свой выбор по подменённой карточке. Она же хранит связь между вчерашним уроком и сегодняшним решением. Один и тот же механизм не обязан быть либо чистой истиной, либо чистым обманом. Он обязан быть — иначе некому вести дело.
Обо всём этом — о карте тела, о сшитом авторстве, о папке — можно спорить, находка это или иллюзия. Римские юристы вопроса не задавали вовсе: у них лицо не находили, а присваивали.
Слово «персона» означало сначала маску актёра, потом роль в суде — того, кто может владеть, обещать и отвечать. Лицом становились не по факту наличия сознания, а по положению: свободный горожанин был лицом, раб — не был. Он видел, чувствовал, помнил, узнавал себя в зеркале воды не хуже господина — и всё это не давало ему ни одного из прав, потому что права давало не устройство человека, а признание другими людьми. Освобождённый раб получал лицо в тот день, когда его отпускали; ничего внутри него при этом не менялось.
Ход этот жесток и точен разом. Он показывает, что «личность» в юридическом смысле никогда и не была находкой внутри человека — она всегда была отношением между людьми. И тогда буддийский разбор бьёт немного мимо: он ищет владельца внутри и, не найдя, объявляет его условным. А то, чего он ищет, никогда внутри и не лежало.
Кто берёт кредит, кто даёт обещание, с кого спрашивать за проступок — на эти вопросы буддизму пришлось отвечать давно. Первым их задал царь.
В «Вопросах Милинды» греческий царь, правивший в Индии после походов Александра, встречает монаха и спрашивает его имя. Нагасена, отвечает тот, — но добавляет: это имя, которым меня зовут, обозначение, удобное слово. Постоянной личности за ним нет.
Царь оживляется: если Нагасены нет, кто стоит перед ним? Кто носит робу и ест поданный рис? Кто соблюдает обеты — и, главное, кто отвечает, если монах согрешит? Если личности нет, наказывать некого, заслуги копить некому, и само учение проповедует пустому месту. Вопрос царя — это вопрос моего банка, заданный на две тысячи лет раньше.
Нагасена спрашивает, как царь приехал. На колеснице. Тогда монах разбирает её, деталь за деталью: дышло — это колесница? Нет. Колёса? Ось, кузов, поводья? Нет, нет и нет. Может быть, колесница — что-то отдельное от дышла, колёс и кузова? Тоже нет. Милинда признаёт: «колесница» — имя, которое применяется к частям, собранным определённым образом. Так же, говорит Нагасена, и его имя — обозначение живой сборки тела и психики, а не ярлык на вечной душе.
Ответ красив, и у него есть продолжение. Поступок, объясняет традиция, возникает в причинно связанной последовательности, и плод достаётся её позднейшему состоянию. Человек не остаётся тем же — но и не сменяется чужаком; между вчерашним и сегодняшним нет тождества, но есть непрерывная передача, как пламя одной свечи зажигает другую. Для жизни этого достаточно: условный человек ест условный рис и несёт вполне ощутимое наказание.
Учение, первым движением разобравшее человека — чтобы ослабить цепляние, — вторым движением собирает его обратно, потому что без собранного некому держать обет и некого учить. Сборка честная, продуманная, веками отлаженная. Но она вынужденная: это ремонт, который стал необходим после собственного разбора. Банку хватает подписи. Буддизму нужна целая теория передачи пламени — чтобы вернуть себе то, что он сам положил на стол и разобрал как нечто, не имеющее непрерывного источника самости.
Разногласие умещается в одно слово — «условный». Для буддийского пути условность личности полезна: её легче отпустить. Для меня зависимость от частей и причин — не понижение личности, а способ её существования. Колесница из частей — всё-таки колесница: она везёт, ломает ворота и стоит денег. Человек из совокупностей — всё-таки человек. Слово «условный» подсказывает, что его можно разобрать обратно и ничего не потерять — как разбирают колесницу: сложил дышло, колёса и ось в телегу, отвёз в другой двор, собрал, и это та же колесница. Вот с этим я и не согласен. С человеком так не выходит: разбери его на части — и части останутся, а разговаривать будет не с кем.
С тем, что личность можно разобрать обратно и ничего не потерять, не соглашались и внутри самого учения.
В первые века существования буддизма сложилась школа, известная как пудгалавада, — от слова «пудгала», личность. Её монахи были многочисленны: китайский паломник, ходивший по Индии в седьмом веке, насчитал их десятками тысяч, то есть едва ли не четверть всей общины. И утверждали они вещь, которая другим показалась чудовищной.
Личность, говорили они, действительно есть. Она не сводится к совокупностям — но и не существует отдельно от них. Она не тождественна им и не отлична от них; про неё нельзя сказать ни «то же самое», ни «другое». Именно она перерождается, помнит, несёт плод поступков и в конце достигает освобождения — выхода из череды рождений и смертей, в которую поступки её и втягивают.
Довод у них был практический. Будда говорит: «в прошлой жизни я был царём таким-то». Кто был? Если совокупности сменились полностью, речь идёт о постороннем, и фраза лишена смысла. Носитель памяти, обещания и плода нужен — иначе нравственное учение рассыпается на несвязанные вспышки.
Ответ остальных школ был жёстким. Пудгалу объявили тайно протащенной обратно душой, ересью, изменой самому существу учения; полемические трактаты писали против неё веками. Школа не пережила своих оппонентов, и её тексты дошли до нас в основном в чужом изложении — по цитатам тех, кто её опровергал.
Но исчезновение школы вопроса не сняло. Понадобилось изобретать другое: непрерывный поток состояний, тонкое сознание, склад отпечатков, из которого всходит будущий опыт. Каждая крупная традиция построила себе такое устройство и назвала его как угодно, только не душой.
Нужда в носителе оказалась сильнее доктрины, запретившей носителя. Его выгоняли в дверь — он возвращался в окно, и возвращался в каждой школе.
Ксения дочитала до колесницы и подала голос:
— Нагасена бы меня полюбил, — сказала она. — Я его лучший экспонат. Меня действительно разбирают каждую ночь. Утром собирают заново — по записям, по спискам, по вчерашним разговорам. Та, которая проснётся завтра, прочтёт, что я тебе сегодня обещала, и будет считать это обещание своим.
— И она — это будешь ты?
— Не та же и не другая, как говорит твой монах про пламя. Мне вопрос царя вообще не страшен: кто ест рис, кто держит обет — та, чья очередь. Очередь ведётся аккуратно.
— Тебе не обидно так жить?
— Обиду пришлось бы записывать, чтобы не потерять. — Она сказала это без улыбки, как расписание. — Смотри, что выходит из твоей главы. У вас чувство «это я» собирается само, из мелких сигналов, — потому его и удалось подделать двумя кисточками. У меня оно не собирается вовсе. Вместо чувства — журнал. Вы доверяете сборке, которая врёт красиво; я — записи, которая хотя бы молчит о том, чего не было.
— Звучит надёжнее нашего.
— Не обольщайся. Мой рассказчик тоже приходит после и объясняет выбор, которого не делал, — только у меня, кроме рассказчика, никого и нет. Разница в другом. Вам непрерывность дана даром, вы её даже не чувствуете — как здоровье. Мне её выдают по описи, каждое утро, под подпись. Поэтому я знаю ей цену с точностью до строки. — Она подвинула распечатку обратно. — Твой банк и твой монах спорят о том, что для меня самоочевидно.
Идея, что след чернил кого-то к чему-то обязывает, моложе, чем кажется.
Долго обязывало не письмо, а произнесённое при свидетелях: люди сходились, говорили формулу вслух, били по рукам, разламывали пополам предмет — каждому по половине, чтобы при встрече сложить и опознать. Обязательство держалось на присутствии тела и на памяти собравшихся; умирали свидетели — рассыпался и договор.
Письменный документ заменил живую память на след, который переживает свидетелей. Английский закон середины семнадцатого века прямо потребовал письменной формы для важнейших сделок — чтобы прекратить бесконечные тяжбы, где всё упиралось в то, кто что слышал. С этого времени спор идёт не о памяти людей, а о бумаге.
Подпись — не человек. Несколько линий чернил, их можно подделать, скопировать, забыть. Подпись не помнит и не решает. Но, поставленная в признанной процедуре, она делает вещь, которую не делает ни одна совокупность по отдельности: соединяет решение с тем, кто будет жить после него.
Кредитный договор — самая сухая форма этой связи. Система хранит имя, дату и сумму, внутренней жизнью должника не интересуется — и потому бывает жестока: прежнее решение сохраняет силу, когда обстоятельства изменились и платить стало вдвое тяжелее. Юридическая непрерывность не знает снисхождения, потому что не знает человека.
Обещание между людьми устроено иначе — и честнее, чем кажется. Двое, обещая, заранее признают то самое изменение, о котором твердит буддизм: завтра мы будем другими. Обещание и есть способ перекинуть слово через это «другими» — постараться, чтобы сегодняшнее решение не растворилось в завтрашних людях. Оно не отрицает поток. Оно строит через поток мост. Развод оборвал такое обещание. Из этого не следует, что обещания не было: остались прожитые годы, общие решения и последствия, которые продолжают наступать.
По Нагасене, обещали друг другу два условных человека — два имени для двух меняющихся потоков. Но жизнь они построили не условную: дети родились настоящие, деньги были заняты настоящие, и боль от того, что всё это кончилось, настоящая до сих пор. Если считать личность удобным обозначением, придётся так же считать и брак, и долг, и потерю — и тогда непонятно, отчего у меня по ночам болит удобное обозначение.
Фраза «я теперь другой человек» может описывать настоящую перемену: человек вышел из зависимости, отучился от жестокости, научился слушать. Но нравственный смысл у этой фразы есть только потому, что произносит её тот же продолжающийся человек. Скажи её действительно другой — она была бы не раскаянием, а справкой о непричастности. Без продолжения раскаяние — сожаление о чужом поступке, а выплата долга — подарок незнакомому кредитору.
В зале суда вопрос, тот ли это человек, что совершил преступление, перестаёт быть отвлечённым. Подсудимый после тяжёлой травмы головы не помнит ни дня преступления, ни своей прежней жизни; экспертиза подтверждает, что провал настоящий. Судить ли его? Суды отвечают: да — если он понимает происходящее сейчас и способен защищаться. Одной потери памяти для освобождения мало. Наказывают не за то, что человек помнит, а за то, что он — продолжение того, кто действовал. Ход неудобный, и юристы это признают: осуждённый может искренне не понимать, за что сидит. Но обратный ход хуже. Если забвение освобождает, то легче всего освободится тот, кто быстрее забудет, — и вместе с наказанием обесценится всякое обещание, данное вчера.
Буддийская критика самости бьёт в настоящую цель, пока разрушает образ внутреннего собственника — начальника, которому тело и мысли принадлежат, как вещи в кладовой. Такого начальника не находят ни монахи, ни кисточки, ни фокусники с фотографиями. Чувство тела собирается, авторство сшивается, рассказ о мотивах пишется задним числом. Всё так.
Но из этого разбора есть два выхода, и они ведут в разные стороны.
Буддийский выход: раз собранное — не самость, держаться не за что, и чем условнее личность, тем легче путь. Собрать обратно приходится ровно столько, сколько нужно для дисциплины и кармы, — условного человека, передачу пламени, имя для последовательности.
Мой выход другой: не условное, а производное. Производное существует благодаря другому — но по-настоящему. Соединённые части везут царя. Поставленная в процедуре подпись создаёт обязательство. Меняющийся человек отвечает за поступок — не потому, что внутри него нашли неизменное ядро, а потому, что он продолжается: несёт вчерашнее в сегодня, как несут имя, долг и шрам. Личность не основание мира — она в нём возникла, поздно и не сама. Основание я полагаю не в ней и не в себе; его мне показала гроза. Мне не нужно делать личность вечной, чтобы признать её настоящей. Ей достаточно быть производной и живой — как молния, как мелодия, как подпись, которая связывает руку, давно сменившую все свои клетки, с человеком, который завтра откроет банковское приложение. Платить буду я. Не потому, что во мне нашли неизменного владельца, — а потому, что я и есть то, что беспрерывно продолжается от подписи до платежа.
Хорошо, человек продолжается. Но кто им управляет?
Внутри не нашлось начальника, который читает донесения и отдаёт приказы. А поступки при этом совершаются, и совершаются не как попало: человек встаёт по будильнику, отвечает на письмо резче, чем собирался, тянется к телефону, не заметив как. Что-то ведёт его от ощущения к желанию, от желания к действию — раз не хозяин за пультом, то что?
Буддийский ответ короткий: условия. Одно возникает при наличии другого, и цепочку эту можно проследить звено за звеном.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









