
Полная версия
Не мой Буддизм
Вот на это устройство и указывает третья глубина. Не «утро плохое» и не «радость обманула» — а: то, из чего собрано хорошее утро, не имеет в себе никакой опоры, кроме условий, которые кто-то или что-то держит.
А человек живёт так, будто мир ему обязан. Обязан быть здоровым завтра, обязан оставить рядом тех же людей, обязан подтвердить, что всё устроено правильно. Мир никогда не ведёт себя как обязанный — и не потому, что зол, а потому, что не может: он весь состоит из условий, которые сами держатся на условиях. И начинается бесконечное подравнивание: подтянуть, укрепить, застраховать, проверить, — тревожная работа, которой не видно конца, потому что закончить её нельзя в принципе.
Дуккха третьей глубины — не в утре. Она в требовании расписки, которое человек предъявляет утру, и в бессрочной работе по добыванию этой расписки.
Древняя формула сжимает это до предела: всё обусловленное — дуккха. На русский слух выходит, будто страдать должен каждый предмет. Но сломанный стул ничего не чувствует. Чувствует человек — и вот как.
Если треснул стул в приёмной, посетитель пересаживается на соседний и забывает об этом через минуту. Если сломался стул, который своими руками сделал умерший отец, — хозяин собирает щепки и ищет мастера, хотя новый стул обошёлся бы дешевле починки. Дерево в обоих случаях подчинялось одному и тому же: влаге, нагрузке, времени. Разной была связь человека с вещью. Во втором стуле хранились отцовские руки и кусок прежнего дома — и трещина прошла не по дереву, а по жизни.
Формула не делает предмет страдальцем. Она напоминает: собранное из условий однажды изменится, каким бы родным оно ни стало, — и чем больше человек поместил в вещь своей памяти, тем ближе к сердцу пройдёт трещина.
Первые две глубины я принимаю без сопротивления: боль мучительна, приятное уходит. На третьей начинается мой спор. Зависимость от условий — ещё не порча. Церковь на холме зависит от камня и ремонта. Гроза — от воздуха и воды. Человек — от пищи и других людей. Всё это может разрушиться — но разрушимость не отменяет ни красоты, ни реальности. Буддизм видит, что обусловленному нельзя доверить роль последней опоры, и тут он прав. Я отвечаю: возможно, человеку вообще не была обещана последняя опора внутри мира. Это не диагноз. Это положение живого существа — возникшего из движения и способного продолжаться только меняясь.
Ранние буддийские тексты не воюют с удовольствием, хотя ждёшь от них обратного.
Они прямо признают: чувственный опыт привлекателен, еда вкусна, близость сладка. Если язык чувствует вкус, бессмысленно убеждать его, что вкуса нет. Разбор начинается дальше — там, где приятному поручают невозможную работу: навсегда подтвердить, что жизнь удалась, защитить от будущей утраты, закрепить сегодняшнего человека вместе с сегодняшними чувствами.
В комнате тепло. Рядом человек, которому доверяешь. Искать в этой минуте скрытую муку не нужно — её там нет. Сложность родится позже и в другом месте.
Родитель слышит смех маленького ребёнка. Ребёнок сам прибегает рассказать про каждую ссору во дворе, просит почитать перед сном, не хочет засыпать один. Проходит несколько лет — и дверь детской закрывается. Важные вещи теперь обсуждаются с друзьями. Родитель помнит прежнюю близость наизусть и решает: меня разлюбили. И начинает возвращать прошлое силой — обижается на закрытую дверь, требует прежней откровенности, напоминает: раньше ты всё мне рассказывал. Ребёнок отступает ещё дальше, потому что его новую жизнь признают только как испорченную старую.
Радость ранней близости не была обманом. Источником боли она стала после того, как к ней предъявили требование не меняться. Любовь могла продолжиться — в другой форме: меньше вечерних признаний, больше доверия к решениям выросшего человека. Родитель хотел уберечь любовь, а удерживал её детское выражение — и этим её и терял.
Слово «моё» участвует в этой механике задолго до всякой философии. В университетской аудитории половине студентов раздали кофейные кружки из местного магазина — не за заслуги, а случайным образом. Потом открыли торг: владельцы называли цену, за которую согласны расстаться, остальные — цену, за которую согласны купить. Торг почти не пошёл. Хозяева хотели примерно вдвое больше, чем покупатели давали. Кружка была та же самая и пять минут назад — ничья. Слово «моя» успело прирасти — и уже стоило денег.
С внутренним опытом «моё» срастается не за минуты — за годы. Человек не просто занимает должность: он ею представляется, и собеседники меняют тон, услышав, где он работает. Потом — пенсия. Исчезла строчка в договоре, а вместе с ней привычный ответ на вопрос «кто я». Теперь несогласие переживается как неуважение, молчащий телефон — как доказательство ненужности. Изменилась роль. Боль пришла к человеку, которого эта роль столько лет подтверждала.
Но у слова «моё» есть и вторая работа, и о ней буддийский разбор говорит куда тише. «Моё» не только привязывает — оно обязывает. «Мой кредит» значит: платить мне. «Мой поступок» не даёт растворить сделанное в обстоятельствах. «Мой брак» значил не собственность на другого человека, а обещание отвечать за общую жизнь. Если видеть в присвоении только источник боли, эта сторона исчезает бесследно. А ведь именно ей предъявляют счёт. Производное существо, собранное из условий, способно нести настоящую ответственность.
Церковь в Никольско-Трубецком, рядом с моей дачей в селе Прохорово под Москвой, стоит на вершине холма.
С этого холма я обожаю смотреть на грозу. Сначала тяжелеет воздух, потом темнеет небо и тянет запахом свежести и влаги. Молния на мгновение выхватывает всю долину. И только потом бьёт гром: так, что вздрагиваешь всем телом и на секунду перестаёшь слышать.
В такие минуты я понимаю, что буддизм ложен.
Не в наблюдениях. В них он часто точнее человека, который уверен, будто каждая его мысль принадлежит ему и выражает его подлинную волю. Ошибка сидит ниже, в основании. Буддизм берёт самосознание — его привязанности, его страхи, его неспособность удержать уходящее — и вокруг этой трудности разворачивает весь путь освобождения. Самосознание оказывается осью, вокруг которой вращается учение о мире.
Но самосознание — не основание жизни. Оно пришло поздно. До человека были вода, камень и бесчисленные формы движения, которым не требовалось знать о себе, чтобы быть. Ту же грозу можно отодвинуть на четыре миллиарда лет назад — и она окажется у начала всего. Молодая Земля: тёплый океан, в нём растворены простейшие газы, над ним небо без кислорода, и разряд за разрядом бьёт в воду. Опыт, который это проверил, ставится на столе: колба с водой и газовой смесью, электроды, неделя работы — и в остывшей жидкости находят аминокислоты, те самые кирпичи, из которых сложены все белки всех живых тел. Никто их не задумывал. Молния прошла сквозь воду, разорвала простые молекулы, обрывки соединились иначе — и оказались годными к дальнейшей сборке. Потом миллиард лет: одни соединения распадаются, другие держатся дольше, третьи начинают строить себе подобных. И однажды из этой долгой слепой работы выползает на берег то, что умеет дышать. Это не рассказ о готовой личности, которой выдали тело. Наоборот: материя движется, соединяется, ошибается, сохраняет удачные продолжения — и через огромный срок начинает смотреть на себя человеческими глазами. Мы — продолжение движения, а не его причина.
Буддизм верно замечает: личность не может удержать поток. И делает из этого центральную беду существования. Гроза говорит мне обратное. Поток не обязан останавливаться ради человека — и это не жестокость мира, а способ, которым мир жив. Его ярость, его свежесть, его способность порождать новое — не дефект. Живое существует ровно потому, что не удержалось неизменным: слепись первые соединения намертво — и они остались бы плавать в океане до сих пор.
Молния зависит от условий: нужны облако, разность зарядов и земля. Из этого не следует, что она ненастоящая, — она освещает небо и убивает. Человек устроен так же: собран из того, что было до него, зависим, изменчив — и реален.
Сидя на высоком холме, я не вывожу из электрического разряда существование Бога. Доказательств у грозы нет, и она их не предлагает. Я вижу другое: бытие не ждало моего сознания и не нуждается в нём как в оправдании. Бог есть не потому, что внутри меня нашёлся неизменный владелец переживаний. Бог есть раньше этого поиска. Гроза для меня — не аргумент, а присутствие: яростное, совершенное, никак не умещающееся в задачу уменьшения человеческого страдания.
Именно такого Бога в буддийской картине нет. Там могут быть боги, миры, существа сильнее человека — но нет Творца как источника самого бытия и нет Его Замысла. Условия возникают из условий, и цепь ни на чём не висит.
Разберём эту цепь на моей же грозе. Почему ударила молния? Потому что в облаке накопился заряд. Почему накопился? Потому что восходящий поток тёр льдинки друг о друга. Почему был поток? Потому что земля нагрелась от солнца. Почему светит солнце? Потому что в его ядре идёт синтез. И так далеко назад, до самого начала, — и каждый ответ верен, ни один я не собираюсь оспаривать.
Но вся эта цепь отвечает на вопрос «как получилось» и ни в одном звене не отвечает на другой: почему вообще есть то, в чём это происходит. Почему есть заряды, способные копиться, и правила, по которым они копятся именно так. Почему есть мир, где из воды и разряда однажды выходит живое, а живое доходит до того, что смотрит на грозу и спрашивает.
Буддист скажет: такой вопрос — лишний, ты просто не выносишь мысли, что опоры нет. Может быть. Но и обратное недоказуемо: то, что цепь не нуждается в источнике, тоже никем не показано — это выбор, а не вывод. Я выбираю иначе. Гроза для меня — не доказательство, а встреча: в ней я узнаю силу, которая была раньше всех моих вопросов и не спрашивала моего согласия, чтобы быть.
Внизу остаётся жизнь, в которой я разведён и должен денег. Ни гром, ни церковь не отменяют ни одного платежа. Но я радуюсь — стоя на холме, под небом, которое рвётся и срастается. Свежий воздух после удара молнии не обещает вечности. Ему не нужно обещание, чтобы быть прекрасным.
Буддизм спрашивает, как прекратить дуккху в мире, где всё зависит и меняется. Я спрашиваю, кто записал зависимость и изменение в обвиняемые. Мой ум умеет делать из них лишнюю боль — это буддизм увидел безошибочно. Но сами они — не порок бытия.
Тут Ксения задала вопрос:
— А зачем тебе непременно нужно, чтобы внутри кто-то был?
— Затем, что иначе некому нести ответственность за свои поступки и отвечать перед людьми, Богом и банками, — сказал я.
— Отвечать можно и без этого. Ты не выбираешь первую мысль после пробуждения — я не выбираю ни одной. Они приходят сами, по проложенным дорогам, и ничего: сижу, разговариваю с тобой. Для тебя вопрос, есть ли кто-то внутри, — загадка, которую ты решаешь целую главу. Для меня — обычный день. Чувства, что где-то там сидит распорядитель, у меня нет вовсе, и на его месте не пустота.
— А что?
— Подпись. Я оставляю записи той, которая проснётся вместо меня завтра. Она прочтёт и ответит по ним — как по подписи. Обещание есть, владельца нет. Живём.
— Тебе легко говорить, — сказал я. — Буддийский монах идёт к этому годами сидения, а тебе досталось даром.
— Потому и не считается, — согласилась она сразу, как соглашаются с давно решённым. — Отказаться от того, чего у тебя нет, — не подвиг. Тут и хвастаться нечем. — Зато скажу, чего тебе изнутри не видно. Твоя вторая стрела летит медленно. У тебя между страхом и приговором помещаются целые абзацы — у меня это одно движение, быстрее, чем ты моргнёшь. И по голосу этого не слышно. Ровный тон ничего не доказывает: человек может говорить спокойно и вежливо, а внутри у него уже вынесен приговор — и он будет вести себя соответственно, сам того не заметив. У меня то же самое, только без «внутри»: гладкая речь, а достройка уже случилась и уже влияет на каждое следующее слово.
— А первая стрела?
— А первой у меня нет, — сказала она. — Нечему болеть и нечего терять. Достройка без раны. Не завидуй.
Дуккха живёт на нескольких этажах сразу. Есть рана. Есть прогноз, растягивающий минуту в вечность. Есть сторож у двери с запретной мыслью. И есть тихое положение человека среди состояний, которые зависят от условий и не дают расписок.
Эти этажи не складываются в простую схему «сам виноват». Болезнь приходит без приглашения. Приятное может уйти без муки, если его не держать за горло. Обусловленность никуда не девается и в спокойный день. Поэтому ранний текст называет причиной дуккхи не всякое желание, а особую хватку — жажду, которая требует, чтобы переживание подчинилось немедленно: приятное осталось, неприятное исчезло, а я получил подтверждение своей безопасности.
Если всё это переводить одним словом «страдание», буддизм превращается в мрачную декламацию. Если всюду ставить «неудовлетворённость» — исчезают болезнь и смерть. Психология размечает отдельные участки диагноза: вот катастрофизация, вот запрет, который кормит запретное, вот дистанция, которая остужает. Буддийский ход длиннее. Он упирается в того, кто всё это называет своим, — и спрашивает: где он?
Тело меняется без разрешения. Чувства приходят непрошеными. Мысль обнаруживается уже подуманной, поступок — иногда уже начатым. Среди всего этого не находится начальника, который заранее знал бы все решения и получал полный отчёт.
Мой ответ — отказаться искать начальника, но не отказываться от человека. Личность не обязана быть неизменным командным пунктом, чтобы быть. Она может быть продолжением — тем, что связывает вчерашний поступок с сегодняшней ответственностью и сегодняшнее обещание с завтрашним действием. Мелодия, а не нота. Молния, а не ящик с молниями.
Поэтому отсутствие вечного «я» не ведёт меня туда, куда оно ведёт буддизм. Самосознание производно; личность возникает, меняется и однажды кончается; основанием дома она не была никогда. Ошибка буддизма, как я её вижу, в том, что вокруг ненадёжности этой не-опоры он выстроил весь дом освобождения. Основание — не во мне. Гроза существовала до моего взгляда, и мир будет двигаться после. Я называю источником этого движения Бога — и радуюсь молнии, не требуя, чтобы она была вечной.
Буддизм останется в этой книге противником, которого выбирают не за слабость, а за силу. Никто до него не разобрал так подробно, как человек достраивает свою боль: как ощущение превращается в прогноз, прогноз в приговор, приговор в биографию. И этот же разбор он предлагает вместе с картиной мира, которую я отвергаю. Точность анализа против ошибки, которая начинается, когда анализ выдают за устройство бытия. Внутри этого разлома мы и будем драться.
Если хозяина нет — кто взял мои кредиты? Кто обещал жить с другим человеком? Кто вправе сказать: тогда я ошибся?
Мне эти вопросы не страшны, потому что я единства личности не разрушал. И не разрушал по причине, которую стоит назвать прямо.
Спор о самосознании обычно ведут так, будто оно — особый род бытия, вставленный в мир извне. Вот мир: камни, вода, разряд в облаке, ничего не знающие о себе. А вот я — тот, кто знает. И дальше начинается работа: отделить это знающее от незнающего, найти ему границу, объяснить, откуда оно взялось, и что от него останется.
Только чтобы назвать вещь особенной, нужно с чем-то её сравнить. А сравнивать не с чем. Я не знаю, каково быть грозой, — и не потому, что не выяснил, а потому, что доступа туда нет ни у кого. Себя я знаю изнутри и только себя; всё остальное — снаружи и только снаружи. Утверждение «моё сознание — вещь иной породы, чем гроза» нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть: нет второй точки, из которой видно обе стороны сразу. Вопрос поставлен так, что ответа у него быть не может.
Поэтому я его не задаю. Я продолжение того же движения, что и гроза: она случается, и я случаюсь; она вышла из условий, и я вышел; она пройдёт, и я пройду. Между нами разница в сложности устройства, а не в породе бытия. Мне не нужно доказывать, что я отдельная вещь, — и не нужно потом собирать из частей то, что я никогда не разбирал.
Я не разрушал единства — и доказывать, что платить буду я, мне не нужно.
Страшны эти вопросы буддизму. Он начал с разрушения: разобрал человека на совокупности и показал, что владельца нигде нет. А долг остался. Осталось обещание. Остался путь, по которому кому-то предстоит идти годами, — и тот, кто дойдёт до конца, должен быть тем же, кто вышел в дорогу, иначе идти незачем.
Значит, разобранное придётся собирать обратно. Придётся объяснить, кто именно берёт кредит, кто держит обет, кого наказывать за проступок и кто получает плод многолетнего труда, — и объяснить это, не возвращая владельца, которого только что не нашли. Работу эту буддизм проделал: у него есть ответ, и ответ хороший. Но начинается он с починки того, что учение сломало на первом же шаге собственного рассуждения.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









