Освободитель. Том первый
Освободитель. Том первый

Полная версия

Освободитель. Том первый

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

На следующий день после занятий мы с Мердером шли по галерее. За окнами лежал мокрый первый снег, прогулку на улице сократили, и Карл Карлович рассказывал о возвращении полного распорядка. Я слушал вполуха, потому что с утра вертелся другой вопрос.

– Карл Карлович, чему вообще должен научиться наследник?

Он повернул голову.

– Вот сейчас я несколько встревожен.

– Почему?

– Потому что если вы решили экзаменовать своих воспитателей, мне следовало заранее подготовиться.

– Я серьёзно. История, языки, математика, география понятны. Но это учат не только наследники. А быть государем где учат?

Мердер несколько шагов шёл молча.

– Нигде, если вы спрашиваете о школе, после которой человеку выдают свидетельство о способности управлять империей.

– Жаль.

– Почему?

– Было бы удобно узнать, выдержал ли Папа такой экзамен.

Он остановился и посмотрел на меня, решая, стоит ли смеяться.

– Обязательно передам государю.

– Не надо.

– Поздно.

Я объяснил, что спрашиваю о настоящем деле: вот приносят государю бумагу, спор, проект, проблему, и надо решить. Что должен знать человек, чтобы решить правильно?

– Всё знать невозможно, – сказал Мердер.

– Это я понимаю.

– Уже успех. Для начала надо понять само дело и не торопиться считать его простым.

Ответ мне понравился настолько, что я замедлил шаг.

– А дальше?

– Выслушать людей, которые знают предмет лучше вас.

– Одного?

– Лучше нескольких.

– Несколько тоже могут ошибаться.

– Могут.

– Тогда что делать?

Мердер посмотрел на меня.

– Думать, Александр Николаевич. Смотреть бумаги, сравнивать, понимать, чего каждый хочет и почему говорит именно это. Потом принимать решение.

– А если ошибся?

– Исправить.

– Если уже нельзя?

Он ответил не сразу:

– Тогда помнить.

Серьёзность этой фразы мне не понравилась.

– Чтобы в следующий раз не ошибиться?

– Хотя бы затем, чтобы потом не рассказывать себе, будто ошибки не было.

Мы прошли ещё несколько шагов. История почти не оставила в моей прежней памяти Карла Мердера как отдельного человека: хороший воспитатель будущего царя, несколько строк, ранняя смерть. Здесь эти несколько строк ежедневно разговаривали со мной и иногда сообщали вещи, которые хотелось помнить десятилетиями.

Возвышенное настроение Мердер испортил почти сразу, потребовав надеть шарф. Я возразил, что мне не холодно. Он сообщил, что шарф государственный.

– Почему?

– Потому что если вы снова заболеете, государю придётся отвлекаться на вас от государственных дел.

Аргумент был настолько нагло сконструирован специально под наш разговор, что я рассмеялся и подчинился. Подобные моменты особенно помогали привыкнуть к новой жизни. Ничто не оставалось высоким и символическим дольше нескольких минут. Можно рассуждать об ответственности государя, а потом взрослый человек всё равно затянет тебе шарф и проследит, чтобы ты не снял его за углом.

Через несколько дней врач наконец разрешил вернуться к верховой езде. Этого я ждал с некоторым опасением. В прежней жизни несколько раз сидел верхом на туристических лошадях, настолько опытных в обращении с дилетантами, что человек был почти необязательной частью системы. Здесь все исходили из того, что я умею ездить хорошо. Когда подвели лошадь, впервые за несколько дней очень ясно почувствовалось расщепление двух опытов: Александр Маркович понятия не имел, что делать без инструктора, а тело Саши считало ситуацию обычной.

– Не спешите. Сегодня только шагом, – сказал Мердер.

– Я помню.

– Я тоже. Поэтому повторяю.

Нога сама нашла стремя, руки сделали нужное, посадка оказалась естественной. Первые минуты взрослое сознание пыталось контролировать каждое движение и только мешало, потом я перестал вмешиваться. Воздух был холодный, по краям луж уже схватывался лёд, лошадь дышала паром. Я чувствовал её движение под собой и неожиданно испытывал чистое удовольствие, никак не связанное ни с историей, ни с чудом собственного положения. Я пустил её чуть быстрее.

– Шагом, – немедленно сказал Карл Карлович.

– Она сама.

– Разумеется. Ещё немного, и сама вернётся во дворец, а вы будете совершенно ни при чём.

На обратном пути я заметил, что почти полчаса не вспоминал ни инсульт, ни 2026 год, ни вопрос о том, настоящий ли мир вокруг. Осознание не испортило настроения. Скорее наоборот. Впервые стало понятно, что жить здесь можно не только в режиме ожидания ответа. Вечером мы с Виельгорским и Паткулем опять спорили об игре; Паткуль жульничал, Иосиф исполнял роль свидетеля обвинения, а я совершенно всерьёз добивался пересмотра хода. Перед сном поймал себя на простой мысли: день был хорошим. Не «терпимым с учётом обстоятельств», не «полезным для наблюдения», а хорошим. Первые недели всё здесь имело приставку «это»: это время, эта семья, эта жизнь. В тот день приставка впервые не понадобилась.

К вопросу о населении я вернулся сам. Доступные книги действительно давали разные цифры. Где-то причина была очевидна: разные годы, разные категории, округление. Где-то происхождение числа оставалось неясным. Это вовсе не означало, что государство ничего не знает о жителях. Империя собирала массу сведений именно потому, что без них невозможно собирать налоги, проводить рекрутские наборы, учитывать имущества и выполнять десятки других задач. Меня заинтересовало не наличие данных, а возможность собрать из множества ведомственных учётов одно представление о происходящем. Возможность спросить об этом Папа появилась вечером, когда он зашёл после дел и поинтересовался, как идут занятия. Я рассказал про урок Арсеньева. Николай усмехнулся:

– И зачем тебе понадобилось знать точное число жителей?

– Сначала для географии. Потом стало интересно, почему в разных книгах оно разное.

– Книги бывают разных лет.

– Знаю. А государство знает точнее?

– Государство располагает более подробными сведениями, чем твоя учебная книга.

– Какими?

Он начал перечислять: ревизии, губернаторские отчёты, сведения министерств. Я спросил, совпадают ли числа.

– Должны.

– А если нет?

Николай посмотрел на меня.

– Тогда выясняют причину.

Разговор мог закончиться здесь, но вопрос уже зацепился. Я спросил, что происходит, если губернатор ошибся.

– Его поправят.

– Как узнают?

– Сведения сравнивают, бывают ревизии, жалобы, донесения других должностных лиц. Наконец, хороший губернатор отвечает за то, чтобы государь получал правду.

– А плохой?

– Плохого надо менять.

– Но сначала надо узнать, что он плохой.

Папа посмотрел внимательнее.

– Разумеется.

Я помолчал, пытаясь сформулировать то, что в прежней жизни сказал бы совершенно другим языком.

– Получается, сначала надо понять, насколько можно верить тому, от кого узнаёшь.

Николай кивнул.

– Да.

– А как?

На этот раз он не ответил сразу. Затем сказал:

– Вот это, Саша, уже настоящий вопрос.

– Какой бывает ненастоящий?

– Такой, который задают, чтобы показать собственный ум. Настоящий задают потому, что нужен ответ.

Мне понравилась не похвала, а различие. Николай добавил, что, когда Мердер и Жуковский окончательно перестанут считать меня больным, можно будет показать мне подходящий настоящий отчёт.

– Настоящий? – переспросил я.

– Нет, специально сочинённый, чтобы тебя обмануть.

Я посмотрел на него.

– Это было издевательство.

– Быстро восстанавливаешься.

После его ухода я ещё долго прокручивал разговор. В прежней жизни сама мысль была банальной: руководитель крупной системы существует внутри информационного контура и почти никогда не наблюдает объект управления непосредственно. Качество решений зависит от каналов, отбора, стимулов отправителя, проверки и способности плохих новостей доходить наверх. Я говорил это студентам десятки раз. Здесь мысль стала неприятно конкретной. Человек, который только что сидел напротив и шутил надо мной, действительно получает отчёты от огромной страны и принимает на их основании решения. Если всё пойдёт хотя бы приблизительно знакомым путём, когда-нибудь похожие бумаги будут приносить мне. Несколько недель назад вопрос «что мне делать в этой жизни?» был слишком большим и почти бесполезным. Теперь у него появился хотя бы первый рабочий кусок ответа: научиться понимать, на основании чего государь вообще считает что-нибудь правдой.

На следующий день в тетради появился новый пункт: «Как государь узнаёт, что полученные сведения верны?»

Глава 3

23 декабря 1830 года

До Рождества осталось два дня, и Маман опять запретила нам заходить в несколько комнат, потому что там готовят ёлки и подарки. Паткуль утверждает, что запрет существует именно затем, чтобы хотелось подсмотреть. Иосиф говорит, что можно просто не ходить. Я думаю, он в этом отношении устроен неправильно. Если человеку сказали, что за дверью находится тайна, совершенно естественно захотеть узнать какая.

Маман сказала вчера, что после болезни я сделался старше. Я ответил, что мне всё ещё двенадцать лет, но она сказала, что возраст не всегда считают годами. Карл Карлович заметил, что если бы всякое взросление требовало восьми дней горячки, человечество давно бы исчезло, и велел не слишком гордиться достигнутым. Мэри говорит проще: я стал больше думать и иногда от этого делаюсь скучным. Это несправедливо, потому что вчера мы с Паткулем чуть не сломали стул и Василий Андреевич совсем не счёл это признаком чрезмерной серьёзности.

Мне самому кажется, что я действительно стал внимательнее. Раньше очень многие вещи существовали для меня просто потому, что всегда существовали. Теперь мне чаще хочется знать, почему они именно такие. Иногда оказывается, что ответ есть. Иногда взрослые говорят: «Так принято». Мне всё больше кажется, что это не ответ, а название вопроса.

К двадцать третьему декабря Зимний дворец начал пахнуть хвоей. Запах возникал неожиданно, сначала в одном коридоре, затем в другом, хотя сами деревья большую часть времени оставались спрятаны от детей и тех взрослых, для которых Маман считала необходимым сохранить праздничный сюрприз. В прежней жизни я воспринимал ёлку как один из наиболее банальных предметов зимы: в конце декабря она появлялась в магазинах, учреждениях, чужих окнах и рекламе с такой неизбежностью, что переставала быть деревом и превращалась в сезонный знак. Здесь всё было иначе. Для Маман это оставалось семейной традицией, которую она любила слишком искренне, чтобы считать обязательной декорацией. Она сама выбирала, кому что подарить, проверяла приготовления и каким-то образом превращала огромный дворец в место, где несколько комнат действительно могли быть закрыты потому, что мать готовит детям праздник. Ещё непривычнее оказалось то, что Рождество и Новый год здесь не поменялись местами. Моё прежнее сознание автоматически ожидало, что главный взрыв подарков, еды и семейной суеты придётся на последнее число декабря, а Рождество останется либо церковным праздником, либо ещё одним выходным. В доме Николая Павловича главным семейным событием было Рождество, со службой, ёлками, подарками и привычными церемониями; первое января существовало рядом, с поздравлениями, двором, обязанностями и визитами, но не претендовало на роль мистической границы между двумя жизнями. Несколько раз я ловил себя на том, что жду разговоров о наступающем 1831 годе, а окружающие гораздо больше интересуются тем, удалось ли скрыть подарки от Мэри.

Скрывать от Мэри что-либо было трудно. В одно утро она появилась на нашей половине до окончания занятия и, не обращая внимания на Арсеньева, который как раз пытался заставить Паткуля найти на карте уездный город, прошептала мне достаточно громко:

– Я знаю, где моя ёлка. – Паткуль мгновенно потерял интерес к географии.

– Где?

– Тебе не скажу.

– Тогда ты ничего не знаешь. – Мэри посмотрела на него с презрением.

– Какая связь?

– Если знаешь, можешь доказать.

– Почему я должна тебе что-нибудь доказывать?

Иосиф тихо сказал, не поднимая головы от карты:

– Не должна. Но теперь он не отстанет. – Константин Иванович снял очки.

– Великая княжна, я правильно понимаю, что вы прибыли для того, чтобы окончательно уничтожить занятие, которое ваши братья по воспитанию до вас только повредили?

– Я только на минуту.

– Это всегда самые опасные минуты. – Мэри подошла ко мне и наклонилась к уху.

– В комнате рядом с кабинетом Маман. Я видела, как туда внесли дерево.

– Одно дерево ничего не доказывает. – Она отстранилась и посмотрела подозрительно.

– Ты теперь всегда так разговариваешь?

– Как?

– Как Василий Андреевич.

Паткуль немедленно вмешался:

– Нет, хуже. Василий Андреевич иногда отвечает.

– Я всегда отвечаю.

– Ты отвечаешь вопросом.

– Это тоже ответ.

– Нет.

– Почему? – Паткуль торжествующе повернулся к остальным.

– Вот! – Арсеньев постучал карандашом по столу.

– Я начинаю понимать Карла Карловича. Ещё месяц назад главным препятствием для образования наследника была его склонность отвлекаться. Теперь главным препятствием является его нежелание прекращать разговор после того, как он отвлёкся. – Мэри засмеялась.

– Значит, я права. Он стал ужасно серьёзный.

– Неправда, – сказал я. – Вчера я бросил в Паткуля подушкой.

– Сначала ты пятнадцать минут доказывал, что он неправильно считает очки, – напомнил Иосиф.

– Это не отменяет подушку. – Арсеньев вздохнул.

– Полагаю, государство может быть спокойно. Его будущий глава всё ещё способен к необходимому легкомыслию. Теперь, может быть, вернёмся к карте?

Мэри ушла, пообещав после обеда сообщить новые сведения о ёлках. Арсеньев вернул Паткуля к уездному городу, а я ещё некоторое время думал о том, как естественно окружающие приняли мою перемену. Они действительно её заметили. Было бы странно, если бы не заметили: я стал дольше заниматься, меньше пытался отделаться от скучного предмета, чаще спрашивал и иногда возвращался на следующий день к разговору, который прежде наверняка забыл бы к ужину. Но ни одному человеку не пришло в голову искать в этом тайну. Саша тяжело переболел, едва не умер, после болезни стал серьёзнее. Именно так всё и выглядело изнутри обычной человеческой биографии, и, более того, взрослым это нравилось. Жуковский однажды сказал Мердеру при мне, что болезнь, при всей своей жестокости, «будто раскрыла в нём какую-то дверцу, которую прежде приходилось толкать снаружи». Мердер ответил, что предпочёл бы в будущем пользоваться менее опасными педагогическими средствами. Папа, узнав от них, что я стал охотнее заниматься, сперва спросил, не завышают ли они достижения больного из жалости, потом несколько дней наблюдал сам и вечером за ужином сказал:

– Так, значит, правда.

– Что?

– Карл Карлович уверяет, что теперь тебя приходится отрывать от вопросов.

– Иногда.

– Раньше тебя приходилось возвращать к ним.

– Я был моложе. – Папа посмотрел на меня несколько секунд, затем рассмеялся.

– Невероятно. Человек, которому двенадцать с половиной лет, презирает себя в двенадцать лет и четыре месяца.

Маман сказала по-французски:

– Не смейся. Он действительно изменился.

– Я вижу.

В её голосе не было тревоги. Она смотрела на меня тем особенным материнским взглядом, в котором удовольствие от ребёнка почти невозможно отличить от желания немедленно поправить ему воротник. Папа тоже выглядел довольным, хотя сделал всё возможное, чтобы похвала не превратилась в торжественную церемонию.

– Главное, Саша, не реши теперь, что серьёзность состоит в том, чтобы всё время иметь серьёзное лицо. Из этого получаются самые невыносимые люди.

– Я знаю нескольких.

– В двенадцать лет? – Я успел остановиться.

– В книгах.

– Это безопасный ответ.

Мэри, сидевшая рядом с Маман, вмешалась:

– Он правда стал скучнее.

– Неправда.

– Вчера я рассказывала тебе про платье, а ты спросил, сколько человек его шило. – За столом засмеялись. Я почувствовал, что краснею.

– Мне стало интересно.

– Именно это я и говорю.

– А сколько? – спросил Папа. – Мэри замолчала.

– Не знаю.

– Вот видишь, – сказал я.

– Что вижу?

– Теперь тебе тоже интересно. – Папа поднял палец.

– Осторожно, Мари. Ещё немного, и он заставит тебя изучать производство платьев.

– Тогда я больше ничего ему не расскажу.

Разговор ушёл в другую сторону, но мне ещё долго было приятно оттого, что новая серьёзность никому не казалась болезнью. Она просто стала ещё одной чертой Саши. Возможно, через год никто уже не будет помнить, каким именно я был до горячки, кроме людей, которые знали меня особенно близко. Человеческая память удивительно быстро редактирует характер задним числом: нынешний человек становится естественным продолжением прежнего, а противоречия объясняются возрастом, обстоятельствами и тем, что «он всегда был к этому склонен». В прежней профессии подобные реконструкции чужой биографии были привычным материалом. Теперь я наблюдал такую реконструкцию изнутри и впервые находил её чрезвычайно удобной.

После занятий мы с Иосифом и Паткулем получили несколько часов почти полной свободы, то есть свободы в том смысле, который существовал у двенадцатилетних детей императорского дома: никто не заставлял нас учиться, но по крайней мере двое взрослых знали, где мы находимся, ещё один периодически проходил рядом, а выйти за пределы назначенных помещений без сопровождения всё равно было невозможно. Паткуль предложил идти смотреть, действительно ли Мэри обнаружила ёлку. Иосиф отказался, потому что решил не подглядывать. Я спросил, почему.

– Потому что потом будет неинтересно.

– Если посмотреть сейчас, интересно будет сейчас, – возразил Паткуль.

– А на Рождество?

– На Рождество будут подарки.

– В этом есть своя система, – признал я.

– Не поощряй его, – попросил Иосиф.

Мы всё-таки не пошли. Через четверть часа Паткуль забыл про ёлку, потому что нашёл другую задачу: на одном из столов лежал небольшой свёрток, предназначенный для передачи кому-то из придворных, и его совершенно не интересовало содержимое до тех пор, пока слуга не попросил не трогать. После этого интерес стал почти болезненным.

– Даже не думай, – сказал Иосиф.

– Я только посмотрю.

– Как?

– На свёрток.

– Ты уже смотришь.

– Ближе.

– Это подарок не тебе. – Паткуль повернулся ко мне.

– Саша?

– Что?

– Ты наследник. Можешь приказать открыть.

– Могу приказать ещё принести тебе розог. – Он отдёрнул руку.

– За это не секут. – Фраза прозвучала настолько буднично, что сначала я почти не обратил внимания.

– За что секут? – Паткуль пожал плечами.

– Смотря кого.

– В каком смысле? – Иосиф уже отложил книгу. Паткуль задумался.

– Ну, мальчишку могут высечь, если украл. Или убежал. У нас прошлым летом одного высекли. – Он говорил без удовольствия. В голосе не было ни жестокости, ни желания похвастаться властью. Просто сообщил факт из той же категории, что плохая погода или сломанная ось.

– За что?

– Деньги взял.

– Чьи?

– Не помню. Управителя, кажется.

– И сколько ему было? – Паткуль задумался.

– Лет пятнадцать.

– А если бы деньги взял ты? – Он рассмеялся.

– Меня бы Папа убил.

– Не буквально.

– Надеюсь.

– Но тебя бы не секли? – Теперь он начал смотреть на меня как на человека, который почему-то требует уточнить очевидное.

– Конечно нет.

– Почему?

– Потому что я дворянин. Саша, ты правда этого не знаешь? – Я знал. И исторически, и каким-то слоем памяти этого тела. Ничего нового Паткуль мне не сообщил. Новым оказалось другое: для него в самой конструкции не было даже вопроса.

– Знаю, – сказал я. – Просто подумал.

Паткуль пожал плечами и, решив, что странная тема закончилась, снова потянулся к свёртку. Иосиф остановил его, а я больше не участвовал в споре. До этого момента различие между веками чаще всего проявлялось через вещи, знания и бытовые навыки. Нет электричества, антибиотиков, современной санитарии; медленнее передаётся информация; люди иначе представляют экономику, медицину, общество. Такое различие было простым. Их мир обладал меньшим объёмом накопленного знания, но это не делало людей глупее. Стоило провести несколько недель с Жуковским, Мердером, Арсеньевым или Папой, чтобы всякая соблазнительная мысль о превосходстве современного человека над «примитивными предками» стала выглядеть особенно нелепо. С этикой было сложнее.

Паткуль не был жестоким мальчиком. Я уже это знал. Он мог поделиться последним пирожным, болезненно переживал, если по его вине страдала лошадь, и однажды полчаса возился с подбитой птицей, хотя до этого уверял, что ему совершенно всё равно. В рассказе о высеченном пятнадцатилетнем мальчишке не было садистского удовольствия. Он, скорее всего, действительно пожалел бы его, увидев наказание, и при этом совершенно не усомнился бы в праве взрослых наказать именно так. Эта комбинация была значительно интереснее простого слова «варвары». В двадцать первом веке мне множество раз приходилось слышать объяснение, будто наши нравственные нормы лучше потому, что мы «стали гуманнее». Иногда это было правдой на уровне результата, но почти ничего не объясняло на уровне механизма. Люди прошлого рождались не с меньшим количеством эмпатии в мозгу. Матери любили детей, друзья переживали за друзей, чужая боль могла вызывать жалость. И всё-таки добрый человек мог считать нормальным телесное наказание слуги, порядочный хозяин мог владеть крепостными, любящий отец мог выбирать будущее дочери, почти не спрашивая, чего она сама захочет через десять лет. Значит, дело было не только в способности жалеть. Этическая норма определяла, в каких случаях жалость должна изменить поступок, а в каких уступает порядку, статусу, долгу, собственности, власти отца, праву хозяина или просто тому, что «иначе нельзя». Она проводила границы между теми видами страдания, которые считались несправедливостью, и теми, которые воспринимались как неприятная, но естественная часть правильного устройства мира.

Мне вспомнилась одна совершенно приличная женщина из прежней жизни, которая могла часами говорить о доброте, искренне помогать незнакомым людям и одновременно считать некоторые группы населения чем-то вроде неисправного материала, который государству следует хорошенько дисциплинировать. Вспомнились люди, ужасавшиеся насилию в одном контексте и требовавшие его в другом, потому что второе называлось уже не насилием, а порядком, безопасностью или заслуженным наказанием. Ничего специфически девятнадцативекового в способности менять моральную оценку вместе с названием ситуации не существовало. И тут мысль стала менее удобной: если норма так сильно зависит от среды, откуда я знаю, что мои собственные моральные интуиции являются последней точкой развития, а не просто ещё одним историческим набором очевидностей? Никак. Вероятно, люди через двести лет тоже будут смотреть на какие-нибудь совершенно обычные для моего времени вещи и спрашивать, как приличный человек мог это терпеть. Если бы мне заранее сказали, что именно они выберут, я вполне мог бы начать защищаться, объяснять контекст, экономическую необходимость, сложность перехода и невозможность судить прошлое мерками будущего. Последняя фраза особенно часто использовалась не для понимания прошлого, а чтобы вообще не обсуждать его. Но и обратная ошибка была слишком простой: прийти из будущего, увидеть чужую норму и решить, что оказался среди нравственно неполноценных людей. Нет. Эти люди были людьми. Именно поэтому было интереснее понять, как возникает «само собой». За обедом я спросил Мердера, насколько часто телесно наказывают детей.

– Каких детей? – сразу спросил он. – Я едва не улыбнулся.

– Вот. Даже вы первым делом спрашиваете каких.

– Потому что вопрос слишком широк. Вас, например, не секут.

– Я заметил.

– И весьма этим довольны, надеюсь.

– А Паткуля?

Паткуль, сидевший неподалёку, возмутился:

– Почему сразу меня?

– Для науки.

– Запрещаю. – Мердер усмехнулся.

– Александр Владимирович может быть спокоен. Я не собираюсь обсуждать его воспитание за обедом.

– А если мальчик из прислуги украл?

– Тогда наказание зависит от обстоятельств, его возраста и того, кто за него отвечает.

– Его могут высечь. – Мердер несколько секунд смотрел на меня.

– Могут.

– Это считается нормальным?

– В каком смысле? – Я поискал формулировку.

– Хороший человек может приказать высечь другого человека и не считать, что поступил жестоко? – Карл Карлович положил приборы. Паткуль с Иосифом мгновенно перестали изображать отсутствие интереса.

На страницу:
3 из 6