
Полная версия
Пепел над тайгой
— Выйдем до света, — сказал он. — Я пойду по гребню, там камень твёрдый.
— Я думаю о том, длинном, — сказала Аня. — Жив ли он.
— Жив. Тот, с рубцом, нёс его, как носят своих. — Тускар помолчал. — Если жив, у него есть друзья. А у друзей обида.
— Поэтому и ставим замок, — сказала Аня. — Пока они думают, что дорога свободна, у нас есть время. А если придут с войной — мост ляжет в реку раньше, чем первый сапог ступит на наш берег.
— Может быть, — сказал он и спорить не стал.
Он постоял, глядя на охристое небо, и ушёл к своему чуму, не оборачиваясь. Шаги его остались такими же беззвучными, как у зверя.
Аня осталась одна. Она взялась за амулет. «Пока он у тебя, тайга тебя знает». Тайга знала её с рождения. Но знает ли теперь, когда небо накрыло её сверху, как крышка накрывает котёл?
Аня проснулась от сухого треска, будто под чьей-то ногой сломалась ветка. Глаза открылись сами, и сон оборвался сразу. Она лежала в духоте и слушала: ровное дыхание бабушки в углу, глухой далёкий стук под землёй, тишину. Ночь не стала прохладнее дня. Шкура снова лежала на полу, а рубаха была мокрой.
Она встала, нашла на поясе нож и приподняла полог, чтобы он не скрипнул. Костры прогорели, сушильные рамы чернели на фоне охристого света, будто рёбра. Ни движения, ни звука. Потом у дальней рамы шевельнулась тень, низкая и быстрая, с чужой ломаной повадкой, и сразу втянулась за раму. Аня замерла, пальцы сжали рукоять ножа.
Она постояла ещё, пока не поняла, что не дышит, потом опустила полог и прошла вдоль стены к соседнему чуму. Тускар не спал. Она тронула его за плечо, и он открыл глаза сразу, без вопроса.
— Там кто-то есть, — шепнула Аня. — У сушильных рам.
Он взял лук и стрелу и вышел беззвучно, как выходит зверь из логова. Аня осталась у входа. Минуты шли тихо. Потом шаги, медленные, осторожные, обошли чум, вернулись, и Тускар появился снова: лук в руке, стрела на тетиве, не натянутая.
— Никого.
— Я видела тень.
— Может, собака.
— Собаки лежат у загона. С той ночи они не лают.
Тускар убрал стрелу в колчан и глянул на небо.
— Они бы и на медведя не залаяли, — сказал он. — Не знаю, Аня. Может, показалось, может, нет. Утром мы всё равно уходим.
Он сел у костра и остался там до утра. Аня вернулась в чум и опустилась на лежанку, обхватив колени. До рассвета оставалось часа три, если здесь вообще ещё можно было говорить о рассвете. Завтра мост. Она не знала, что их там ждёт. Знала только, что под ногами шевелится что-то старое, что было здесь до чумов и до оленей, и что оно ближе, чем русские.
Глава 12. Холод
Иван заснул сидя, щекой на правой руке, и проснулся оттого, что дыхание стало видно.
Он не сразу пошевелился. Смотрел, как оно уходит вверх тонким белым пёрышком и тает, не добравшись до балки. В июне. Вчера бушлат липнул к шее мокрой шерстью, а теперь стоял на плечах колом. Левое плечо ныло ровно, глухо, как больной зуб. На верстаке у самой щеки лежал кристалл, и тепло от него шло то же, что и вчера, единственное тепло в цехе.
Лампа в углу горела. Тихий спал рядом с ней на полу, подтянув колени к груди, и ровный свет лежал у него на лице, как лежит на лице человека, которого оставили сторожить огонь и который уснул на посту.
На пороге белело. Иван присел и тронул пальцем: иней, тонкий, как мука, намёрз полосой вдоль щели под дверью. Он не таял сразу, а держался, пока палец его не согрел.
Иван толкнул дверь плечом и вышел.
Трава во дворе стояла седая. Каждая былинка обросла белым пухом, куржак лежал на крыше сторожки, на бочке, на брезенте, накинутом на штабель, и оранжевое небо красило его в цвет остывающей меди. Тишина стояла такая, что слышно было, как тикает жесть на крыше сторожки: сухой тонкий щелчок, потом пауза, потом ещё один. Лужа у колонки подёрнулась коркой. Иван наступил на край каблуком, и корка пошла белыми трещинами, как волосами. Под ней была вода, чёрная и неподвижная.
Три, ну четыре градуса ниже нуля. Для зимы пустяк. А в июне это был чужой голос. Вчера он обливался потом и думал, что хуже уже не бывает.
Когда он вернулся в цех, там уже не спали.
Бородач ломал корку в ведре рукоятью топора, и каждый удар отдавался в зубах короткой чистой нотой.
— Мыло, — сказал он, не оборачиваясь, будто продолжал разговор, начатый до рассвета. — Вот что пропадёт первым. Не мука. Мыло.
Иван промолчал. Бородач вытащил из кармана спичечный коробок, осторожно, как вынимают птенца, сдвинул крышку и показал: внутри лежал серый обмылок размером с ноготь, а поверх, крест-накрест, три спички.
— Это что?
— Наследство, — сказал Бородач. — Волдыри зажили. Осталось вот.
— Ты его в коробок, как мощи, — сказал Серый от верстака.
— Мощи не воруют, а мыло воруют. А кто полезет в коробок со спичками? Спичек три. Две на дело. Одна на праздник.
— Какой праздник?
— Какой-нибудь будет.
Сова, не поднимая головы, записала что-то в тетрадь.
— Не пиши, — сказал Бородач. — Украдут.
— Кто?
— Все, — сказал Бородач серьёзно. — Все украдут.
Кто-то фыркнул, коротко, в кулак. Иван увидел, что это Катя, и что она сама, кажется, удивилась.
Дым лежал на мешковине с открытыми глазами и водил большим пальцем по краю пустого кармана.
— Не нашли? — спросил он хрипло, ни к кому.
— Что? — Катя поправила на нём подоткнутый край.
— Зажигалку.
Бородач перестал стучать по ведру.
— Утонула, — сказал Серый, и голос у него вышел почти ласковым. — Река забрала.
— Река, — повторил Дым и закрыл глаза. — Ну пусть. Ей там нужнее.
Тихий проснулся, сел и первым делом трижды стукнул костяшкой по доске пола, быстро, не глядя, как стучат по дереву, чтобы не сглазить. Потом подполз к лампе и долго смотрел на неё.
— Горит, — сказал он. — Как вчера. Но гул ночью поменялся.
— Как поменялся?
— Был ровный. А теперь вдох, и пауза. Вдох, и пауза. — Он поискал слово и не нашёл подходящего. — Как у того, кто спит и что-то видит.
Иван вспомнил хрип под кедром и расходящиеся края разрывов. Левое плечо отозвалось тупо, в такт, и он поймал себя на том, что считает паузы, и перестал.
— Идёт, — сказала Гроза от двери, не оборачиваясь. — Один.
Во дворе по седой траве шёл Лис, и следы за ним тянулись тёмной цепочкой, ровной, как строчка. Он не прятался, а это было на него не похоже: Лис всегда ходил так, что лес его не замечал. Теперь свист его дыхания был слышен за двадцать шагов, тонкий, надрывный, как у закипающего чайника. Правую руку он нёс перед собой на весу, как носят полную чашку, и рукав был тёмным от локтя до кисти.
Иван шагнул к нему. Лис остановился и поднял лицо, острое, с носом, который когда-то сломали и неудачно вправили.
— Живой, — сказал Лис вместо приветствия. — Не лезь, дай до печки.
В цехе он сел на ящик у бочки и позволил Кате разрезать рукав ножницами. Бинтов оставалось мало, она рвала на полосы его же рубаху. Под рукавом было две борозды, от запястья к локтю, глубокие, ровные, с вывернутыми краями.
Катя подняла глаза и посмотрела на Костястого. Костястый, бледный, молча поднял свою перебинтованную руку, как показывают что-то ученику.
— Такие же, — сказала Катя.
— Какие? — спросил Лис.
Никто не ответил. Лис перевёл взгляд с одной руки на другую, и свист его дыхания на секунду стал тише.
— А, — сказал он. — Значит, не я один.
— Где? — спросил Иван.
— В посёлке. Крайняя изба у морга. — Лис говорил быстро, сквозь зубы, пока Катя затягивала повязку. — Я шёл вдоль заборов, тихо, как всегда. А он из-под крыльца. Пёс. — Он произнёс «пёс» так, будто слово не подошло. — Пёс не пёс. Шерсть вдоль хребта дыбом, а под ней белое. Я подумал, седой. Он вылез и посмотрел на меня, Иван. Просто посмотрел. Как на знакомого, которого не может вспомнить.
Иван не сказал, что слышал это уже вчера. Он почувствовал только, как по спине прошёл холодок, не имеющий отношения к инею.
— А руку?
— Это потом, когда я пятился. На прощанье. — Лис усмехнулся одной стороной рта. — И ушёл. Не гнался.
— Один?
— Один. Только вот что... — Лис замолчал, вслушиваясь во что-то внутри себя. — Собаки не лают. Ни одна. Во всём посёлке. Ты знаешь, сколько их у нас? Хоть бы одна тявкнула.
В цехе стало слышно, как гудит под бетоном. Вдох. Пауза.
— Что ещё?
— Свет только в школе. Окна жёлтые, все до одного, и дым из трёх труб. Семёнов объявил: у кого печь, тот у печи, остальные к полудню в школу. Кто не придёт, тот «не считается». — Лис сказал это слово медленно, пробуя на вкус. — Марк с листком по избам ходит. И ещё УАЗ выслал. К мосту, смотреть, нет ли пути на район. С двумя автоматчиками. К обеду обещали назад.
— К какому мосту?
— К нашему. Другого тут нет.
Бородач тихо присвистнул. Серый, не сказав ни слова, посмотрел на Ивана.
Катя закончила повязку и, не глядя на него, сказала:
— Ты сам вчера говорил: по двое. Даже до ручья.
— Говорил.
— А его одного.
Иван помолчал. Он чувствовал, как на него смотрят все: Гроза у двери, Сова над тетрадью, Бизон у изголовья Дыма. Отец не говорил «моя вина» никогда. Отец вообще не говорил «моя».
— Моя вина, — сказал Иван.
Катя кивнула, как кивают на то, что наконец услышали, и вернулась к бинтам. Лис откинулся к стене и закрыл глаза.
— Я бы всё равно пошёл, — сказал он, не открывая их. — Просто чтоб ты знал.
Серый заговорил, когда Иван уже думал, что он промолчит.
— Школа, — сказал он. — Печи, жратва, у Семёнова стволы и бензин. Это хабар, Иван. Живой, тёплый. А мы сидим тут и считаем мыло.
— Нас в школе пересчитают, — сказал Иван. — И поставят в строй.
— А тут нас пересчитает холод. — Серый поднял руку к щеке и опустил, не коснувшись. — Ты видел ведро.
— Видел.
— Это июнь, — сказал Серый. — Июнь, командир. А дальше?
Иван не ответил. Он не знал. Он знал только, что стены цеха, каким бы мерзким ни был их гул, были единственным, что у них оставалось, и что в школе, где жёлтые окна и дым из трёх труб, решать будет уже не он.
— Сегодня смотрим мост, — сказал он. — Издали. Что увидит УАЗ, то узнает Семёнов. Если вернётся, мы будем знать, что ему известно, и говорить с ним не вслепую. Если не вернётся...
— То?
— То будем решать.
Серый смотрел на него долго.
— До завтра, — сказал он наконец негромко, без нажима. — Потом пойду сам. И кто захочет, со мной.
— Хорошо, — сказал Иван.
Это не было ни поражением, ни победой: договорились на сутки.
Сова подошла к нему с тетрадью, когда остальные разошлись по углам. Раскрыла на вчерашней странице, которую ночью не смогла назвать. Над строчками, мелко, как всё, что она писала, стояло: «День второй».
— Второй? — спросил Иван.
— Первый был вчера. — Она не поднимала глаз. — Я решила считать от раската. Мука, — она провела пальцем по строчке, — дней на девять. Вчера было на десять.
— Хорошо считаешь.
— Плохо, — сказала Сова. — Я считаю правильно. Это другое.
К полудню куржак сошёл с травы и остался только под стенами и забором, белыми полосами, как мел. Иван и Серый уже стояли у двери. Иван взял карабин, проверил затвор, пустой, и поставил его обратно к стене. Взял топор.
— Командир, — сказал Тихий.
Он сидел у лампы, не поднимая головы. Свет лампы шёл рябью, как вода, в которую бросили камень.
— Идёт кто-то, — сказал Тихий. — Не фон. Это на них отзывается. — Он облизал губы. — Их много.
Тогда во дворе, далеко, у дальней растяжки, тонко зазвенела проволока. Не так, как от ветра: ветра не было. Один раз. Вдох. Пауза. Второй.
Иван остановился на пороге. За спиной Гроза молча взялась за засов, Бородач перехватил топор, Бизон шагнул к окну.
— Всем внутрь, — сказал Иван ровно. — Гроза, дверь. Бизон, окно. Дыма не трогать. Первыми не стрелять.
Серый кивнул один раз, резко. В этом кивке не было ничего, кроме согласия.
И тогда из белой полосы под забором, коротко и тонко, как вздох, зазвенело. Потом ещё. Потом много, на разные голоса, будто кто-то высыпал на бетон ящик стеклянных бус.
Иван положил ладонь на карман бушлата, где лежал кристалл. Камень был горячим.
Он стоял на пороге, держа топор здоровой рукой, и смотрел на седую полосу под забором, где что-то двигалось, тихо звеня.
Глава 13. Звон
Тихий не встал. Встать значило оторвать ухо от пола, а он слушал.
Под бетоном шёл гул: вдох, пауза, вдох, пауза. На третьем счёте пауза вдруг не кончилась. Тихий выждал ещё одно «раз, два», и тогда во дворе зазвенело снова, тонко и много, и звон лёг точно в паузу, как нога в след. Не раньше. Не позже.
Лампа в углу пошла рябью. Он протянул руку и, не глядя, прикрыл её ладонью, как прикрывают свечу от сквозняка, хотя сквозняка не было.
Звенели по-разному. У каждого был свой голос, повыше и пониже, как у стёкол разной толщины, если щёлкнуть по ним ногтем. Тихий считал. Шесть. Семь. Восьмой пришёл от старого штабеля, самый низкий, почти без звука, только дрожь в зубах.
— Восемь, — сказал он. — Может, девять.
Никто не ответил. Иван стоял на пороге спиной к цеху, топор в здоровой руке, Серый рядом с ним, чуть сзади. У Грозы на засове побелели костяшки. Бородач перехватил топор повыше, а левая рука его оставалась в кармане и сжимала спичечный коробок. Бизон прижался к стене у окна, к тому, выбитому, где вместо стекла висела мешковина, и от его дыхания мешковина ходила туда-сюда.
Катя накрыла Дыма бушлатом до подбородка. Дым открыл глаза и спросил шёпотом, ни к кому:
— Это что, дождь?
— Лежи, — сказала Катя.
Лис сидел у бочки с забинтованной рукой и молчал. Он дышал громче всех, со свистом, и Тихий понял, что Лис старается дышать тише, и у него не получается.
Очки запотели. Тихий снял их и не стал вытирать: слушать надо было не глазами.
Первого он увидел в щель между мешковиной и рамой. Из белой полосы под забором, где ещё лежал иней, вышло что-то серое и остановилось на открытом месте. Волк. Или то, что им было. Шерсть вдоль хребта стояла дыбом, и под ней белело, как соль на тёмном хлебе. Зверь переступил, и зазвенело.
Тихий посмотрел на лампу. Нить светила ярче и теплее, чем минуту назад, как светит печка, когда подбросишь в неё полено. Чем ближе, тем теплее нить. Тихий мерил по ней, как мерят по градуснику.
— Ближе, — сказал он. — Ещё ближе.
— Первыми не стрелять, — сказал Иван, не оборачиваясь.
Они не бросались. Шли полукругом, неторопливо, останавливаясь, и каждый раз в паузу, и звон ложился в гул ровно. Тот, что был ближе всех, подошёл к стене под окном и положил на подоконник лапу.
Мешковина отъехала. В проёме показалась голова, серая, длинная, с глазами, в которых стояло оранжевое небо. Бизон не успел отшатнуться: он просто оказался на полу, сбитый плечом о стену, и зверь поставил на раму вторую лапу.
— Теперь, — сказал Иван.
Серый выстрелил трижды. Три коротких, экономных, он стрелял, как делают дело. Тихий считал: раз, два, три. Звон за окном вдруг стал таким громким, что он зажал уши, и звенело в зубах, в костяшках, в оправе очков, зажатых в кулаке.
Зверь сполз с подоконника, оставив на раме белые крошки, как разбитый сахар. Сначала лапы, потом всё остальное.
Остальные ушли. Не побежали: ушли в паузу, один за другим, и вдох, который пришёл после, был обычным, ровным, как будто ничего не случилось.
Тихий долго сидел, не убирая рук от ушей. Потом опустил их. Лампа светила тускло, на привычную четверть.
— Не гнались, — сказал Лис.
— Они мерили, — сказал Тихий.
Серый стоял посреди цеха, и автомат в его руках слегка дрожал, а сам он смотрел на дрожь так, как смотрят на чужую вещь. Бородач помогал Бизону сесть. Бизон тёр плечо и ругался шёпотом, длинно и скучно, и Катя, подойдя, молча надавила пальцами под ключицу и сказала: «Цела». Бизон перестал ругаться.
Тихий подошёл к подоконнику. Белые крошки лежали на раме, на жести, на полу под окном. Он собрал их кончиком ножа в носовой платок и завязал узлом. Крошки были тёплые.
Далеко, у реки, со стороны моста, где по воде звук идёт чисто, ударила очередь. Потом ещё одна, короче. Потом одиночные, три или четыре, рассыпанные, как горох по полу. Тихий считал и их. Потом стало тихо.
— УАЗ, — сказал Лис, не открывая глаз. Он слушал так же, как Тихий. — Теперь не вернётся.
Иван опустил топор. Тихий видел, как он смотрит на Серого. Серый уже стоял на коленях у Дыма и подставлял плечо под мешковину, на которой тот лежал.
— В школу, — сказал Иван.
Серый не ответил. Катя сказала:
— Он не дойдёт.
— Донесу, — сказал Серый.
Бородач без слов взялся за мешковину с ног.
Больше никто ничего не говорил. Одиннадцать человек собирались молча. Бородач проверил карман с коробком и не оглянулся. Лис встал сам, помотал головой, отказываясь от Катиной руки.
— Лампу возьму, — сказал Тихий.
— Бери, — сказал Иван. Он положил ладонь на карман бушлата, помолчал. — Кристалл со мной. Идём тесно.
Тихий снял лампу с провода, смотал катушку, спрятал лампочку в жестяную коробку из-под монпасье. Руки делали это сами, привычно, и это было хорошо: пока руки заняты, можно не думать.
У двери он остановился. Остальные уже вышли, и во дворе, на мокрой траве под низким оранжевым небом, темнели их следы. Тихий трижды стукнул костяшкой по косяку, быстро, не глядя.
За спиной цех ещё гудел: вдох. Пауза. Тихий шёл и считал.
Глава 14. Замок
Седьмой клин вошёл в паз на пятом ударе.
Аня считала удары. Обух, обмотанный тряпкой, бил глухо, как в подушку, и каждый раз по бревну над головой шла мелкая дрожь, спускалась в плечи, в зубы. Она стояла под пролётом по колено в воде, прижавшись лопаткой к скользкому коренному венцу, и придерживала клин левой рукой, чтобы он не ушёл вбок. Рядом Орлан обеими ладонями держал балку, и ладони у него были содраны до мяса. Он не жаловался, только дышал сквозь зубы, коротко.
Над ними лежал настил, а в настиле зияла дыра. Она появилась в ту ночь, когда небо лопнуло: доски разошлись по трещине и провисли, как гнилой зуб, и в провал было видно небо без единого облака, ровное, оранжевое, будто натянутое на кожу барабана. Лиственница пахла остро, смолой, свежо. Аня подумала, что этот запах слышен далеко, и отогнала мысль, как отгоняют комара.
Ещё один клин. Потом девятый. Потом один удар сверху, и пролёт уйдёт в воду.
Наверху, в камышах, лежал Тускар. Он не шевелился с тех пор, как они спустились под мост. Рядом с ним Вихрь прижимал к груди двустволку, и из-под повязки на его носу тянулась тонкая красная нитка.
Звон пришёл с той стороны, где стоял цех.
Далёкий, тонкий, из многих голосов сразу, будто кто-то высыпал в жестяной таз пуговицы. Аня остановила обух на полувзмахе. Амулет под рубахой стал горячим до боли. Бревно под её ладонью перестало дрожать и слушало вместе с ней, и она поняла, что земля тоже слушает: била редко, с передышкой, а звенело только в передышку.
— Что это? — выдохнул Орлан.
— Тихо.
Звон растянулся, дрогнул и оборвался. Потом ударили выстрелы, три, глухо, издалека, и снова стало тихо, так тихо, что слышно было, как вода шарит по сваям.
Тускар наверху не поднял головы.
Прошло немного времени, ровно столько, чтобы закипел котелок, когда в тишине, из-за леса, заурчал мотор.
Он шёл по их дороге, той, по которой «Волки» таскали мешки, и Аня узнала его раньше, чем увидела: не трактор, не лесовоз, а легковой, злой, с хрипотцой. Она вылезла из воды на сваю и выглянула в щель между досками. Жёлтый УАЗ с синей полосой и погасшей мигалкой на крыше подпрыгивал на корнях и остановился шагах в тридцати от моста.
Из кабины вышли трое. Водитель, немолодой, с брюшком, в кепке, остался у машины и достал папиросу. Двое других, молодые, в милицейских куртках, с автоматами, огляделись. Один пошёл к мосту, второй остался у капота, глядя в лес.
Тот, что шёл к мосту, ступил на настил. Доски скрипнули. Он дошёл до дыры, присел, заглянул вниз, и Аня, прижавшаяся к коренному венцу в трёх шагах под ним, увидела в щели подошву его ботинка: армейского, с рифлёным каблуком, с налипшей рыжей глиной. Орлан перестал дышать. Над головой что-то зашуршало, и мимо Аниного лица, в воду, упал плевок. Парень харкнул в дыру, выпрямился и крикнул назад:
— Нет проезда! Настил провален!
— Ну и всё, — отозвался водитель, щёлкая спичкой. — Поехали обедать, ребята.
Выстрелы ударили сразу, без команды. Очередь прошила УАЗ от капота до багажника, и лобовое стекло побелело, разом, будто его присыпали солью. Парень на мосту повернулся и сел, удивлённо глядя на свой живот, потом лёг на доски боком. Из кабины выкатился термос, закувыркался по настилу и остановился у самого края дыры, и из него потекла струйка чая, дымясь на прохладных досках.
Второй, у капота, успел вскинуть автомат и дать короткую очередь в лес, не целясь. Потом его не стало.
Потом наступила тишина, и в тишине из леса вышли люди.
Пятеро. Они шли ровно, на расстоянии трёх шагов друг от друга, и Аня вспомнила школьные линейки и физрука со свистком. Форма на них была разная: на одном куртка, на другом одни штаны, на третьем милицейская рубашка, снятая с кого-то. У старшего, с усами, на голове осталась фуражка без кокарды.
Водитель вылез из-под машины на четвереньках. Поднял руки с растопыренными пальцами, кепка свалилась с него, и лысина была потной и розовой.
— Свои! — закричал он. — Мы же свои! Ребята!
— Были, — сказал усатый и выстрелил.
Во рту у Ани стало сухо, язык прилип к нёбу.
Потом ещё два раза, по одному, в того, что на мосту, и в того, что у капота, молча, не глядя.
Орлан вцепился Ане в рукав. Она не помнила, как оказалась на свае. Пальцы её лежали на обухе, обмотанном тряпкой, и не слушались; она разжимала их по одному. Седьмой клин сидел в пазу. Восьмого не было. Они могли выйти на настил.
Аня подняла обух.
Тускар оказался над ней раньше, чем она заметила: сухая рука легла на её запястье, и в пальцах старика было столько силы, что обух сам опустился.
— Не сейчас, — сказал он одними губами. — Сейчас нас.
Усатый обошёл УАЗ и заглянул в кабину. На капоте уже лежало чужое оружие, рядом стояли канистры. Рацию с кривой антенной он повертел в руках и сунул себе под мышку. Остальные молча делали своё.
Потом усатый подошёл к мосту, ступил на настил и дошёл до дыры, туда, где стоял первый. Остановился. Посмотрел вниз.
Аня видела его подбородок, серую щетину и золотую коронку, когда он открыл рот. Он стоял над ними так близко, что она слышала, как скрипит ремень автомата. Он смотрел в воду. Под сваей, в воронке, кружилась лиственничная стружка, белая и свежая.
— Свежая, — сказал он.
Он поднял глаза и посмотрел на их берег, на камыши. Аня прижалась к бревну. Смола на её ладонях пахла так, что, казалось, пахнет весь мост.
— Эвенки, — сказал усатый негромко, в сторону камышей.
Он повернулся и пошёл обратно. Остальные уже грузили добро в кабину. Мотор чихнул, схватился, и жёлтая машина с выбитым стеклом задним ходом поползла по дороге в лес, мимо тех троих, что остались лежать. Усатый шёл следом пешком, а потом и он скрылся.
Тишина вернулась.
Аня сидела на свае и смотрела на дыру в настиле. Через неё оранжевое небо смотрело на воду. Из дыры свисал рукав милицейской куртки, и с кончика рукава на воду медленно падали тёмные капли.
Орлан вылез из воды, встал на колени у края и принялся черпать стружку горстями и выбрасывать на берег. Одну горсть, другую, десятую. Вода становилась чистой. Аня смотрела, как он это делает, и молчала. Запах лиственницы оставался на её руках, на досках, на всём берегу, и не уходил.
Глава 15. Не считается
Школу Сова сосчитала ещё с дороги: восемнадцать окон на первом этаже, двадцать на втором, три трубы. Лис говорил, что дымят все три, теперь дымили две. Окна были жёлтые, и это было неправильно. Днём окна не бывают жёлтыми.
На крыльце стоял стол, накрытый листом фанеры, и за ним сидел Марк, молодой и серый, с листком в руке. Сбоку, у двери, стоял милиционер с автоматом. Один. Бородач говорил: три.
— Фамилии, — сказал Марк. — По одному. И оружие на стол.
Иван молча поставил на фанеру карабин. Марк взял его, вынул затвор, заглянул в патронник и поднял глаза.
— Пустой.
— Пустой.
Серый не двинулся с места. Автомат висел у него на груди, пальцы лежали на ремне, и Сова видела, как они побелели.
— Это при нём, — сказал Иван. — Мой приказ. Хотите, пишите майору.
Марк посмотрел на милиционера у двери, потом на листок. Он написал что-то, и Сова прочитала вверх ногами: «автомат — при владельце».
— Патроны.









