
Полная версия
Отражение улыбнулось, но улыбка вышла кривой, как будто стекло треснуло, не разбившись.
Я задёрнул шторы и лёг в кровать, не раздеваясь. Сон не шёл. Я прислушивался к дому, и дом отвечал мне: скрипом половиц, хотя никто не ходил, стонами за стеной, хотя стена выходила в пустоту, и, наконец, едва слышным шёпотом, который струился по всему зданию, как кровь по венам. Шёпот был неразборчив, но в нём угадывались слова:
«Уходи… пока не поздно… уходи…»
Я лежал с открытыми глазами и думал о том, что всякий, кто занимается моим ремеслом, должен быть готов к тому, что зеркала — это не просто стекло. Это двери. И некоторые из них открываются только в одну сторону.
Под утро я всё же задремал, и мне приснилась женщина из зеркала. Мари. Она стояла у окна, но окно было в моей комнате, и за ним был не вяз, а бесконечное белое поле, покрытое снегом, которого ещё не было. Она обернулась и сказала:
— Ты спрашиваешь, зачем я здесь. А я здесь, потому что не могу уйти. Он держит меня. Он — держит — меня.
Последние слова она произнесла по слогам, и каждый слог был как камень, брошенный в замерзший пруд: глухо и навсегда.
Я проснулся от холода. В комнате было темно, хотя за окном уже брезжил рассвет. Я подошёл к зеркалу, отдёрнул занавеску, которую сам же и повесил, и увидел, что на стекле, изнутри, как будто кто-то дышал, проступили буквы:
«НЕ ОТВЕЧАЙ ЕЙ»
Я не знал, кому «ей». Но решил, что теперь — знаю.
Утром за мной пришла та самая женщина в чёрном, что встретила меня у ворот. Вблизи она оказалась моложе, чем я подумал вначале: лет двадцать пять, не больше. Тонкие черты лица портило только выражение вечной настороженности, как у зверька, привыкшего, что его бьют.
— Завтрак подан, — сказала она. — Госпожа просила передать, что будет рада видеть вас в столовой.
— Госпожа — это вдова?
— Да. Аглая Андреевна Верховцева.
— А вы — её компаньонка?
— Я — никто, — ответила она, и в голосе её не было ни горечи, ни кокетства, только спокойная констатация факта, от которой мне стало не по себе.
— Имя у вас есть?
— Имя есть у всех. Меня зовут Поля. Но это имя мне не принадлежит.
Она развернулась и пошла по коридору. Я поплёлся следом, размышляя о том, что в этом доме даже прислуга говорит загадками.
Столовая была обширная, с длинным дубовым столом на двадцать персон, из которых занято было только одно место — во главе. Там сидела Аглая Андреевна, в чёрном утреннем платье. Лицо её не меняло выражения, что бы она ни говорила. Перед ней стояла чашка с чаем, от которого не поднимался пар.
Я сел по правую руку от неё. Поля подала мне завтрак: яйцо всмятку, тост, масло. Всё было холодное. Будто приготовлено давно и для кого-то другого.
— Вы плохо спали, — сказала вдова вместо приветствия. — Это заметно. Здесь все плохо спят. Кроме поверенного. Он вообще не спит.
— Он что, бессмертный?
— Хуже. Он верный.
Она отпила чай, не глядя в чашку, и поставила её на место с таким звуком, будто ударила молоточком по наковальне.
— Расскажите мне о моём покойном муже, — сказала она вдруг. — Вы его видели в зеркале?
Я поперхнулся тостом.
— Простите?
— В зеркале, господин Штерн. В том, которое вчера открыли вы. Там был он. Я знаю. Я видела, как вы смотрели. Ваши глаза… у вас глаза оценщика, но не только. У вас глаза человека, который умеет видеть. И видеть больше, чем следует.
— Я не понимаю, о чём вы.
— Понимаете. Но боитесь сказать. Не бойтесь. Здесь все говорят только правду. Правда — единственная валюта, которая имеет хождение в этом доме. И ею расплачиваются за всё.
Я отодвинул тарелку. Есть не хотелось.
— Если я скажу правду, вы мне поможете?
— Помогу чем?
— Выбраться отсюда.
Она улыбнулась. Впервые за всё утро. Улыбка была как луч света в склепе: прекрасная, но неуместная и пугающая.
— Никто не может выбраться отсюда, господин Штерн. Отсюда можно только уйти. Но уходят по-разному.
— И как же ушли те, кто до меня?
— Они всё ещё здесь.
Она кивнула Поле, и та, неслышно подойдя, положила передо мной связку ключей. Их было семь. По числу зеркал, которые мне предстояло оценить. Или пережить.
— Приступайте, — сказала вдова. — Комнаты открыты. Зеркала ждут. И помните: не отвечайте на вопросы, которых вам не задавали.
— Что будет, если отвечу?
— Узнаете.
Она встала и, не прощаясь, вышла. После неё остался всё тот же запах — тонкий, сладковатый, как духи на покойнике.
Поля осталась. Она смотрела на меня, и в её глазах я увидел то, чего не ожидал: страх. И сочувствие.
— Если услышите её голос, — тихо сказала она, — не оборачивайтесь. Она не выносит, когда на неё смотрят.
— Кто?
— Мари.
Я хотел спросить ещё, но Поля уже вышла. Я остался один в огромной столовой, где часы на стене показывали время, которого не существовало: двенадцать часов, хотя на дворе было утро.
* — Мы слышим. Мы всегда слышим. Даже когда вы молчите.*
Глава пятая
в которой я открываю первое из семи зеркал, знакомлюсь с человеком, которого считал покойным, и совершаю сделку, о которой пожалею прежде, чем закончится день.
Семь ключей. Семь комнат. Семь зеркал, занавешенных чёрным шёлком, как невесты на похоронах. Я стоял в коридоре второго этажа, сжимая в руке связку, и думал о том, что всякая оценка — это разновидность исповеди. Только исповедуется не человек, а вещь. И вещи, в отличие от людей, никогда не лгут. Они умалчивают. А это разные вещи.

Первый ключ был самый маленький, с бородкой в форме креста. Я подошёл к двери в конце коридора — той самой, что вела в малую гостиную, где вчера со мной говорило зеркало. Замок поддался с таким звуком, будто кто-то выдохнул. Я толкнул дверь и вошёл.
Комната была та же, но в утреннем свете она казалась меньше и будто придавленной к земле, как старуха, которая встала с кровати и уже устала. Семь зеркал висели на стенах в два ряда: четыре сверху, три снизу. Первое, с чёрным дубом, то самое, из которого на меня смотрела женщина, — крайнее слева. Я подошёл к нему, помедлил, как человек, стоящий на краю обрыва, и сдёрнул шёлк.
На этот раз в зеркале не было ни женщины, ни мужчины, ни комнаты с белыми занавесками. Вместо этого я увидел себя. Обычного себя, вчерашнего, в той же одежде, с тем же испугом в глазах. Зеркало показывало меня прежнего, не сегодняшнего. И это было невыносимо: смотреть на себя со стороны, как на чужого человека, который совершил ошибку, войдя в этот дом.
— Ты всё-таки пришёл, — сказал голос. Но не из зеркала. Он звучал в моей голове, как звон, который остаётся после удара колокола.
— Кто ты? — спросил я вслух, не надеясь на ответ.
— Тот, кого ты ищешь. Тот, кого ты боишься. Тот, кого ты сам привёл сюда.
Я прищурился. Отражение в зеркале ухмыльнулось. Я не ухмылялся.
— Что тебе нужно?
— Мне? Ничего. Я уже мёртв. Но ты — нет. Пока нет. И она — не мертва. Она ждёт. Она всегда ждёт. Она научилась ждать, когда умерла.
— О ком ты?
— О той, что не отражается. О той, что сидит у окна и пишет письма, которые никто не прочтёт. О той, чьё имя нельзя произносить вслух, потому что оно звучит как молитва, которую забыли.
Я почувствовал, как по спине пробежал холод, но не от страха. От понимания. Мари. Речь шла о Мари.
— Она твоя сестра?
— Она — моя тень. Или я — её. Уже не помню. В этом доме всё перепутано. Зеркала путают. Они отражают не то, что есть, а то, что было. Или то, что могло бы быть. Или то, что никогда не случится, но всё равно живёт внутри стекла, как червь в яблоке.
— Что случилось с ней?
— Её убили. Но она не знает. Она до сих пор думает, что жива. И тот, кто её убил, тоже не знает. Он думает, что любил. А любовь и смерть — это два отражения одного и того же. Разница лишь в том, с какой стороны смотреть.
Я отвернулся от зеркала. Мне стало дурно. Воздух в комнате был тяжёлый, как перед грозой, и пахло от него не пылью, а чем-то сладковатым, как от раздавленных фиалок. Я прошёлся по комнате, разглядывая остальные зеркала, но не решаясь их открыть. Я знал, что за каждым чёрным полотном — своя история, своя жертва, свой голос, который будет говорить со мной, если я позволю.
— Оценивай, — сказал голос. — Ты же за этим пришёл. Оценивай всё. Но помни: цена — это не то, что ты платишь. Цена — это то, что ты теряешь.
— Что я потеряю?
— Себя.
Я рассмеялся, но смех вышел невесёлый, как лай собаки в пустом дворе. Себя я уже потерял. Давно. В тот день, когда впервые посмотрел в зеркало и не узнал собственного лица. Мне было двенадцать лет. С тех пор я научился не всматриваться в отражения, а только скользить по ним взглядом, как по страницам чужой книги.
— Ладно, — сказал я вслух. — Будем знакомы. Раз уж ты мёртв, представлюсь: Мордехай Штерн, оценщик зеркал. А ты кто? У тебя есть имя?
— Имя есть у всех. Но некоторые имена лучше не произносить. Особенно в этой комнате. Особенно перед зеркалами. Но раз ты просишь… Зови меня Гриша. Григорий Верховцев. Муж Аглаи. Или, точнее, то, что от него осталось.
Я замер. В висках застучало. Григорий Верховцев. Покойный муж вдовы. Тот, кого она, по её словам, хотела забыть, продав зеркала. Тот, кто стоял в зеркале рядом с Мари, склонившись над ней. Тот, кто держал её здесь.
— Ты умер? — спросил я глупо.
— Все умирают. Вопрос в том, когда. Я умер не тогда, когда остановилось сердце. Я умер, когда понял, что люблю не ту. И что та, которую я люблю, никогда не будет моей. И что я готов на всё, чтобы она была. Даже на то, что я сделал.
— Что ты сделал?
— Не сейчас. Слишком много вопросов. Ты ещё не готов. И она ещё не готова. Но скоро. Скоро она начнёт говорить. И тогда ты услышишь историю, которую не захочешь помнить. И не сможешь забыть.
Отражение в зеркале стало расплываться, как будто между мной и стеклом повис туман. Я видел уже не себя, а какой-то силуэт — высокий, в сюртуке, с бледным лицом и тёмными глазами. Григорий. Он смотрел на меня не с ненавистью, не с мольбой — с усталым любопытством человека, который давно наблюдал за мной издалека и теперь наконец решил заговорить.
— Послушай, Штерн. Ты не первый, кто пришёл сюда. До тебя были другие. Оценщик из Парижа, месье Лардан. Он открыл третье зеркало и ослеп. Потом был англичанин, мистер Блэкмор. Он открыл пятое и сошёл с ума. Они уходили, но не ушли. Они всё ещё здесь. В зеркалах. Ты можешь их увидеть, если присмотришься. Только не присматривайся слишком долго.
— Почему я?
— Потому что ты не боишься. Пока. И потому что ты похож на неё. Не лицом — душой. Ты тоже не отражаешься. Пока.
Он исчез. Зеркало снова стало просто зеркалом, и в нём снова был я — вчерашний я, испуганный, но упрямый. Я смотрел в свои глаза и не узнавал их. Что-то изменилось. Что-то поселилось во мне, как жилец, который не платит за постой, но при этом переставляет мебель по-своему.
Я вышел из комнаты, запер дверь на ключ и прислонился спиной к стене. Дышать было тяжело. Я прижал ладонь к груди и почувствовал, как сердце бьётся неровно, с перебоями, как часы, которые вот-вот остановятся.
— Ну как? — раздался голос.
Я вздрогнул и обернулся. В коридоре стояла Поля. В руках у неё был поднос с чашкой чая, от которого на этот раз поднимался пар. Значит, всё-таки живая.
— Вы следите за мной?
— Я прислуживаю. Это моя работа — быть рядом, когда никого нет.
— А когда кто-то есть?
— Тогда я тоже есть. Просто меня не видят.
Она подошла ближе и протянула мне чашку. Я взял. Чай был горячий, с мятой и чем-то терпким. Я сделал глоток, и тепло разлилось по телу, возвращая меня к действительности, которую я уже начал терять.
— Вы открыли первое зеркало, — сказала Поля не то спрашивая, не то утверждая. — Он говорил с вами?
— Да.
— Это плохо. Обычно он молчит. Он заговорил только с месье Ларданом. И то под конец.
— Что было с Ларданом?
— Он ослеп. Но не сразу. Сначала он начал видеть везде отражения. Даже там, где их не было. В супе, в лужах, в глазах людей. Потом он стал бояться собственных рук. Говорил, что они стеклянные. А потом однажды ночью вышел во двор, встал под луной и сказал: «Теперь я вижу». И выколол себе глаза вилкой.
Я сглотнул. Чай показался горьким.
— Вы были здесь тогда?
— Я всегда здесь. С тех пор, как умерла Мари.
— А когда она умерла?
— Она не умирала. Её убили.
Поля смотрела на меня спокойно, но в глубине её зрачков я увидел то, что не мог объяснить: не боль, не страх, а какую-то древнюю, иссохшую скорбь, как у человека, который знает правду, но не может её произнести, потому что правда эта запрещена не людьми, а чем-то посерьёзнее.
— Кто её убил?
— Не знаю. Но вы — узнаете. Вы здесь для этого. Не для оценки. Не для продажи. Для того, чтобы узнать. И заплатить.
— Заплатить чем?
— Собой. Так всегда бывает.
Она забрала у меня пустую чашку и ушла, не попрощавшись. Я остался в коридоре один, если не считать теней, которые в этот час были особенно густыми и, как мне казалось, слегка покачивались, хотя сквозняка не было.
Я вернулся в свою комнату, сел на кровать и закрыл лицо руками. Мне хотелось сбежать. Прямо сейчас, не оглядываясь. Но я знал, что не сбегу. Не потому что смелый, а потому что любопытство — это тот же голод, только хуже. Его нельзя утолить, от него нельзя отказаться. Оно ест тебя изнутри, пока ты не признаешь его частью себя.
Я посмотрел на зеркало в своей комнате. Оно было занавешено шторой, которую я сам повесил вчера. Я встал, подошёл и резко отдёрнул её.
На меня смотрел я. Сегодняшний. Но в глазах моего отражения горел огонь, которого я в себе не чувствовал. И губы отражения шевелились, хотя мои были сомкнуты.
— Начинается, — прошептало оно.
И я не нашёл в себе сил возразить.
— Отражение —
Он смотрел в меня и думал, что видит себя.
Ошибся.
Он видел то, что я позволило ему увидеть.
А теперь он ушёл, и в комнате остался его запах: соль, воск и немного страха.
Люди всегда пахнут страхом, даже когда молчат.
Я запомнило его. Теперь он — мой.
Не навсегда. Но надолго.
Глава шестая
в которой я знакомлюсь с сестрой покойной, узнаю о письмах, которых не существует, и впервые за долгие годы чувствую, что сердце моё способно не только биться, но и разбиваться.
Ночью дом ожил. Я лежал в кровати, прислушиваясь к его дыханию — глубокому, неровному, как у спящего великана. Внизу кто-то ходил. Шаги были лёгкие, почти воздушные, но я слышал их так ясно, будто шёл человек по моей собственной груди. Потом зазвучала музыка. Тонкая, звенящая, похожая на звук стеклянных колокольчиков. Она доносилась из малой гостиной, и я понял: это зеркала. Они пели.
Я встал, накинул сюртук и вышел в коридор. Темнота здесь была не просто отсутствием света, а осязаемой субстанцией, вязкой, как патока. Я шёл на звук, касаясь рукой стены, и стена под моей ладонью была холодная, как кожа змеи. У двери в малую гостиную я остановился. Дверь была приоткрыта. За ней мерцал бледный свет, хотя свечей в доме не зажигали.
Я заглянул в щель.
В комнате, посреди лунного столба, падавшего из окна, стояла женщина. Я не видел её лица, только силуэт: высокий, стройный, в белом платье, которое казалось сотканным из тумана. Она медленно кружилась, как в танце, и зеркала вокруг неё были открыты — все семь. Они показывали не комнату, не луну, а её саму, но по-разному: в одном она была девочкой, в другом — невестой, в третьем — старухой, в четвёртом — покойницей, в пятом — вообще ничем, пустотой. А в шестом и седьмом я увидел то, от чего у меня перехватило дыхание: она была счастлива. Она смеялась. Она жила.
Она остановилась. Музыка смолкла. И тогда она заговорила. Голос был тихий, как шелест шёлка по мрамору:
— Ты пришёл. Ты всё-таки пришёл. Я знала, что ты придёшь. Ты единственный, кто не отвернулся.
Я не знал, ко мне ли она обращается или к кому-то другому, кого видела в зеркалах. Но я не мог отвести глаз. Она повернулась, и я увидел её лицо.
Это было лицо Мари из первого зеркала. Но живое. Не отражение — настоящая, из плоти и крови, с румянцем на щеках и блеском в глазах. Она была прекрасна той особенной, тревожной красотой, которая не обещает счастья, а только обещает, что ты никогда не сможешь её забыть.
— Я не Мари, — сказала она, будто прочитав мои мысли. — Я её сестра. Софья. Но все зовут меня Соня. Или звали. Теперь уже никто не зовёт.
— Вы живы? — спросил я хрипло, всё ещё стоя за дверью.
— А вы?
Она улыбнулась, и улыбка её была как разбитое зеркало: красивая, но опасная.
— Входите, господин Штерн. Не бойтесь. Сегодня ночь ихняя, но они вас не тронут. Они знают, что вы здесь ради них. И ради меня.
Я вошёл. Пол под ногами не скрипнул, хотя должен был. В комнате пахло свечами, хотя их не было, и какими-то цветами, названия которых я не знал. Соня — или то, что носило это имя, — подошла ко мне так близко, что я почувствовал её дыхание. Оно было холодным, но не неприятным, как воздух на реке перед рассветом.
— Вы не боитесь? — спросила она.
— Боюсь, — честно ответил я. — Но это ничего не меняет.
— Хороший ответ. Правдивый. Здесь это ценят.
Она обошла меня кругом, разглядывая, как разглядывают лошадь на ярмарке, и я почувствовал, как под её взглядом у меня загораются щёки. Давно со мной такого не было. Женщины не смотрели на меня так — с интересом, в котором больше охоты, чем любопытства.
— Вы хотите знать, что здесь произошло, — сказала она. — Я расскажу. Но не сейчас. Сейчас ночь, а ночью в этом доме можно только слушать. Днём — смотреть. Ночью — слушать. Запомните это.
— А утром?
— Утром — молчать.
Она протянула руку и коснулась моей щеки. Пальцы были ледяные, но прикосновение обожгло. Я отшатнулся. Она рассмеялась — тихо, мелодично, но смех её был как эхо, которое не затухает.
— Вы очень живой, Мордехай. Это хорошо. Живых здесь не хватает.
— А вы?
— А я — не знаю. Никто не знает. Даже зеркала не помнят, когда я умерла. Если умерла.
— Но вы выглядите…
— Как живая? Да. Это моя работа.
Она снова улыбнулась, и в этой улыбке я вдруг увидел бездну такой глубины, что мне стало не по себе. Я сделал шаг назад.
— Не бойтесь, — повторила она. — Я не причиню вам зла. Зло здесь причиняют только живые. Мёртвые — они лишь помнят.
— Что помнят?
— Всё. Особенно то, что живые хотели бы забыть.
Она подошла к окну и остановилась там, где лунный свет падал на пол ровным серебряным прямоугольником. В этом свете её белое платье светилось, как будто сотканное из лунных нитей. Она была так красива, что мне стало больно. Не той болью, что от ножа, а иной — тупой, ноющей, как рана, которая не заживает годами.
— Завтра, — сказала она, не оборачиваясь, — приходите снова. Я расскажу вам о ней. О Мари. О Григории. О том, как любовь стала ненавистью, а ненависть — счастьем, которого никто не просил.
— Почему не сейчас?
— Потому что сейчас они слушают. А они не любят, когда говорят о них в их присутствии.
— Кто — они?
— Зеркала. — Она обернулась и посмотрела на меня, и я увидел, что в её глазах отражаются все семь зеркал, хотя она стояла спиной к ним. — Они всегда слушают. И всегда помнят. И когда-нибудь они заговорят. Тогда вы услышите всё. И, может быть, пожалеете, что умеете слышать.
Она растворилась в лунном свете. Не ушла — именно растворилась, как сахар в воде, как туман над Невой. Я остался один в комнате, среди открытых зеркал, и в каждом из них не было меня. Только пустые комнаты, залитые бледным светом, и чёрные шёлковые занавеси, колышущиеся от несуществующего ветра.

Я вернулся в свою комнату и до утра лежал с открытыми глазами, глядя в потолок. Мыслей не было. Только образ женщины в белом, стоящей у окна, и её слова: «Завтра приходите снова».
И я знал, что приду. Даже если бы меня ждала смерть. Даже если бы я знал, что у этого окна я потеряю не только покой, но и душу.
Потому что впервые за многие годы я почувствовал нечто, что не имело отношения к стеклу, к оценке, к деньгам. Это было то, что люди называют по-разному: интерес, влечение, наваждение. Но правильнее всего было бы назвать это началом падения.
* — Она не отражается. Но мы видим её. Она — из нас. И она — против нас. Это не прощается.*
Глава седьмая
в которой я получаю письмо, которого никто не писал, узнаю о сделке, которой не было, и становлюсь свидетелем того, как зависть творит с людьми такое, что не под силу и смерти.
Утро пришло серое, как пепел. Я спустился в столовую раньше обычного, надеясь застать там Полю или хотя бы получить чашку горячего чая. Но столовая была пуста. Только на столе, на белой скатерти, лежало письмо. Обычный конверт из плотной бумаги, без марки, без адреса, только одна буква: «Ш».
Я сел на своё место и долго смотрел на него, не решаясь открыть. Потом всё же распечатал. Внутри был лист, исписанный мелким, бисерным почерком, каким писали лет сорок назад. Чернила выцвели, но читать было можно.
«Господин Штерн!
Если Вы читаете эти строки, значит, Вы уже видели то, что не следовало. И слышали то, что не следовало. Не вините себя. Так устроен этот дом: он впускает не тех, кто ищет, а тех, кого ищут. Вас выбрали. Зачем — узнаете позже. А пока — несколько советов, которые, быть может, сохранят Вам разум.
Не открывайте шестое и седьмое зеркало до тех пор, пока не узнаете правду о первых пяти. Не доверяйте женщине в белом. Она не та, за кого себя выдаёт. Не доверяйте вдове. Она знает больше, чем говорит. Не доверяйте поверенному. Он вообще не человек.
И главное: не влюбляйтесь. В этом доме любовь — не чувство, а приговор. Тот, кто полюбил здесь, уже не принадлежит себе. И не принадлежит жизни.
Прощайте.
Ваш предшественник, который не успел уйти.
P. S. Если найдёте моё тело, не хороните его. Оно ещё пригодится».
Я перечитал письмо трижды. Почерк был незнакомый, но от него веяло такой тоской, что я невольно поёжился. Предшественник. Один из тех, кто был здесь до меня. Лардан? Блэкмор? Или кто-то третий, о ком я не знал?
Я сунул письмо во внутренний карман сюртука и решил, что не буду думать о нём. По крайней мере, до обеда. Но, как известно, самые опасные мысли именно те, которые мы решаем не додумывать. Они живут в нас, растут, как раковая опухоль, и однажды прорываются.
В коридоре я столкнулся с поверенным. Он стоял у окна и смотрел во двор, где мёртвый вяз ронял на землю свои не желавшие падать листья. Я хотел пройти мимо, но он заговорил, не оборачиваясь:
— Вижу, вы уже начали.
— Что начал?
— Задавать вопросы. Это хорошо. Вопросы — это единственное, что заставляет этот дом отвечать. А он, поверьте, умеет отвечать.


