
Полная версия
Чужая при дворе императрицы
Она проверяла меня. Это была ловушка вежливого сорта: подхватишь готовое окончание — покажешь, что училась по учебнику для домашних девиц.
Я подняла глаза чуть выше, чем позволялось, и ответила другим:
— А сокол видит раньше, чем летит. Но кормят обоих с одной руки.
Мэй у столба не шевельнулась. Совсем. Так не шевелятся, когда очень хотят пошевелиться.
Строки были не из свода наставлений. Они были из позднего частного письма, которое цитировалось в одном-единственном комментарии, и цитировалось как пример дерзости, за которую автора отправили служить на границу.
Смысл в них был простой и наглый: и тот, кто предупреждает, и тот, кто действует, одинаково зависят от того, кто их кормит.
Я сказала императрице, что моя польза для неё зависит от того, как она со мной обойдётся.
Тяньхуан улыбнулась.
Улыбка вышла короткая и очень нехорошая, и в ней при этом было чистое, ничем не прикрытое удовольствие человека, которому наконец подали что-то, чего он не пробовал.
— Мэй, — сказала она, не поворачивая головы. — Ты слышала?
— Слышала, ваше величество.
— Откуда это?
— Из письма, — ответила Мэй ровным голосом. — Автора выслали.
— Куда?
— На северную заставу.
— Значит, дожил. — Тяньхуан снова взяла кисть. — Оттуда возвращались.
Она обмакнула её, и провела по бумаге, и заговорила уже совсем другим тоном — деловым, будничным, тоном человека, который закончил одно дело и начал следующее:
— Через месяц экзамены. Списки допущенных сводят в Палате обрядов, и сводят их дурно: у меня третий год одни и те же ошибки в одних и тех же уездах. Ты умеешь читать перечни?
— Умею, ваше величество.
— Будешь читать. Сверять уездные списки со столичными и подавать расхождения Мэй. — Кисть не остановилась. — Каждый день. Молча.
— Да, ваше величество.
— И, Лин Юэ.
Я замерла.
— Дозорного с восточной стены, — сказала Тяньхуан, глядя в бумагу, — через год всё-таки казнили. За то, что он и во второй раз никуда не побежал.
Из зала я вышла на своих ногах и до поворота галереи держалась прилично.
За поворотом остановилась и постояла, положив ладонь на столб.
Меня трясло. Не сильно — мелко, в кистях, той дрожью, которая приходит с опозданием и не спрашивает разрешения. Я смотрела на свои чужие пальцы и понимала, что только что получила должность.
Даже не должность: мне только что выдали доступ.
Уездные списки допущенных к экзаменам. Все имена, все уезды, все рекомендатели. Каждый день. Своими руками.
Я двенадцать лет писала о фальсификации на кэцзюй по трём косвенным упоминаниям и одной таблице, восстановленной наполовину. Теперь мне выдали исходники.
Это было настолько щедро, что становилось страшно. Императрица не раздаёт доступ к спискам младшим дамам, которые удачно ответили на цитату. Императрица кладёт приманку и смотрит, кто к ней подойдёт.
Я не была уверена, кем в этой схеме назначена — охотником или приманкой.
Галерея выходила во внутренний сад, и я пошла по ней, потому что стоять на месте было хуже.
Сад после дождя стоял голый и мокрый. Сливовые деревья ещё не зацвели, только набухли, и на чёрных ветках сидели тугие тёмные почки, и с них капало. Между камнями лежал старый снег — серыми клиньями с северной стороны, там, куда не доставало солнце. Пруд был затянут тонкой коркой, и корка эта у берега подтаяла и отошла, и по чёрной воде плавали прошлогодние листья.
Пахло мокрой корой и дымом. Где-то за стеной кричала птица, однообразно, с равными промежутками.
Я шла и складывала в голове то, что успела получить, и получалось немного.
Императрица знает о разговоре восьмого числа. Императрица знает, что Лин Юэ шла мимо. Императрица не сказала, о чём был разговор, — и это значит либо что она не знает, либо что проверяет, знаю ли я.
Советница Мэй узнала цитату из частного письма трёхсотлетней давности за половину вдоха.
И где-то в этом дворце ходит человек, который уверен, что напугал младшую даму достаточно, чтобы она молчала.
— Госпожа роняет рукав в воду.
Я остановилась.
Он стоял у поворота галереи, там, где она уходила к восточным воротам, и стоял, судя по всему, уже некоторое время.
Первое, что я отметила, — рост. Он был выше всех, кого я сегодня видела, на полголовы, и стоял в этом чужом росте спокойно, без той сутулости, которую высокие люди приобретают, живя среди невысоких.
Второе — одежда. Одет он был по-здешнему, и одет правильно: покрой, цвет, длина, посадка пояса. Ошибок не было ни одной.
Именно это и выдавало. Местные носят своё небрежно. Так безупречно одеваются только те, кому одежда — иностранный язык, выученный до совершенства.
Волосы тёмные, вьющиеся, убраны под шапку не полностью. Кожа смуглее. Разрез глаз другой, скулы другие, нос другой. Лет сорок пять или около.
Мой рукав действительно свисал через перила, и нижний край его лежал в подтаявшей луже на плитах.
Я подобрала рукав.
— Благодарю.
— Не за что. — Он говорил чисто, почти без выговора, и вот это «почти» было слышно ровно настолько, чтобы напоминать о себе. — Шёлк такого крашения линяет с края. Через день пошло бы пятно, а пятно на рукаве младшей дамы — это разговор с кастеляншей.
Я посмотрела на него.
Он смотрел на меня.
И взгляд у него был не такой, как у Тяньхуан. Императрица смотрела на страницу. Этот смотрел на опись: сколько стоит, откуда привезено, в каком состоянии и почему оно оказалось здесь, а не там, где ему положено быть.
Он оценивал меня. Открыто, спокойно, не скрываясь, — и, судя по лицу, результат оценки его чем-то не устраивал.
Дело было не в том, что я плоха: у него не сходились цифры.
Память Лин Юэ подала: посол западных земель. Три года при дворе. Держится в стороне, приглашается всюду.
Имени память не дала. Лин Юэ, похоже, никогда не имела повода его произносить.
— Вы стоите здесь, — сказала я, — с того момента, как я вышла.
Он усмехнулся.
— Я стою здесь потому, что отсюда виден восточный двор. Через восточный двор проходят повозки. Мне интересны повозки. — Он чуть развёл руки. — Скучное занятие для человека при дворе, но у меня скучная должность.
— И много прошло повозок?
— Ни одной. — Он опустил руки. — Зато из зала вышла младшая дама, которую вызывали одну. Это дороже повозки.
Я поняла, что мне следует поклониться и уйти.
Я поняла также, что стою и не ухожу.
— Кайран, — сказал он. — Посол торгового дома западных земель. Мне следовало назваться раньше, но вы бы тогда не ответили.
— Почему?
— Потому что вам сегодня уже задавали вопросы, — сказал он. — И вы на них отвечали. Это видно по плечам.
Он поклонился — по-здешнему, безупречно, — и пошёл в сторону восточных ворот, и на повороте не оглянулся, и вот это отсутствие оглядки было хуже всего.
Я стояла с мокрым рукавом в саду, где ещё не зацвела слива, и очень отчётливо понимала, что за один день меня прочитали дважды.
Императрица прочитала мою речь.
Этот прочитал мои плечи.
Мэй нашла меня в переходе, у самой лестницы западного крыла.
Она не подошла — она просто оказалась рядом, идя в том же направлении, на полшага сзади, и заговорила, глядя вперёд.
— Списки будете брать у второго писца, — сказала она. — Не у первого. Первый спрашивает, зачем.
— Хорошо.
— Расхождения выписывайте на отдельный лист. Не помечайте в самих списках. Никогда.
— Хорошо.
Мы поднялись на четыре ступени.
— Вы хорошо ответили, — сказала Мэй. — Про сокола.
— Благодарю.
— Это была не похвала.
Ступени под ногами были стёртые, с прогибом посередине, и я подумала о том, сколько поколений придворных дам надо, чтобы продавить камень.
— В ваши годы, — сказала Мэй, — при дворе не знают частных писем трёхсотлетней давности. В ваши годы при дворе не знают, что дозорного казнили на второй раз. Я знаю, потому что тридцать лет читаю то, что мне не полагается. Вы — не знаю почему.
Она остановилась на площадке.
Я остановилась тоже.
— Мне безразлично, — сказала она, глядя мне в лицо, и голос у неё не изменился ни на волос. — Я служу не вам и не вашим тайнам. Я служу ей. Но раз уж вы теперь ходите к спискам, вам следует знать одну вещь, и я скажу её один раз.
Внизу, под лестницей, кто-то прошёл, и шаги удалились.
— Восьмого числа Лин Юэ шла через северный переход, — сказала Мэй. — Девятого её нашли на полу в её комнате. Лекарь написал — жар.
— Я знаю, — сказала я. — Я лежала три дня.
— Вы лежали три дня, — согласилась Мэй. — А чашу с вечерним отваром вам приносили из общей кухни. И приносила её не ваша служанка, потому что вашу в тот вечер отослали за бельём.
Я стояла и молчала.
— В этом дворце от жара не умирают за одну ночь, — сказала советница Мэй. — Умирают от того, что пьют.
Глава 3. Карта двора
Вечерний отвар мне принесли в час собаки, как и все предыдущие вечера.
Я знала об этом за полчаса, потому что сидела у окна и слушала. За полчаса в западном крыле происходит немного: сначала гасят фонари в дальнем конце галереи, потом идут за водой, потом кто-то из младших дам смеётся у лестницы, потом наступает та часть вечера, когда все уже у себя, а спать ещё рано.
Именно в эту часть и приносят отвары.
Чашу поставили на подставку, поклонились и вышли. Служанка была не моя — моя, Пин, вернулась с бельём только к ночи, — и это повторялось третий вечер подряд, и я третий вечер подряд делала вид, что не замечаю.
Отвар был тёмный, густой, с горчинкой. Пах корой и чем-то сладким поверх.
Я взяла чашу, поднесла к губам и наклонила её так, чтобы жидкость дошла до края и остановилась.
Потом отставила и стала ждать.
Через некоторое время я вылила отвар в горшок со сливовым деревцем, которое стояло у меня в углу и уже дважды за эти дни получило свою порцию.
Деревце пока держалось. Меня это тревожило больше, чем успокаивало: если бы оно начало сохнуть, я бы хоть что-то знала.
Так что я села за низкий столик, придвинула лампу и занялась единственным делом, которое умела делать хорошо.
Я стала составлять карту.
Записывать было нельзя.
Это я поняла в первый же вечер, и поняла не из осторожности, а из профессионального опыта: за двенадцать лет я перечитала достаточно материалов следствий, чтобы знать, чем заканчиваются найденные при обыске бумаги. Ничем хорошим они не заканчиваются никогда — даже если в них написана чистая правда, особенно если в них написана чистая правда.
Значит, карта должна была лежать в голове.
Я использовала то, чему меня научили на первом курсе и что я потом двенадцать лет применяла к экзаменационным билетам, к спискам литературы и к именам византийских чиновников: раскладывала знание по помещениям.
Дворец подходил идеально. Я знала его планировку по «Запискам» лучше, чем по собственным ногам.
Восточный двор я отдала кланам. Там, у ворот, поставила старый род Чжао — четыре поколения при дворе, всё потеряли на реформе экзаменов, ненавидят её открыто и оттого неопасны. Дальше, у навеса, — род Пэй, потерявший меньше и молчащий больше. Под навесом, там, где сохли свитки, я разместила род Хань, у которого дочь в императорской свите и который поэтому не может себе позволить громких мнений.
Северный переход я отдала чиновникам. Тем самым, отобранным на экзаменах, поднявшимся из ниоткуда, обязанным ей всем. Их было много, и они делились на два сорта: тех, кто помнит, откуда пришёл, и тех, кто уже забыл.
Западное крыло я оставила себе.
А зал совета отдала Вэй Чжуну.
Он стоял там один, посреди пустого зала моей памяти, сухой и прямой, с опущенным левым веком, и я расставляла вокруг него то, что знала.
Знала я много и знала невесело.
Вэй Чжун не был бунтовщиком. Бунтовщика при дворе видно за квартал, и с бунтовщиком просто. Вэй Чжун тридцать лет служил государству и служил безупречно, и в «Записках» приводились три его доклада, из которых один я в своё время разбирала на семинаре как образец административной мысли.
Он искренне полагал, что женщина не может править. Не из злобы, не из корысти — из порядка вещей. Так же искренне, как я полагала, что вода мокрая.
С такими людьми нельзя договориться, потому что им нечего предложить. Им уже всё дано: они правы.
К заговору он придёт не сразу. По «Запискам» — к концу этого года, и придёт медленно, аккуратно, собирая по одному, и каждому будет казаться, что это его собственная мысль.
А закончится всё через год с небольшим, и закончится успешно.
Я сидела над остывающей лампой, смотрела в тёмное окно и второй вечер подряд упиралась в одно и то же место.
Я знаю, чем это кончится. Это моё преимущество.
И это же значит, что я знаю, чем это кончится.
Второй писец Палаты обрядов оказался человеком лет сорока, с землистым лицом и той особой сутулостью, которую даёт не возраст, а стол.
Мэй была права: он не спросил, зачем.
Он вообще ничего не спросил. Выслушал, кивнул, ушёл вглубь и вернулся с двумя связками, и на лице у него было написано облегчение человека, у которого забрали часть работы.
— Уездные за прошлый месяц и за позапрошлый, — сказал он. — Столичные сводные — вон там, их не выношу, смотрите на месте.
Палата размещалась в длинном низком здании с окнами по одной стороне. Пахло тушью, клеем и мышами. Вдоль стены стояли стеллажи, и на стеллажах лежали связки, и связки были уложены не по годам, а по уездам, что означало, что человек, который их укладывал, думал головой.
Я села к окну, развязала первую связку и на два часа перестала существовать.
Это было хорошо. Это было первое за неделю занятие, в котором я чувствовала себя на своём месте, и я даже забыла, что нахожусь в чужом теле в несуществующем царстве. Списки — они и есть списки. Имя, уезд, возраст, имя рекомендателя, отметка о допуске.
Расхождения полезли сразу, и первые были скучные: писарские ошибки, разночтения в написании имён, один уезд, приславший сводку на месяц позже и потому не попавший в столичный перечень.
Я выписывала их на отдельный лист, как велела Мэй.
А потом наткнулась на уезд Цинъян.
В уездном списке значилось сорок два допущенных. В столичном сводном от того же уезда — тридцать восемь.
Четырёх не было.
Я проверила ещё раз. Потом сверила почерк на уездном свитке — один и тот же, ровный, без правок. Потом посмотрела на четверых выпавших.
Все четверо — без родового имени, которое что-нибудь значило бы. Рекомендатели — уездные, мелкие.
То есть выпали именно те, кому кэцзюй и открывали. Те, кто пришёл ниоткуда.
Я положила кисть и посмотрела в окно.
За окном шёл мелкий дождь, косой, и по двору Палаты бежал мальчишка-посыльный, прикрывая голову доской, и доска ему не помогала.
Четверо из одного уезда. За месяц.
В «Записках» о фальсификации на экзаменах говорилось глухо, задним числом и без цифр — как о том, что вскрылось много позже и уже никого не спасло. Я всегда считала это место слабым: слишком общо, ни одной проверяемой детали, явная вставка позднего редактора.
Сейчас у меня в руках лежала проверяемая деталь. Их было четыре, и у них были имена.
— Госпожа Лин Юэ.
Я подняла голову.
В дверях стоял человек в тёмно-синем, и на поясе у него была бляха, которую память Лин Юэ опознала мгновенно и с почтением.
Советник Ло Цзянь. Глава Палаты обрядов.
Я встала и поклонилась.
Он не ответил на поклон.
Вот это меня и озадачило прежде всего, потому что не ответить на поклон младшей даме, состоящей при поручении императрицы, — это не пренебрежение. Это заявление.
— Вам выданы уездные списки, — сказал он.
— По распоряжению её величества, советник.
— Мне известно.
Он прошёл вдоль стола, посмотрел на разложенные свитки, на мой лист с выписками, и я порадовалась, что писала расхождения кратко и без пометок на самих списках.
— Столичные сводные, — сказал он, — вы будете смотреть в присутствии писца. Уездные — не выносить. Работать здесь, в часы Палаты.
— Прежде мне было позволено…
— Прежде вам ничего не было позволено, — сказал Ло Цзянь. — Вам это только что определили. Мною.
Он поднял глаза.
Ему было под шестьдесят, лицо круглое, мягкое, из тех лиц, которые с возрастом делаются добродушными помимо воли хозяина. Глаза к этому лицу не подходили.
Он смотрел на меня с открытой, ничем не прикрытой неприязнью. Не с подозрением — с неприязнью, личной и застарелой, той, которую нельзя завести за неделю.
— Вы отсутствовали три дня, — сказал он. — Жар?
— Жар, советник.
— Бывает. — Он повернулся к двери. — В Палате бумаг много. Люди в ней иногда портятся от пыли.
И вышел.
Я стояла над столом, и по спине у меня шёл холод, и холод этот не имел никакого отношения к сквозняку.
Потому что советник Ло Цзянь в «Записках» упоминался четырежды.
Четырежды — и все четыре раза как человек, державшийся в стороне. Ни к кому не примкнул. Пережил всё. Умер на седьмом году, дома, в своей постели, и племянник получил после него должность.
Образцовый нейтралитет. Я его даже приводила в пример, когда объясняла студентам, что в описываемую эпоху выживали не самые смелые.
Человек, у которого нет ни одной причины меня ненавидеть, только что дал мне понять, что ненавидит.
Одно из двух. Либо мой источник врал.
Либо здесь уже что-то пошло не так — и пошло до того, как я сюда попала.
Обе возможности были плохие. Вторая была хуже.
Дождь к вечеру перестал, но небо не разошлось, и от этого сумерки наступили раньше срока.
Я шла обратно через восточный двор, потому что западный переход перекрыли на починку, и на середине двора меня догнал голос.
— Уезд Цинъян.
Я остановилась.
Кайран стоял у повозки — настоящей, гружёной, с рогожей поверх тюков, — и разговаривал с возчиком, и вид у него был самый деловой. Возчик, услышав, что хозяин отвлёкся, тут же начал развязывать узел с той медлительностью, с какой люди тянут время.
— Простите?
— Я сказал: уезд Цинъян. — Кайран отошёл от повозки. — Вы вышли из Палаты обрядов и всю дорогу до середины двора смотрели в землю. Люди смотрят в землю, когда считают.
— Люди смотрят в землю, когда мокро.
— Мокро было и утром. Утром вы смотрели на крыши.
Я подобрала рукав — на этот раз заранее.
— Вы наблюдаете за мной, посол.
— Я наблюдаю за всеми, — сказал он спокойно. — Вы просто заметили. Это уже второй раз, и второй раз меня удивляет.
Он произнёс что-то ещё.
Не по-здешнему. Короткая фраза, гортанная, с ударением в конце.
Я моргнула.
Он подождал, потом сказал другую — мягче, тягучее, с длинными гласными, и в этой я расслышала знакомый корень, но только корень.
Я молчала.
Тогда он сказал третью.
И вот тут у меня дёрнулось лицо, потому что третью я узнала — не на слух, глазами. Так бывает, когда всю жизнь читаешь язык и никогда его не слышишь: звучание проходит мимо, а потом одно слово встаёт в нужной форме, и текст сам собирается на внутренней стороне век.
Это было старое книжное наречие западных земель. То, на котором написаны договоры о проходе караванов. Я разбирала три таких договора в приложении к «Запискам» и помнила, что там был скверный перевод и что я его выправляла.
Он сказал: «Товар, который лежит на границе, дорожает каждый день».
Я успела не ответить.
Я не успела не понять, и он это увидел.
Кайран смотрел на меня очень внимательно, и в первый раз за два наших разговора у него сделалось выражение человека, который был почти уверен и только что перестал быть почти.
— Три языка, — сказал он по-здешнему. — На первом вы не поняли ничего. На втором услышали корень. Это степной, его тут ловят на слух все, кто торговал. А третий — книжный. Его не слышат. Его читают.
— Я не читаю на нём.
— Госпожа Лин Юэ, — сказал он мягко, — вы дослушали фразу до конца, а потом перевели взгляд с моего рта на мои руки. Так делают, когда поняли слова и перешли к тому, что за ними.
Двор был пуст. Возчик за его спиной развязал узел до конца и теперь очень старательно завязывал обратно.
— Чего вы хотите, — сказала я.
— Спросить.
— Спрашивайте.
— Уезд Цинъян, — сказал Кайран. — В столичных сводных за прошлый месяц у него меньше имён, чем в уездном свитке. Насколько меньше?
Я стояла на мокрых плитах восточного двора, и во мне медленно поворачивалась одна большая холодная мысль.
— Откуда вы знаете про Цинъян.
— Оттуда, — сказал он, — что через Цинъян идёт южная ветка. Мимо соляных складов. Я третий год вожу через этот уезд и третий год плачу там пошлину человеку, которого назначили не по экзамену. — Он чуть склонил голову. — Я не читаю ваших списков, госпожа. Я читаю свои расписки. И в моих расписках уезд Цинъян за последние два года переменил всех людей на всех местах — а такое бывает, когда кто-то очень методично сажает на дорогу своих.
Он сделал шаг ко мне и понизил голос.
— Я ищу, кто это делает. Уже полтора года. Я знаю, где он сажает и сколько это стоит. — Пауза у него вышла ровная, отмеренная. — Я не знаю, кто он и зачем ему дорога. Я думал — деньги.
— А теперь?
— А теперь мне из Палаты обрядов выносят младшую даму, которая считает те же уезды, что и я. — Кайран смотрел мне в лицо. — И я думаю, что дело не в дороге.
Возчик кашлянул. Кайран, не оборачиваясь, поднял ладонь, и возчик замолчал.
— Вы понимаете, что это значит, госпожа?
Я понимала.
Я понимала это с той тошнотворной ясностью, с какой понимаешь, что твой источник, которому ты доверяла двенадцать лет, отстаёт от жизни на два года.
Заговор Вэй Чжуна должен был начаться к концу этого года.
Он начался позапрошлой весной. И начался не с людей — с дороги.
Глава 4. Союз
Бумага пришла через Палату обрядов, и это было первое, что меня насторожило.
Не записка и не слово через слугу, а официальное отношение, поданное в Палату, зарегистрированное в Палате и выданное мне на руки вторым писцом с тем же выражением облегчения, с каким он выдавал списки.
«Торговый дом западных земель извещает: к весенним поставкам для внутренних дворов доставлены образцы шёлка-сырца, войлока и стеклянной посуды. Для отбора образцов испрашивается присутствие лица, состоящего при описях».
Внизу — приписка рукой, которую я видела впервые. Почерк был здешний, аккуратный, поставленный, и в нём не было ни одной ошибки, и ровно поэтому он выглядел выученным.
Я перечитала бумагу трижды и оценила работу.
Он не пригласил меня. Он подал запрос на человека, который умеет читать перечни, — а такой человек при дворе теперь был ровно один, и назначила его императрица.
Отказаться означало объяснять, почему я отказываюсь. Пойти означало пойти по делу.
И ни один человек, читающий эту бумагу, не мог сказать, что тут что-то не так, — а читать её будут, я не сомневалась.
Второй писец поставил печать и посмотрел на меня поверх стола.
— Повозку дадут от Палаты, — сказал он. — Возвращаться до закрытия ворот. После закрытия — ночевать в квартале, а это в отчёт.
— Я вернусь до закрытия.
— Все так говорят, — сказал второй писец с непонятной интонацией и снова уткнулся в бумаги.
Западные кварталы начинались за третьим каналом, и начинались резко.
Я сидела в крытой повозке, отодвинув занавеску на ладонь, и смотрела, как правильная столица кончается.
Кончалась она постепенно. Сначала шли те же прямые улицы, те же серые стены усадеб, те же ворота на оси. Потом стены стали ниже. Потом в них появились лавки — прорубленные прямо в ограде, с откинутыми ставнями-прилавками. Потом улица перестала быть прямой.
А потом ударил звук.
Я не была готова к звуку. Я читала об этом квартале в семи источниках, и во всех семи он описывался через товары: сколько привозили, откуда, по какой цене. Ни один не написал, что там так громко.
Кричали на четырёх языках сразу. Гремело железо. Где-то били в барабан, коротко и без ритма, и кто-то тут же начинал ругаться на этот барабан. Скрипели оси. И поверх всего шёл низкий, длинный, недовольный звук, который я опознала не сразу и, опознав, чуть не потеряла лицо перед возчиком.
Верблюды.
Их было много. Они лежали и стояли во дворах постоялых дворов, облезлые после зимы, с проплешинами на боках, и от них шёл густой тёплый дух, и на этот дух накладывался дым, а на дым — пряности.
Люди тоже были не те. Хусцы — так их звали здесь, и звали без большой любви: бороды, другой покрой, серьги в ушах у мужчин, и все они двигались быстрее и говорили громче, чем полагалось в Великом Луне.
Я сидела за занавеской и держалась за раму, и во мне билось совершенно неуместное, стыдное, огромное восхищение.









