NOVA VITA. Настольная книга скомороха
NOVA VITA. Настольная книга скомороха

Полная версия

NOVA VITA. Настольная книга скомороха

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Рустем Тойкин

NOVA VITA. Настольная книга скомороха

КНИГА ПЕРВАЯ Настольная книга скомороха




«Открывающая Нова Вита»


Прикоснись.

К этому храму без Господа.

К этому храму безбожников.

Склонившись в молитве над водником.

Отклонившись антенной от воздуха.

Наконец, приближение – хватай, беги.

Разрешение спросишь потом в пути.

Смехо-истерикой проклятый,

веки солью разъест свои.

Мир к показу готов – узри.

В каменоломне Любви ломают гранит, что пытался постичь, не достиг и жадно зажал между ребрами. Среди стана своих – тихий голос гласит: «мол, так быть нет сил, будто в склепе гасить мертвый груз. Тем временем, Господь требует жертв в обмен на женское тело – кусок от собственной плоти».

Тот же голос, только тоньше и выше, почти что фальцетом, но с ноткой настойчивости: «Пусть она будет напоминанием о том, что во владениях божьего сада, ты – Адам, молил Демиурга о Еве».

Мужчина от Бога, женщина – от мужчины, позже изменившая с Люцифером. Доверие к черту!


Настольная книга скомороха


1

Мир-представление.

Глухо-слепо-немой Президент, замыкающий цепь агентов, несущих в большой кабинет – пакеты весь день, наполненные доверху всем, что питает напряженно пульсирующий импульс сознания.

Слишком велик для одного человека и ничтожно мал для власти, что он несет, кабинет заполнялся смиренными в точности фигурами, ползущими по ковру, застывшему грязью роскошных болот на мраморной крошке. И все – что им было велено знать – пакеты нельзя открывать.

И, наконец, кровью сытый тиран, налакавшись до дрем, обретает покой. В нем он блажь и сосуд, главный герой, заботливо окутанный пиджаком, он скрывался от света в тишине надвигающегося ничто.

Только тьма, словно древний родитель, наблюдала его, шепча:

– Будь доволен, сын мой: вдоволь ешь; сладко спи; балуй нас совершенною формой мысли, обращенной в материю бытия; и узри наш поклон. Тот, что не поклонился, оскверненный ссылается во чрево животного страха, воздыхать над могилой гордыни своей.

Эти слова были его колыбелью; усладой, идущей сверху; единственным другом и свидетелем. И даже утешителем: робким, порой осторожным, крадущимся мистиком, тенью и пташкой, таящейся от глаз и поющей издалека. Украшая пребывание Президента в настроенном молчании, отсеченности от мира и мира от него.

Голоса, поднимавшиеся изнутри, он не слышал. Не предназначенные для слуха, они терялись еще на подступах, захлебывались, становились чем-то вроде шума, который легко принять за фон и перестать различать. И Президент перестал.

Так проходил его срок. Менялось только мягкое тело Президента, войдя в кабинет податливой водой, оно стыло, твердело и расширялось, словно лед в бутылке, и даже упершись в стенки, оно распирало их, не желая признавать пределы. Кабинет, прежде просторный, постепенно утратил свою снисходительность: воздух становился плотнее, а пространство ощутимее. Становилось трудно поворачиваться, трудно двигаться, трудно даже думать о выходе.

Когда срок подошел к концу, это стало очевидно физически. Голова с трудом помещалась в дверной проем. Плечи упирались в косяки. Президент попытался пройти сам, но это оказалось невозможным. Его тянули, подталкивали, вытаскивали, как вытаскивают застрявшее тело из пространства, которое больше не желает признавать его своим.

Оказавшись снаружи, он сделал вдох. Его первый вдох вне кабинета – предатель, терзающий его легкие удушливым запахом чужого дыхания, примесей, запахом самой жизни. Отчего дыхание превратилось в усилие: частое, рваное, бесполезное. Пламя в груди сменилось болью, переходящей во всхлипы, слюни и, наконец, унижение.

Президент остановился. Его охватило чувство, близкое к ужасу, но не вполне им являющееся. Скорее – возмущение. Воздух внутри его кабинета не требовал усилия, безболезненно заставляя забыть даже о самом теле. И тогда в нем возник вопрос – резкий, унизительный, почти неприличный: стоит ли такая жизнь чего-нибудь?

Если жизнь состоит из этого воздуха, из этого давления, из этой необходимости дышать и терпеть, то зачем она вообще нужна? И если возврата не будет, если не существует пути назад, к тому миру, где все было устроено правильно, то, возможно, сама жизнь является ошибкой.

Он стоял и пытался дышать, кашляя обожженным горлом, и впервые понял, что знание о лучшем делает худшее невыносимым.


2

Пауза возникла внезапно и сразу же приобрела непозволительную длительность, словно время, оступившись, остановилось посреди шага и не решалось продолжить. Молчание было таким плотным, что в нем ощущался вес. И именно в этот момент раздался звук – директор поправил галстук.

Жест был ничтожен и вместе с тем чудовищен. Ткань скользнула по воротнику с такой отчетливостью, что подчиненным показалось, будто кто-то громко произнес запретное слово. Никто не шевельнулся. Несколько человек поймали себя на том, что задержали дыхание, и это открытие привело их в смятение: они не могли вспомнить, как именно следует продолжать дышать дальше. Казалось, если молчание продлится еще немного, этот ничем не занятый кислород проникнет в головы, начнет действовать, вызовет опасные мысли – нелояльные, лишние, не предусмотренные регламентом. От этой возможности стало тревожно на грани стыда.

Все смотрели на директора. Он не был артистом, способным отыграть паузы. И именно поэтому пауза стала для него испытанием. Он заерзал в кресле, словно мебель перестала быть ему союзником, словно его тело вдруг оказалось избыточным и неуместным в пространстве, где каждая поза должна была иметь оправдание. Он чувствовал взгляд зала не как совокупность глаз, а как единое, безличное присутствие, требующее от него немедленного подтверждения собственной значимости.

Наконец он отпустил галстук. Жест оборвался, как плохо начатая мысль. Это длилось не больше секунды. Но никто не осмелился нарушить эту странную игру со временем, в которой одно короткое движение превратилось в суд, а молчание – в обвинение, не нуждающееся в формулировках.

Пауза усугублялась декорациями, держащими невольных наблюдателей внутри стен. Особенно зал был выстроен так, чтобы каждый в нем чувствовал себя не зрителем, а обвиняемым: приглушенный свет, стены цвета просроченного молока, холодное дыхание кондиционеров, вынимающее при каждом вдохе немного тепла.

На небольшой сцене-подиуме конференц-зала, смотря поверх, скалился силуэт – маленький, нелепо-прямой. Мистер Чаппалачи. Фарфоровая кожа поблескивала так, словно его только что вынули из пыльного гробика антикварного магазина. Узкие, чуть раскосые глаза примеряли зрителей по очереди, словно кому-то из них кукла уже давно была должна что-то сказать. Челюсть болталась на тонких шарнирах, и каждый ее рывок издавал тихий сухой щелчок.

Вторая фигура – Скоморох – держал Чаппалачи на левом предплечье, и сама поза его была скромной до подозрительности. Как будто он хотел раствориться в тенях кулис. Темно-зеленый твидовый жилет с тонкой полоской, брюки с высокой посадкой, оголяющие узкие лодыжки – почти девичьи по хрупкости, и ажурные белые носки, поверх которых скупо блестели темно-коричневые оксфорды. Под жилетом винтажная рубашка без воротника, но со съемным кружевным жабо, что выглядело одновременно старомодно и вызывающе. Все в нем было выверенным, аккуратным, словно он нарочно прятал за этим нарядом свое истинное лицо.

– Мистер Чаппалачи, – тихо сказал Скоморох, но его голос словно прошел через комнату, не касаясь воздуха. – Мы ведь договорились, сегодня вы ведете себя прилично. И давайте по тексту.

Кукла вздрогнула, словно от смеха, и челюсть дважды щелкнула.

– Ах, договорились… – произнесла она голосом, который не мог принадлежать ни ребенку, ни взрослому, ни живому, ни мертвому. Голос был как теплый воздух из закрытого сундука. – Но ты же знаешь, мой милый, я не выношу скуку. А публика сегодня… – глаза куклы повели по рядам, – такая… вкусная.

Скоморох напрягся, будто слова куклы были откровенной непристойностью.

– Мы не обсуждаем публику, – процедил он, едва шевеля губами. – Это нарушение всех… всех наших правил.

Чаппалачи наклонился к нему, будто живой, шарнир мягко скрипнул.

– Но они сами мечтают быть обсуждаемыми. Разве ты не слышишь? - И кукла обвела зал взглядом. – Смотри, вон тот мужчина во втором ряду… помнишь, что он говорил в фойе? А женщина справа… ох, какие у нее мысли. Ей бы стыдиться.

Скоморох резко одернул куклу к себе, как мать, пытающаяся усмирить капризного ребенка.

– Замолчи. Это неприлично.

Он говорил тихо, но пальцы, сжимавшие торс куклы, выдали его тревогу.

– Неприлично? - переспросил Чаппалачи, изобразив пародию на возмущение. – Да ты сам был куда откровеннее за кулисами. Или сказать им?

Кукла повернулась к зрителям, а Скоморох в панике прижал ее к себе, словно пытаясь заглушить ее рот - при этом, понимая: у нее нет рта, который можно заглушить.

– Мы не рассказываем людям… эти вещи, – прошипел он.

– Но они жаждут, – шепнул Чаппалачи, и слово «жаждут» прозвучало так, будто должно было оставить влажный след на губах.

Зрители замерли. Кто-то с отвращением, другие – зачарованно. Скоморох выпрямился, стараясь восстановить достоинство.

– Мистер Чаппалачи страдает… определенной свободой слова, – сказал он, будто извиняясь. – Прошу отнестись с пониманием.

– Страдаю? Ах ты, лицемер! – выкрикнула кукла, повернув голову почти на сорок пять градусов, словно проверяя крепость собственной шеи.

– Это ты стесняешься правды. Ты же сам мне говорил, что они… – кукла ткнула подбородком в зал, – «толпа, которую проще обмануть, чем научить». Так было?

Скоморох побледнел. Он хотел что-то сказать, но кукла не дала ему.

– Что? Я вру? – вмешался Чаппалачи, наклоняясь к нему с холодным фарфоровым весельем. – Ну же… поправь меня, если я ошибаюсь.

На Скомороха смотрели десятки глаз: одни – с ожиданием скандала, другие – с тайным удовольствием, третьи – с жутким восхищением. Он будто оказался голым пленником на аукционе рабов.

– Я… – начал он.

Но не успел.

Где-то в глубине зала, будто за стеной, раздался надсадный, болезненный кашель директора. Сначала один, потом второй – рвущий тишину. Кукла повернулась в ту сторону слишком медленно, как будто ее интересовало не происхождение звука, а сам вкус этого кашля. Скоморох же замолк, будто именно этого момента он и боялся. Зал замер. На секунду стало так тихо, что было слышно, как лампы трещат от своего собственного тепла.

Директор сидел неподвижно, словно мраморный бюст самого себя. Его лицо окаменело. Только глаза, две тусклых стекляшки дрогнули, когда шутка окончательно улеглась в воздухе. Он встал и вышел, не пытаясь сохранить лицо. Старший менеджер сорвался следом, будто его дернули за невидимую ниточку.


3

Менеджеры – люди, у которых тишина вызывает аллергию, зашуршали сердцами. Кто-то нервно поправил галстук. Кто-то отвел взгляд, будто виноват. Кто-то впервые позволил себе подумать: «Директор слаб».

Коллективное мышление – как стая: одни боялись завтрашнего собрания, другие – нездоровой ревизии собственных ошибок, третьи – шанса быть назначенными ответственными за этот провал. И почти все одновременно подумали о Вивьен.

Сама Вивьен в этот момент стояла, будто в рассеченном воздухе. Ее лицо было бледным, как бумага, на которой печатают увольнительные. Она пыталась понять, что вообще произошло, но мысли превратились в брызги: разлетались, но не складывались в образ.

В обязанности Вивьен входило создавать праздники. Собирать радость из разрозненных деталей, удерживать восторг в допустимых рамках, дозировать веселье так, чтобы оно не выходило за пределы сценария. Она умела это. Знала, где проходит граница между разрешенным и опасным, между живым и лишним.

В обязанности Вивьен входило создавать праздники.Собирать радость из разрозненных деталей, удерживать восторг в допустимых рамках, дозировать веселье так, чтобы оно не выходило за пределы сценария. Она умела это. Знала, где проходит граница между разрешенным и опасным, между живым и лишним.

То, что происходило на сцене, не выглядело отвратительно. Именно в этом и заключалась проблема. Оно скорее выглядело неуместно, как шутка, рассказанная в неподходящий момент. Как смех, вырвавшийся в комнате, где смерть уже случилась, но еще не получила официального подтверждения.

Самое тревожное было даже не в этом. Директор мог принять все сказанное артистами на свой счет. А даже если нет – остальные решили, что принял. Этого оказалось достаточно, чтобы ситуация перестала быть управляемой.

Теперь перед залом и перед самой собой Вивьен должна была предстать в одном из двух образов. Либо как человек, утвердивший происходящее намеренно, допустивший саботаж. Либо как человек, не понявший, что именно утверждает. Оба варианта лишали ее воздуха.

Она стояла у подиума не случайно. Ее поставили сюда как якорь, как предохранительный механизм, как последнюю линию между порядком и хаосом. Но тело отказалось выполнять эту функцию. Оно предательски замерло, перестав быть союзником. Позу больше нельзя было удерживать, она распадалась сама собой. Глаза метались, цепляясь за пол, за чужие ботинки, за тени, не обещающие спасения. Нижние зубы судорожно терзали верхнюю губу, превращая страх в мелкое, почти унизительное движение. Лицо бледнело, теряя цвет и плотность, становясь похожим на плохо проявленный снимок.

И на всем этом фоне, предательски ярко, выступали накрашенные губы и подчеркнутые глаза. Они словно отделились от нее, зажили собственной жизнью, вытолкнув Вивьен в образ клоуна. Неспособного рассмешить, лишь быть посмешищем. Вьющиеся волосы, будто уловив момент, скрутились еще сильнее, собрались в нелепый, чрезмерный объем – карикатурный венец неудачника, который оказался бы лишним даже в цирке.

Зал начал оживать. Словно стены вспомнили, для чего они здесь. Пространство вокруг Вивьен изменило плотность. Воздух стал тяжелым, насыщенным чужим вниманием. Расстояния между рядами начали сокращаться, как мышца, еще не решившая, станет ли это спазмом. Взгляды перестали быть частными. Они слиплись в единое поле, направленное в одну точку. Стулья скрипнули звуком смыкающихся челюстей, готовых наброситься. Даже сцена словно отодвинулась от нее, обозначив границу между ней и затаенным зверем.

Вивьен вдруг остро почувствовала тело. Руки показались лишними, ноги – неправильно размещенными, сама она – чрезмерной для этого пространства, будто ее забыли уменьшить до приемлемого размера. Ей захотелось исчезнуть. Стать складкой воздуха. Но зал не допускал пустот. Он заполнял все пространство вокруг.

Где-то ниже мыслей, почти в животе, возникло ясное ощущение: ее уже обсуждают. Решение формировалось не в чьей-то голове, а между всеми сразу, в этой общей тишине, оказавшейся громче любого выкрика. И Вивьен поняла: она больше не управляет этим событием. Событие управляет ею. И оно никогда не было праздником.

Когда дверь за директором закрылась, и напряжение повисло в воздухе, как запах озона после грозы, Вивьен почувствовала внезапный удар памяти, будто кто-то тихо щелкнул по внутренней струне.

Совсем недавно. Всего несколько дней назад. Она снова оказалась в зале совещаний, где окна выходили на серое утро. Все было выверено: смета, документы, внутренняя комиссия, утверждение новой программы. Ничего волшебного. Абсолютная рутина. И вдруг – он. Скоморох вошел не так, как сегодня на сцену, а тихо, почти мягко. На нем был строгий жилет, волосы приглажены, взгляд спокойный, почти задумчивый. Не тот звериный холод, что сквозит сейчас. Вивьен запомнила, как он сразу нашел ее. Это был взгляд человека, который видит другого среди множества лиц и выбирает остановиться именно на нем. Она тогда почувствовала легкое, необъяснимое волнение: будто в комнате стало теплее.

– Мисс Вивьен? – произнес он с вежливой, чуть смущенной улыбкой.

– Да, это я, – ответила она, сама не ожидая, что прозвучит столь мягко.

Они говорили всего пару минут. Деловые вопросы, корректировки текста, обсуждение регламента выступления. Но в этих коротких словах было что-то… особенно внимательное. Он слушал ее так сосредоточенно, будто она рассказывала не о планах мероприятия, а о чем-то личном, важном.

Она помнила, как он слегка наклонился к ней, просматривая документ, и как от него пахло чем-то древесным и чистым. Помнила, как их руки случайно соприкоснулись, когда она передавала ему папку, – всего секунду, легкое касание, но после него у нее странно дрогнули пальцы. И ведь он тоже заметил это. На его лице отразилось то же смущенное узнавание, такой тихий живой интерес, который бывает между двумя людьми до того, как они успевают испугаться своих чувств. Он тогда показался ей невероятно интеллигентным. Человеком, с которым приятно работать, приятно говорить… и, возможно, приятно просто быть рядом.

И сейчас – увидев этого же человека, стоящего на сцене с мистером Чаппалачи, грубого, едкого, почти жестокого – Вивьен почувствовала, как сердце болезненно сжалось. Это не тот мужчина. Это не тот, кто говорил с ней так мягко. Не тот, кто смущенно улыбался. Что с ним случилось?

Менеджеры вокруг суетились, перешептывались, боясь нарастающего хаоса. А Вивьен ощущала себя будто преданной собственной памятью, как если бы две версии Скомороха боролись за право быть настоящей. И она понятия не имела, какая из них правда.

Вивьен резко, почти болезненно набросилась взглядом на сцену в поисках опоры, последней твердой поверхности перед падением. Там, в неправильном свете софитов, сидели Скоморох и Чаппалачи.

Глаза Скомороха вспыхнули. Будто он, наконец, увидел давно желаемый артефакт, спрятанный в самом неожиданном месте. В этом взгляде было что-то хищно-восторженное, почти религиозное, словно происходящее подтвердило его тайное предположение о мире: да, все именно так, как он и ожидал. Чаппалачи же оставался рядом – спутник, тень, участник ритуала для введения в транс.

Ярость, поднявшаяся в Вивьен мгновенно, была яркой и короткой, как вспышка боли. Она хотела возненавидеть артистов, обвинить их, схватиться за них мысленно, как за удобный источник катастрофы, но злость не удержалась. Она быстро истончилась и осыпалась, уступив место чему-то более тяжелому и всеобъемлющему – вселенской усталости.

Теперь она смотрела на них иначе. Как на двух дурачков, кто при любых обстоятельствах останется по ту сторону серьезности, кто даже сейчас, стоя на краю чужой пропасти, увидит в происходящем лишь очередной номер.

Она отвела взгляд и почти механически сделала жест рукой – команду покинуть сцену. Скоморох и Чаппалачи подчинились, замявшись слегка, будто им было жаль расставаться с этим моментом. Но сцена опустела, и вместе с ней исчезла возможность спрятаться за происходящее.

Вивьен обернулась к залу. И в этот момент она поняла: теперь она сама является спектаклем. Зал смотрел жадно, с голодом. Люди в нем перестали быть зрителями и превратились в охотников, почуявших слабость. Каждому хотелось заглянуть внутрь нее, увидеть, что именно происходит в ее голове, как выглядит человек в момент внутреннего распада. Ее молчание, ее неподвижность, даже дыхание – все стало частью экспозиции.

Вивьен чувствовала себя выставленным экспонатом, чем-то, что изучают, чтобы убедиться в собственной нормальности. Она не могла пошевелиться. Внутри осталась только пустота – сухая и равнодушная, как выжженное поле. Абсурд ситуации был почти чистым, она понимала, что должна что-то сказать, но не находила причины, ради которой стоило бы это делать.

И именно тогда раздался звук уведомления, прорезав пространство, как нож, и тем самым спас ее. Сообщение от старшего менеджера. Команда срочно явиться к нему в кабинет.

4

Экран погас, но этого оказалось достаточно. Вивьен вырвалась из роли театрального объекта, еще не двигаясь, но, уже зная: у этого фарса есть продолжение, и оно будет происходить не здесь. Зал остался позади. А она сделала шаг в сторону выхода, унося с собой тяжелое, почти камювское знание: происходящее не имеет смысла – и именно поэтому избежать его невозможно.

Коридор встретил ее тишиной, которая была уже иного качества. Свет ламп ложился ровно, как в местах, где ничего не должно отвлекать от главного. Пока стены сопровождали, направляли, напоминали о траектории режиссера.

Шаги Вивьен звучали слишком отчетливо. Каждый из них казался лишним, как комментарий в ситуации, где давно все решено. Она шла к кабинету старшего менеджера с надеждой, как к человеку, который умеет поглощать последствия.

Дверь оказалась закрытой.

Пауза перед входом длилась ровно столько, сколько требовалось, чтобы тело успело вспомнить, что здесь снова придется сжиматься. Приспосабливаться. Уменьшаться. Вивьен коснулась ручки и почувствовала, как холод металла быстро завладел ей, будто это прикосновение уже случалось раньше, в другой жизни, в другом, но очень похожем коридоре.

Кабинет принял ее сразу. Воздух внутри был иным: густым и стерильным. Здесь пахло только бумагой, мебелью и властью, давно утратившей необходимость заявлять о себе. Пространство было выстроено так, чтобы ничего не происходило само собой. Даже тишина здесь была управляемой.

Старший менеджер сидел за столом, но казалось, что он является лишь частью интерьера, его логическим продолжением. Он не смотрел на Вивьен, позволяя ей ощутить главное: она уже внутри.

Вивьен почувствовала, как тело снова подстраивается, принимает предложенные границы, ищет позу, в которой можно быть бы стать незаметной. Дыхание также подхватило ритм.

Зал остался снаружи, но не исчез. Он растворился в стенах, перешел в мебель, в стол, в папки, аккуратно сложенные на полках. Все, что там было вынесено без слов, здесь могло обрести форму на бумаге. И где-то глубоко внутри нее возникло странное, почти недопустимое ощущение: возможно, самое страшное уже произошло. А все, что будет дальше, лишь его аккуратное оформление.

– Закрой дверь, – сказал старший менеджер, не поднимая взгляда.

Щелчок замка прозвучал слишком громко, и коридор оборвался.

– Садись.

Вивьен села. Кресло приняло ее неохотно, будто запоминая форму для отчета. Пауза. Она длилась ровно столько, что стало ясно: говорить первой – ошибка.

– Ты понимаешь, почему мы здесь разговариваем? – спросил он.

Вопрос был сформулирован мягко. Настолько мягко, что в нем не оставалось места для правильного ответа.

– Думаю, да… – начала Вивьен и сразу замолчала.

Комната сдвинулась. Любое слово теперь требовало оправдания.

– Тогда объясни, – он произнес это буднично.

– Материал был утвержден заранее, – судорожно начала Вивьен. – Я действовала в рамках утвержденного сценария.

Он кивнул, отмечая.

– Сценарий согласовали. Но результат получился другим.

– Я не ожидала такой реакции.

– Вопрос не в том, чего ты ожидала.

Он сделал пометку в документе.

– Сейчас нам нужно понять, что произошло. Это была ошибка или ты сознательно допустила это?

– Нет, конечно.

– Значит, это ошибка?

– Я бы так не сказала.

– А как бы ты сказала?

Вивьен замолчала.

– Послушай, – продолжил он спокойным голосом. – Директор воспринял ситуацию очень негативно. И не только он.

– Я… никого не хотела задеть.

– Верю. Но сейчас это уже не имеет значения. Значение имеет реакция людей в зале.

Он впервые посмотрел прямо на нее.

– Со стороны это выглядит так, будто ты либо понимала последствия и пошла на риск, либо не понимала их вообще.

Он сделал паузу.

– Ни один из вариантов нас не устраивает.

– Я много лет работаю в компании.

– Именно поэтому этот разговор происходит здесь, а не в отделе кадров.

Вивьен почувствовала, как внутри все холодеет.

На страницу:
1 из 4