Чужая
Чужая

Полная версия

Чужая

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Чужая

Пролог. Ночь

Дождь начался ровно в половине одиннадцатого, и Алиса Ветрова, стоявшая в ванной у раковины, услышала его первой. Капли по стеклу, потом шорох по козырьку, потом ровное шуршание по асфальту во дворе. Петербург мыл свои окна, как делал каждую ночь июля, и, кажется, знал об этом только он, дождь, и Алиса, которой теперь, как выяснилось, больше не спалось.

Телефон мужа лежал на кухне.

Павел уехал в командировку ещё вчера вечером — срочное совещание, Москва, три дня. Алиса проводила его у лифта, поцеловала в макушку и сказала, как обычно: «Позвони, как приземлишься». Он улыбнулся, обнял, пошлёпал по плечу — так, как обнимают человека, которого считают своим, и в эту секунду Алиса ещё была своей. Она по-прежнему не знала, что ещё до утра следующего дня она перестанет быть чьей-то женой. Не потому что кто-то её лишит этого звания. Просто сама снимет кольцо.

Но это потом. Сейчас, в половине одиннадцатого, на кухне лежал чёрный телефон на столе, экраном вниз.

Алиса не собиралась его трогать. Она честно к этому шла: открыла дверцу шкафа за зарядным кабелем, взяла кабель, прошла по коридору. Телефон лежал экраном вниз. Рядом — ключи, бумажник, на столе стакан с недопитым кофе. Она поставила на стол пустую чашку, наклонилась за салфеткой, и в этот момент телефон лёг сам. Не упал — лёг. Экраном вверх. Так иногда делают вещи, когда ждут, пока на них посмотрят.

Экран сам не загасал. Ночной режим, свет приглушён, и на чёрном фоне светился одно сообщение. Не от «работы». От «К.». Алиса посмотрела на букву. К.

Кристина. Двенадцатилетняя, нет — семнадцатилетняя, нет — та самая, с которой они в шестом классе делили один расчётный листок по алгебре и одну смену дежурства в библиотеке. Та самая, которая была на их свадьбе и плакала так, что пришлось уводить. Та самая, с которой каждое утро два кофе, два круассана и одна шутка про жизнь, которую они, как договаривались, проживут хорошо.

Сообщение было коротким. Алиса перечитала его три раза, потому что на втором разе слова перестали складываться в предложение, а на третьем — в смысл: «Я уже дома. Ты мой. Домой сегодня не езжай, буду ждать. Люблю.» Внизу, мелким, — время. 23:47. Восемь минут назад. Дождь за окном сделался сильнее. Алиса стояла в коридоре, держа в руке чужой телефон, и с удивлением обнаруживала, что сердце у неё бьётся ровно. Так бьётся сердце, когда человек замер: не от страха, а потому что тело ещё не решило, что с этим делать.

Она прошла на кухню. Включила верхний свет. Телефон лежал на столе, как лежал. Экран так и не погас — Павла всегда отключали не беспокоить только после полуночи, и до этого сообщения телефон лежал экраном вверх, просто она впервые за вечер на него посмотрела.

Алиса открыла переписку.

Она не искала. Она просматривала — медленно, от последнего к первому, как просматривают отчёт, с которым не хочется иметь дело. Дата за датой. Месяц за месяцем. Три года. Она считала не потому, что хотела убедиться — она считала потому, что цифры не лгут, а всё остальное в последние три дня врало ей наотрез.

Пятница. Суббота. Четверг. Каждый раз одно и то же: «Ты мой», буду ждать, не приезжай. Отель. Она узнала название по квитанции, которая торчала из кошелька, когда она в марте перекладывала вещи: «Невский дворик», номер с видом на канал, две ночи — «командировка» в город, куда он, по собственным словам, уехал «на день, в гости к партнёрам».

Алиса закрыла переписку.

Она не плакала. Она не кричала. Она не разбила ничего — ни телефон, ни зеркало, ни семь лет, которые они с Павлом прожили под одной крышей и которые сейчас, как она вдруг поняла, были не семью, а хорошей репетицией: семь лет он репетировал жизнь с ней, чтобы в среду играть её с точностью до поцелуя в макушку у лифта.

Алиса прошла в ванную. Открыла кран на полную, холодную, и держала под водой запястья, ладони, кончики пальцев — до тех пор, пока ледяная вода не дошла до того места за грудиной, где в неё только что въехал чужой гвоздь. Дыхание выровнялось. В зеркале на неё смотрела женщина лет тридцати четырёх с мокрыми руками и абсолютно сухими глазами.

Алиса улыбнулась ей.

— Спокойной ночи, — сказала она. — Работаем.

Ванная была тихая. Вода капала с рук в раковину — по капле, как метроном. Она смотрела на капли. И считала. Не нервно. Не для спокойствия. Считала — как считают, когда хотят вернуть себе. Когда «возвращаешь себе» — мир перестаёт быть их миром. Когда «возвращаешь себе» — ночь перестаёт быть их ночью. Когда «возвращаешь себе» — даже дождь начинает быть твоим.

На полке над раковиной стояла не книжка, не крем, не что-то из того, что женщины держат в ванной. Там лежала тетрадь в клетку, синяя, пожелтевшая от времени. Тетрадь бабушки Веры Петровны, архитектора, которая двадцать три года проектировала школы и больницы и которая оставила Алисе две вещи: дом у Гатчины и эту тетрадь, в которой на полях, между расчётами и чертежами, стояли «Правила».

Алиса достала её, открыла на первой странице. Бабушкин почерк — ровный, как линейка: «Правило 1. Не принимай решений на больном месте. Боль — плохой архитектор: всё, что он строит, криво.» Алиса дочитала и перевёрнула страницу. «Правило 2. Решение — это не эмоция. Решение — это план.» Под планом. Она встала.

В спальне, на комоде, лежал блокнот. Маленький, чёрный, который Алиса вела всегда: цифры, встречи, «купить билеты», «позвонить маме в день рождения». Она села на край кровати, открыла блокнот на чистой странице и, глядя на мокрое окно, написала четыре строки. Чётко, по одной, с интервалом:

«1. Никому не говорить. Ни одной сцены. Ни одной слезы. Это не гордость — это тактика.» «2. Документы. Все. Три года. Цифры.» «3. Адвокат. Только деловой. Только без эмоций.» «4. Деньги. Мои. Не его. Не наши.»

Она смотрела на список. Дождь. Петербург. Где-то в этом городе — не в Москве, куда он, по его словам, улетел, а здесь, в десяти минутах езды, — сейчас был её муж. А её подруга — в квартире на Петроградке, в которой, как выяснилось, не было для него места, — тоже уже спала, и, вероятно, ей, Алисе Ветровой, было положено разбудить весь дом, расцарапать кому-нибудь лицо, разбить чью-то жизнь. Так делают в книгах. Так, наверное, делали другие на её месте.

Алиса закрыла блокнот и достала из ящика комода шкатулку. В шкатулке лежало одно кольцо — её обручальное, простое, золотое, с одним камнем, которое она носила семь лет и которое за эти семь лет ни разу не сняла даже в бане. Она сняла его с пальца. Палец под кольцом был тоньше, чем она помнила. Семь лет — это оказывается много: палец помнит.

Кольцо легло в тетрадь бабушки, между страницей с чертежом школы и страницей с Правилом 3. Алиса захлопнула тетрадь. Тетрадь захлопнулась тихо. Как будто поняла. Как будто ждала этой ночи: синяя тетрадь, карандаш, женская ладонь — три вещи, которые вместе, как части механизма. Бабушка говорила: «Алёнка, когда тебе понадобится дом — приходи ко мне. А если меня не будет — будет тетрадь».

Тетрадь была. За окном дождь не утихал, а Петербург спал, как спят города, которые не знают, что одна из её жительниц только что перестала существовать — ту, прежнюю, ту, которая верила, что семья — это стены, и что если стены крепкие, всё остальное приложится. Новая Алиса легла на кровать, повернулась к окну и уснула быстро, без снов.

Завтра был обычный день. Завтра — работа, кофе с Кристиной, улыбка, звонки, «всё хорошо, Паша, у нас всё хорошо». Игра начиналась с самого скучного: с того, чтобы быть женой, которая ничего не знает. С сегодняшнего вечера она больше ни чья жена. И с сегодняшнего вечера, решила Алиса Ветрова, закрывая глаза, никто не знает, кто она такая.


Глава 1. До

За девять дней до той ночи.

За девять дней до того, как телефон лёг экраном вверх, Алиса Ветрова считала свою жизнь хорошей.

Считала не идеальной. Слово идеальный она избегала с тех пор, как в двадцать три года, на защите диплома, услышала от профессора: «Ветрова, у вас работа идеальная. И у вас, Ветрова, никогда ничего не будет, потому что идеального не существует». Профессор был старый, злой и, как оказалось, прав — в одном он угадал: у неё, действительно, никогда ничего не было. Кроме того, что она построила сама. Кирпичик за кирпичиком. Вдоль набережной, против течения, без единого подарка судьбы.

В шесть тридцать утра Алиса уже была в студии.

«Ветрова Студио» занимала второй этаж бывшего банковского корпуса на углу набережной. Девять лет назад, когда Алисе было двадцать пять и на её имя было один проект, два клиента и аренда за полцены (владелец здания был бабкин однокурсник — единственное, что в её жизни было не её, и она об этом никогда не забывала и никому не прощала), офис занимал кабинет с окном в парадное. А теперь — целый этаж: переговорная с видом на канал, шоурум на тридцать метров, где стояла её собственная коллекция — стол «Медь», стеллаж «Гавань», кресло «Ночь», — и, напоследок, маленькая кухня, на которой всегда пахло кофе.

Кухня — её.

Алиса стояла у кофемашины, смотрела, как капает эспрессо, и думала о вчерашнем совещании. Большой проект на заводе у реки — имени заказчика она ещё не знала, потому что всё стояло на стадии тендера, — требовал дизайн-партнёра с портфолио, и у студии такое портфолио было. Тридцать проектов за девять лет, два профессиональных «Оскара» индустрии — две статуэтки «Золотого метра», — и одно правило, которое Алиса вбила в команду с первого дня: клиент платит не за красоту. Клиент платит за то, что с ним не случится ничего, чего он не хотел бы.

Кофе был готов. Алиса налила вторую чашку — там, в углу, у окна, уже сидела Кристина. Крис. Кристина Соколова. Волосы собраны, губы — «голый коралл», телефон на столе экраном вниз, как всегда. Она помешивала кофе ложкой, не пила, смотрела в окно.

— Ты опять не спала, — сказала Алиса вместо приветствия.

— Спала.

— Ложь.

— Спала с закрытыми глазами. Это тоже сон, Алиса.

— В шестом классе у нас это называлось «не выспалась из-за телика».

Крис хихикнула — коротко, как хихикают взрослые, которые помнят, что когда-то хихикали нормально, — и отпила кофе.

Ритуал. Два кофе, два круассана, одна шутка про жизнь. Каждое утро — семь лет подряд, с тех пор как Крис пришла в студию директором по маркетингу. А до того были семнадцать лет дружбы: с шестого класса, когда они договорились, что жизнь можно проживать хорошо, если её делить.

— Слушай, — сказала Крис, когда круассаны были съедены наполовину. — Двенадцатого.

— Двенадцатого что?

— Двенадцатого июля.

Алиса смотрела на подругу. Двенадцатое июля. Годовщина. Семь лет.

— Помню, — сказала Алиса.

— У тебя опять лицо, как у бухгалтера в пятницу.

— У меня всегда такое лицо.

— Нет. У тебя такое лицо, когда ты считаешь. А ты сейчас считаешь. Сколько? Семь?

— Семь, — подтвердила Алиса. — Семь лет. Как быстро.

Крис подалась вперёд.

— Паша что-то готовит, — сказала она. — Он три дня какой-то... светится. По-плохому. Как мальчик, который украл ворованное.

— Может, ему повысили оклад?

— Его оклад повышаете вы.

— Тогда он боится.

— Может, и боится. Но боится — это он умеет. А вот светиться — он не умеет. Он светится, когда... — Крис запнулась. — Ладно. Короче. Я ему сказала: сюрприз должен быть сюрпризом, а не театр. Он сказал: ты не понимаешь. Я сказала: это ты не понимаешь.

Алиса усмехнулась.

— И что ты сказала дальше?

— Ничего. И пошла отсюда, потому что ты меня не любишь, когда я рядом с ним.

— Люблю. Просто ты у меня в подчинении.

— Я у тебя в подчинении по штатному расписанию. По жизни я твоя старшая. У меня два диплома.

— Один — о высшем образовании, второй — о том, что ты умеешь не слушать.

Крис рассмеялась — на этот раз нормально, по-настоящему, — и они рассмеялись вместе, как рассмеялись бы семнадцатилетние девчонки, которым нечем заплатить за третий круассан. В девять приехал Павел. Паша. Павел Данилов. Семь лет в браке, четыре — в студии операционным директором: его часть, его операционка, его «всё решается, не переживай». Он заходил в студию так, как заходят домой: не стуча, но и не врываясь, — с букетом, с кофе, с новостями.

— Золотая, — сказал он, подходя. — Доброе утро.

Он обнял её в дверях. Обнимал Алиса коротко, одним движением — это был их формат, семь лет отработан, — и отпустил, и поцеловал в макушку. На воротнике его рубашки пахло не им.

Не другим одеколоном — это было бы понятно. Пахло просто... не им. Легко, ненавязчиво, так, что можно было решить: это парфюмерия из магазина, это новый гель для душа, это просто другая вода. Алиса не сделала ни одного движения. Она поцеловала его в ответ в щёку, сказала «доброе утро, Паша» ровным голосом, как говорила семь лет, и провела его в переговорную:

— Кофе?

— Чёрный. Без сахара. Как всегда.

— Ты знаешь, что у нас в четверг «Северянка»?

— Знаю. Я закрываю логистику до вечера.

— Паш, в четверг у тебя «Северянка» и Москва.

— Москва отодвинулась. Совещание на пятницу.

— На пятницу. — Алиса повторила это вслух, как повторяют фразу, которую только что услышали впервые. — А вчера ты говорил среда.

— Вчера было вчера, — сказал Паша легко, как человек, который привык, что за ним не поспевают. — План — это не судьба, золотая. План — это намерение.

— А намерение теперь — пятница?

— Теперь — пятница. — Он улыбнулся. — Не будь бухгалтером в пятницу, ладно?

— Я не бухгалтер в пятницу. Я бухгалтер всегда. Это моя суперспособность.

Он рассмеялся. Обнял. Ушёл в переговорную на созвон. Алиса стояла в дверях и смотрела, как его дверь закрывается.

Запах. «Не им». Пятница вместо среды. «Светится, как мальчик, который украл ворованное». Три точки. Три точки не составляют линию. Три точки — это повод насторожиться. Но Алиса Ветрова, выросшая в доме, где мать «всегда была в командировках» (по факту — с другим человеком в соседнем городе), а отец «вечно в служебных поездках» (по факту — уже не здесь), знала одну вещь лучше, чем бухгалтерский учёт: настороженность без факта — это не защита. Это чужая болезнь. И она в шестнадцать лет, глядя на мать, которая в каждом такси видела измену, сказала себе: «Я не буду такой. Я буду видеть. А подозревать — не буду.»

Поэтому она просто записала. На кухне, в блокноте, между «купить билеты» и «позвонить маме в день рождения», появилась одна строка, без даты: «Паша: пятница, „не им", светится». И она провела под строкой линию. Не зачёркивая — проводя. Так, как ведут черту, которую можно продолжить. День был обычный.

Москва сдвинулась на пятницу, «Северянка» осталась на четверге и шла без неё — значит, четверг был её: приёмка трёх квартир на Каменном острове, два созвона с поставщиком камня, проверка сметы по «Гавани» (новый проект: резиденция, двенадцать этажей, бюджет — «не обсуждается»), и, в конце, встреча с директором сети отелей, который хотел, чтобы студия обновила его флагманский отель.

— Ветрова, — сказал директор, глядя на планшет, — у вас цены, как у...

— Как у лучших, — закончила Алиса.

— Как у лучших, — согласился он. — Я и хотел так сказать. Я не хотел быть грубым.

— Вы не были. Вы были точным. Это редкость.

Он засмеялся и подписал письмо о намерениях. В тринадцать ноль-семь — Алиса смотрела на часы, потому что у неё всё шло по часам — она вышла из переговорной, проходила мимо шоурума и остановилась. В шоуруме никого не было. Стол «Медь» стоял у окна, и в нём — полированный, тёмный — лежало отражение: набережная, канал, баржа, прошедшая по воде. И отражение самого шоурума: стеллаж «Гавань», кресло «Ночь», пустое.

Алиса смотрела на отражение и думала о бабушке.

Вера Петровна — бабушка Вера, как звали её все, кто знал, — умерла, когдаАлисе было двадцать один. Бабушка Вера проектировала школы. Двадцать три года — школы, больницы, дома культуры. «Я строю то, что будет сто лет, — говорила она. — А ты, Алёнка, строй то, что будет стоить тебе.»

После смерти бабушки у Алисы осталось две вещи: дом у Гатчины — маленький, с верандой, с садом, который бабушка сажала сорок лет, — и тетрадь. Тетрадь в клетку, синяя, с «Правилами» на полях. Тетрадь лежала дома, на полке в ванной, — там, где Алиса видела её каждое утро. А здесь, в углу шоурума, за стеклом, стояли только кубки «Золотого метра». Алиса иногда брала тетрадь в руки. Не читала — брала. Как берут за руку.

Сегодня она не брала. Сегодня она просто смотрела на полку и думала: семь лет. Семь лет — это много. Семь лет — это, по бабушкиным меркам, полшколы. По её — полжизни. В шестнадцать часов звонил Паша.

— Золотая. Я заеду в семь. Ресторан — как договаривались? «Балкон»?

— «Балкон». В восемь.

— Принесу цветы. И... — он помолчал. — Двенадцатого. Я не буду рассказывать. Просто: доверься.

— Паша, мне не надо, чтобы ты мне рассказывал. Мне надо, чтобы ты был рядом.

— Я рядом. Я всегда рядом.

— Знаю.

— Люблю.

— И я.

Вешая трубку, Алиса почувствовала то, что чувствовала, когда в проекте что-то не сходилось: не тревогу. Тревога — это когда не знаешь. А когда знаешь — это другое. Это когда сумма сходится, а цифра на последнем месте не та, и ты смотришь на неё и понимаешь: где-то выше, в самом начале, кто-то поставил не ту запятую.

Она заехала за Пашей к нему в офис в семь. Он ждал её у подъезда — цветы, улыбка, «прости, что заставил ждать, логистика».

— Как день?

— Хорошо. Твой?

— Хорошо. Усталый. Хороший.

Они сели в машину. Паша был за рулём — он всегда был за рулём, даже когда машина была её, даже когда город был её, даже когда, как она тогда думала, и жизнь была их общей. «Балкон» был на последнем этаже старого дома, над каналом. Стол — у окна. Свечи. Два бокала. Музыка, которая играет так, чтобы её можно было не слушать.

В семь сорок Паша заказал вино. В семь пятьдесят — суп. В восемь десять — они говорили о «Гавани», о «Северянке», о двенадцатом, о том, что к годовщине он, возможно, что-то устроит (Алиса: «Что именно?», Паша: «Ты же знаешь, я не говорю», Алиса: «Я знаю, что ты не говоришь. Я не знаю, что ты устроишь», Паша: «Это и есть сюрприз»).

В восемь тридцать Паша наклонился к ней через стол.

— Алёна. Послушай. Я тут задумался.

Он звал её так с первого года — бабушкиным именем, тем самым «Алёнка», только по-взрослому. Когда-то ей это нравилось.

— Опять?

— Серьёзно. Двенадцатого. Семь лет. Я думаю, что нам... — он покрутил бокал, — нам надо что-то. Не подарок. Не ужин. Нам надо... перезагрузиться.

— Перезагрузиться.

— Как компьютер. Знаешь. Выключить, включить. С чистого.

Алиса улыбнулась.

— Паша, я не компьютер. Я не выключаюсь.

— Вот и я о том. — Он тоже улыбнулся. — Мы же не выключаемся. Мы просто... иногда не перезагружаемся. И тогда — глюки.

— Какие глюки?

— Какие-нибудь. — Он поднял бокал. — За то, что мы не глючим.

— За нас.

Они выпили.

За ужином Паша был хорош: шутил, вспоминал их первую встречу (она — на защите, он — «в зале, с букетом, я же говорил, что ты будешь лучшей» — это была его версия; её версия была другой: в зале было сорок человек, букет был не ей, и она не помнила, чтобы он смотрел на неё), обещал двенадцатое, обещал всё.

Алиса ела, пила, отвечала. Ей было хорошо. Ей было хорошо до самой двери ресторана, до того момента, когда Паша обнял её — на прощание, на сегодня, — и она, наклонившись к его плечу, вдохнула. «Не им». Теперь уже не возможно. Теперь — «не им».

— Паша, — сказала она тихо.

— Мм?

— Что это за запах?

Он поднял бровь. Улыбнулся — быстро, по-мальчишески.

— Что, уже?

— Паша.

— Это... гель. Новый гель. Я... пробовал. В магазине.

— Ты пробовал гель в магазине.

— Алиса. — Он положил ей руку на плечо. — Не играй в сыщика. Это неинтересно. Это скучно. Давай... давай я тебя поцелую, и мы поедем, и ты заснёшь, и всё будет хорошо.

— Хорошо.

Они поцеловались. На мосту, в машине, в дверях квартиры. Три поцелуя. Все — его. В десять сорок Алиса стояла в ванной, мыла руки, и вода была тёплой, и зеркало было сухим, и жизнь была хорошей. Хорошая. Так она и сказала, умываясь: «Хорошая». И повернулась к зеркалу, и в зеркале на неё посмотрела женщина, у которой всё хорошо.

И это было самое страшное. Потому что Алиса Ветрова умела распознавать ложь в сметах, в контрактах, в лицах. Но не в себе. Себя она проверять не умела. Себя она — как семью, как хорошую — считала своим. А своё, как известно, не проверяют. И зря. Своё — надо проверять первым. Но это было завтра. А сегодня была пятница, и жизнь была хорошая, и где-то в городе, в другой квартире, на другом конце города, Кристина Соколова закончила разговор с мужем и написала короткое сообщение: «Всё по плану. Двенадцатое. Не волнуйся».


Глава 2. Трещины

Суббота началась с того, что Кристина опоздала.

На двадцать минут. Для Кристины Соколовой, человека, который опаздывал только на похороны и то из-за траурных пробок, это было равносильно землетрясению. Алиса стояла в студии одна, в футболке и кроссовках, и ждала. Кофемашина шипела. За окном баржа медленно ползла по каналу.

В девять сорок Крис влетела в дверь, запыхавшаяся, с сумкой, с кофе на бегу в руке.

— Прости. Прости-прости-прости. Машина... Знаешь, как у нас в выходные пробки?

— У нас в выходные в центре ни одной машины.

— Тем страшнее.

Она поставила кофе, сняла куртку, села. И молчала. Алиса налила себе чашку, подошла к столу, села напротив и посмотрела на подругу. Крис была не такая. Не злая, не уставшая, не мне плохо — это было бы видно, это было бы понятно, это было бы по-человечески. Крис была — где-то. Глаза на Алисе, улыбка на Алисе, голос на Алисе. А человек — в другом месте. В месте, до которого не было телефона.

— Крис.

— Мм?

— Ты где?

— Здесь. А что?

— Ничего. — Алиса отпила кофе. — У тебя новый парфюм.

— Да? Крис Соколова, двадцать девятая коллекция. — Подруга наклонила голову. — Хороший?

— Хороший. Лёгкий.

— Я от него в восторге. Пахнет так, будто... — Крис задумалась. — Не знаю. Как будто ты его ещё не надела.

Алиса улыбнулась.

— Ты сегодня какая-то странная.

— Я всегда странная.

— Сегодня — более.

— Алиса, я не знаю, что ты от меня хочешь. Я хочу круассан.

— Вот и отлично. — Алиса достала из-под стола коробку, которую не успела допить вчера. — Круассан.

Они ели круассан. Крис разговаривала. Крис рассказывала о клиенте, о поставщике, о том, что Денис (муж, который «всегда в делах», как и мать Алиса когда-то, — такая вот семейная традиция) летит в Азию на неделю, о том, что она одна дома, с котом и тишиной. Крис смеялась. Крис жестикулировала. Крис была Крис.

И всё-таки. Алиса провела линию. Не зачёркивая. В понедельник, в десять, на планёрке, она впервые за семь лет посмотрела на расписание Паше. Не прочитала — посмотрела. С высоты. Так смотрят на смету, в которой что-то не сходится, но пока — где-то. У Паше на этой неделе было: вторник — «встреча с партнёром» (11:00–14:00, переговорная), четверг — «встреча с партнёром» (10:00–13:00, шоурум).

— Кто партнёр? — спросила она, когда планёрка закончилась и в переговорной остались они вдвоём.

Паша не поднял глаз от планшета.

— «Кварц-Стиль». Камень.

— «Кварц-Стиль» в отпуске. До пятницы.

— А, это новый. Другой. — Он, наконец, поднял глаза. — «Меркадор». Мрамор.

— ««Меркадор» едет в среду. Я видела тикет.

— Видела. — Паша закрыл планшет. — Алиса, ты сегодня с утра ведёшь себя, как детектив из дешёвого сериала.

— Я не веду. Я смотрю.

— Чему тут смотреть?

— Расписанию.

— Моё расписание ты знаешь лучше, чем я сам.

— Знаю. Поэтому и смотрю.

Он посмотрел на неё. Долго. Не злорадно — так, как смотрят на человека, который сделал что-то не то, но не понимают, что именно.

— Хорошо, — сказал он. — Смотри.

Вечером, в шесть, Паша пришёл домой раньше, чем обычно. С букетом. С новостями. С «я закрываю логистику». Алиса готовила ужин — суп, как полагалось, в понедельник, — и они разговаривали, как всегда: о работе, о «Гавани», о том, что к двенадцатому она хочет «что-то маленькое, без сцен», а он хочет «что-то большое, без пафоса».

— Паш, — сказала она, когда суп был разлит, — ты как будто далеко.

Он поставил ложку.

— Что?

— Ты как будто далеко. Не телом. Телом ты здесь. А... — она помешала суп. — А как будто в другой комнате.

Паша молчал ровно четыре секунды. Алиса считала.

— Алиса, — сказал он. — У нас сезон. У меня — операционка, у тебя — креатив. Ты три недели не выходила из студии. Я — из офиса. Мы оба... загружены.

На страницу:
1 из 2