
Полная версия
Путник, когда ты придешь в Спа..

Генрих Бёлль
Путник, когда ты придешь в Спа…
Heinrich Böll
Wanderer, kommst du nach Spa…
© Verlag Kiepenheuer & Witsch GmbH & Co. KG, Cologne/ Germany, 2003
© Перевод. А. Анваер, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2026
* * *Проезжая по мосту
(1950)
История, что я хочу вам рассказать, собственно, лишена какого-либо содержания, может быть, это и вообще никакая не история, но я, сам не зная почему, просто обязан поведать ее вам. Десять лет назад разыгралась своего рода предыстория, которая теперь получила свое завершение…
Дело в том, что пару дней назад проезжали мы по мосту, который в свое время был прочным и широким, металлическим, как грудь Бисмарка на его многочисленных статуях, несокрушимым, как должностные инструкции; то был широкий, с четырьмя железнодорожными колеями, мост через Рейн, стоявший на мощных опорах; когда-то ездил я по этому мосту на одном и том же поезде трижды в неделю – по понедельникам, средам и субботам. Был я тогда служащим Имперского общества охотничьего собаководства; должность моя была весьма скромной, собственно говоря, я исполнял обязанности курьера. В собаках я, естественно, ничего не смыслил, ибо являлся человеком необразованным. Три раза в неделю я ездил из Кенигштадта, где располагалась наша головная контора, в Грюндерхайм, где был ее филиал. Там я получал срочную корреспонденцию, деньги и сообщения о «сомнительных случаях». Эти последние укладывали в большую желтую папку. Мне никогда не говорили, что в этих папках, ведь я был всего-навсего курьером…
По утрам я в одно и то же время выходил из дома, шел на вокзал и восьмичасовым поездом отправлялся в Грюндерхайм. Поездка занимала три четверти часа. Я и тогда испытывал страх, проезжая по мосту. Все уверения технически подкованных знакомых относительно максимально допустимой нагрузки не имели для меня решительно никакого значения – я просто боялся, и все; одно только соединение моста и железной дороги уже вызывало у меня страх, и я честно в этом признаюсь. Рейн в наших местах очень широк. С тихим страхом в сердце ощущал я каждое легкое колебание моста, это жуткое раскачивание на протяжении всех его шестисот метров; и только потом возобновлялся успокаивающий и внушающий уверенность, приглушенный перестук колес, когда мы, наконец, опять достигали насыпи; далее начинались садовые участки, много садовых участков, и вот, неподалеку от Каленкаттена, в поле моего зрения появлялся один дом; этот дом, словно магнитом, каждый раз притягивал мой взор. Дом стоял на земле, ниже насыпи, и мне каждый раз приходилось косить глазом. Дом был оштукатурен красноватой известью и казался очень чистеньким; оконные наличники и цоколь были выкрашены в темно-коричневый цвет. Два этажа, на верхнем – три окна, а на нижнем – два; по центру, между окнами, дверь с крыльцом в три ступеньки. Если не шел сильный дождь, на ступеньках крыльца всегда сидел ребенок, девочка девяти-десяти лет с большой нарядной куклой в руках; девочка, сердито моргая, провожала взглядом поезд. Каждый раз я скользил взглядом по девочке, а потом взор мой упирался в левое окно, и я неизменно наблюдал возле него одну и ту же картину: женщина, которая, сгорбившись рядом с ведром с тряпкой, моет пол. Каждый раз, даже когда шел дождь и на крыльце не было ребенка, я видел эту женщина; ее худую шею, по которой узнавал мать девочки, да еще по размеренным движениям тряпкой, какими моют пол. Я часто давал себе слово, что в следующий раз непременно постараюсь рассмотреть мебель в комнате или хотя бы занавески, но взгляд мой упорно липнул к этой худенькой женщине, и, прежде чем я вспоминал о своем былом намерении, поезд уже проезжал мимо. По понедельникам, средам и субботам я наблюдал эту сцену в десять минут девятого, ибо поезда в ту пору ходили точно по расписанию. Когда поезд проскальзывал мимо, мне оставалось только бросить взгляд на чистый задний фасад – глухой и непроницаемый.
Разумеется, меня занимали мысли об этой женщине и об этом доме. Все другое на пути следования поезда интересовало меня мало. Каленкаттен – Брёдеркоттен – Зуленхайм – Грюндерхайм; в этих станциях не было ничего занимательного. Мысли мои постоянно вращались вокруг того дома. Я думал: почему женщина драит пол три раза в неделю? Дом не выглядел так, будто в нем все время грязно, сомнительно было и то, что в этом доме беспрестанно принимают гостей. Он казался негостеприимным, этот дом, хотя и был чистым. Это был чистый, но какой-то неприветливый дом.
Однако, когда я, возвращаясь из Грюндерхайма одиннадцатичасовым поездом, около двенадцати проезжал Каленкаттен и видел первым делом заднюю часть дома, женщина уже протирала зажатым в руке куском замши последнее окно справа. Это могло показаться странным, но по понедельникам и субботам она мыла последнее окно справа, а по средам – среднее окно. Голову она повязывала платком бледного красноватого цвета. Правда, девочку я в это время уже не видел; то есть ее не было около двенадцати – поезда тогда ходили как часы, – и дом казался тихим и угрюмым.
Хотя я и стараюсь, рассказывая эту историю, описывать только то, что видел на самом деле, уж позвольте мне сделать одно скромное допущение: через три месяца я решил, что, вероятно, по вторникам, четвергам и пятницам та женщина мыла другие окна. Это предположение, при всей его скромности и непритязательности, постепенно стало моей идеей фикс. Иногда всю дорогу от Каленкаттена до Грюндерхайма я размышлял о том, в какое время до и после полудня драит она остальные окна обоих этажей. Да! Я даже составил и записал план мойки окон. На основании того, что трижды в неделю наблюдал по утрам, я пытался представить, что та женщина моет во второй половине остальных трех дней и все полные дни. У меня возникла навязчивая мысль, что женщина постоянно только тем и занимается, что приводит в порядок окна. В десять минут девятого я всегда видел ее в одном и том же положении – она, сгорбившись, старательно, так, что мне даже казалось, будто я слышу ее пыхтение, водила тряпкой, а незадолго до двенадцати изо всех сил терла оконной замшей стекла. Мне даже казалось, что я вижу высунутый кончик ее языка.
История этого дома меня буквально преследовала. Я стал излишне задумчивым. Дело дошло до служебной небрежности. Я был слишком отстраненным. Однажды я даже забыл взять с собой папку с «сомнительными случаями». Этим я навлек на себя гнев окружного шефа Имперского общества охотничьего собаководства; когда он вызвал меня к себе, его буквально трясло от злости.
– Грабовский, – сказал он мне. – Я слышал, что вы забыли «сомнительные случаи». Служба есть служба, Грабовский.
Я хранил гробовое молчание, и это разозлило его еще сильнее.
– Курьер Грабовский, хочу вас предупредить. Имперское общество охотничьего собаководства не потерпит в своих рядах забывчивых людей, вы понимаете? Мы можем поискать и более квалифицированных людей. – Он грозно посмотрел на меня, но потом вдруг смягчился, и в глазах его появилось что-то человеческое. – У вас какие-то неприятности?
Я тихо признался:
– Да.
– Что случилось? – почти заботливо спросил он. Я лишь молча покачал головой. – Я могу вам чем-нибудь помочь?
– Дайте мне один день отпуска, господин директор, – робко попросил я, – и больше ничего.
Он великодушно кивнул:
– Решено! И не принимайте мои слова слишком близко к сердцу. Каждый имеет право один раз что-нибудь забыть, но в целом мы вами довольны…
Душа моя возликовала. Этот разговор состоялся в среду. На следующий день, в четверг, я был свободен. Использовать его я решил с толком. В восемь утра я сел в поезд и, проезжая мост, дрожал не столько от страха, сколько от нетерпения: да, она была на месте и драила ступеньки крыльца. В Каленкаттене я сел на встречный поезд и снова проехал мимо ее дома около девяти: верхний этаж, среднее окно, фасад. В тот день я четыре раза проехал мимо того дома туда и обратно и уяснил себе весь план четверга: ступеньки крыльца, среднее окно, верхний этаж, задний фасад, пол, передняя комната наверху. Когда в шесть вечера я вновь проезжал мимо дома, то увидел маленького человечка, который, согнувшись в три погибели, не спеша копался в огороде. Девочка, держа в руках неизменную нарядную куклу, наблюдала за ним, как надсмотрщица. Женщины не было видно…
С тех пор минуло уже десять лет. И вот несколько дней назад мне случилось снова проехать по этому мосту. Боже мой, я буквально ни о чем не думал, садясь в поезд в Кенигштадте! Та история совершенно вылетела у меня из головы, я начисто о ней забыл. Мы ехали поездом, составленным из товарных вагонов, и, когда приблизились к Рейну, произошло нечто необычное: вагон перед нашим вдруг умолк вслед за другими; это было удивительно – наш поезд из пятнадцати или двадцати вагонов словно был цепью огней, которые принялись гаснуть один за другим. При этом мы слышали какой-то ужасно противный, гулкий шум, похожий на завывание ветра. Этот звук вдруг превратился в стук молоточка под днищем нашего вагона; онемели и мы, увидев ничто, ничто, ничто… ничто; слева и справа от нас было ничто, отвратительная, жуткая пустота… вдали виднелся берег Рейна… корабли… вода, но взгляд не осмеливался устремляться слишком далеко; взгляд хитрил и обманывал. Вокруг не было ничего, ровным счетом! По лицу бледной, умолкшей крестьянки я понял, что она молится, некоторые дрожащими руками прикуривали сигареты; умолкли даже игроки в скат, уютно устроившиеся в углу…
Потом мы услышали, что головные вагоны снова выехали на твердую землю, и все сразу подумали одно и то же: для них все, наверное, кончится благополучно и они проскочат, но мы-то, мы ехали в предпоследнем вагоне и почти были уверены, что уж точно рухнем вниз. Эта уверенность явственно отражалась в наших глазах и читалась на побледневших лицах. Мост был не шире рельсового пути, да, собственно, рельсовый путь и был мостом, и края вагона просто нависали по обе стороны моста над бездной, а мост раскачивался, словно ему не терпелось стряхнуть нас в реку…
Но потом возобновился привычный перестук колес, мы слышали его приближение, он становился все более и более отчетливым, и вот, наконец, этот темный и несокрушимый грохот раздался и под нашим вагоном. Все мы одновременно вздохнули и осмелились посмотреть в окна: там мы увидели садовые участки! Боже, благослови садовые участки! Но тут я внезапно осознал, где нахожусь, места становились все более узнаваемыми, чем ближе мы подъезжали к Каленкаттену. Для меня был важен теперь только один вопрос: стоит ли еще тот дом? И тут я его увидел; сначала издалека, сквозь нежную листву растущих на участках деревьев, показался красный, еще более чистый, чем раньше, фасад дома; он становился все ближе и ближе. Меня охватило какое-то смутное, неясное волнение. Все-все, что происходило тогда, десять лет назад, дико и беспорядочно всколыхнулось в моей душе, породив рвущий сердце хаос и сумятицу. Дом стремительно приближался, и тут я увидел женщину. Она мыла ступеньки крыльца. Но нет, то была не она – ноги были длиннее, крепче и несколько толще, но движения те же – угловатые, резкие, повторяющиеся движения из стороны в сторону, какими моют пол. Сердце мое замерло, да что там: оно словно остановилось. Женщина на мгновение обернулась, и я сразу узнал ту девочку; это паучье лицо, отталкивающе угрюмое и кислое, как залежалый салат…
Когда мое сердце снова медленно и нерешительно принялось за свою работу, мне вдруг пришло в голову, что сегодня и в самом деле четверг…
Подружка с длинными волосами
(1947)
Это было просто удивительно: ровно за пять минут до того, как началась облава, меня вдруг охватило чувство неуверенности. Я боязливо осмотрелся и медленно зашагал вдоль Рейна к вокзалу, и мало того – я даже не удивился, увидев, как из переулков вылетели легковые машины с полицейскими в красных фуражках; они мгновенно оцепили квартал и приступили к поиску. Все произошло до жути стремительно. Я оказался вне рокового круга и спокойно закурил сигарету. Все происходило абсолютно беззвучно. На землю полетели сотни сигарет. Жаль, подумалось мне, и я даже наскоро подсчитал в уме, сколько наличности было только что выброшено зря. Грузовик быстро наполнялся теми, кого удалось схватить. Франц тоже был там – он безнадежно махнул мне рукой издалека. Жест этот мог означать только одно: судьба. Один из полицейских, резко обернувшись, увидел меня. И я пошел прочь. Но медленно, очень медленно. Мой бог, должны же они взять и меня! У меня не было ни малейшего желания возвращаться в свою халупу, и я не спеша поплелся дальше к вокзалу. Тростью я отшвырнул в сторону мелкий камешек. Солнце припекало, от Рейна тянуло нежной прохладой.
В зале ожидания я отдал кельнеру Фрицу двести сигарет и сунул деньги в задний карман. Теперь при мне не было товара – только пачка лично для меня. Потом в толчее я нашел, наконец, свободное место, заказал мясной бульон и немного хлеба. Издалека я заметил, что Фриц подал мне знак, но у меня не было никакого желания вставать. Тогда он сам торопливо подошел ко мне. За его спиной я заметил крошку Маусбаха, курьера. Мне показалось, что оба сильно нервничали.
– Слушай, приятель, ты не переживай, – пробубнил Фриц и, тряхнув головой, отошел в сторону, уступив место запыхавшемуся крошке Маусбаху.
– Знаешь, тебе, – тяжело дыша и заикаясь, сказал он, – ты… должен испариться… твою халупу обыскали и нашли кокс… так-то, приятель! – Он тяжело сглотнул и перевел дыхание.
Я покровительственно похлопал его по плечу и дал двадцать марок.
– Хорошо, – произнес я, и он затрусил прочь. Но тут мне в голову пришла мысль, и я окликнул его: – Слушай, Хайни, если вдруг найдешь мои книги и пальто из халупы… то, может, сохранишь их, а? Я появлюсь здесь через две недели, ладно?.. Все остальное оставь себе.
Он кивнул. На него можно было положиться, и я это знал.
Жаль… снова подумал я… шесть тысяч марок псу под хвост… нигде, нигде нельзя почувствовать себя в безопасности…
Перехватив несколько любопытных взглядов, скользнувших по мне, когда я снова медленно уселся на место и равнодушно потянулся к карману, я неожиданно осознал, что нигде больше не смогу пребывать в столь восхитительном одиночестве, нигде не смогу я побыть наедине со своими мыслями, как здесь, в толпе и толчее зала ожидания.
В какой-то миг я вдруг понял, что мои глаза, которые без всякой ясной цели, почти автоматически скользили по залу, все время цеплялись за какое-то пятно, словно некая сила против моей воли постоянно направляла их туда. В круг моего равнодушного взгляда то и дело, снова и снова попадало одно место, где мой взгляд спотыкался, останавливался, а затем торопливо продолжал путь. Потом я словно очнулся от глубокого сна и посмотрел туда вполне осознанно. Через два стола от меня сидела темноволосая молоденькая девушка в светлом пальто, желтовато-бурой шляпке и читала газету. Я видел только ее слегка сгорбленную фигурку, неясный абрис носа и тонкие расслабленные руки. Ноги я тоже видел, красивые, стройные и… да, безупречные ноги. Не знаю, как долго я пялился на нее, но иногда, когда она переворачивала страницу, мне удавалось мельком увидеть узкий овал ее лица. Внезапно девушка, подняв голову, в упор, серьезно и равнодушно посмотрела на меня – глаза у нее были большими и серыми; это продлилось один короткий миг, а потом она снова погрузилась в чтение.
Этот мимолетный взгляд сразил меня. Сердце колотилось, но я терпеливо продолжал сверлить ее глазами, пока она, наконец, не дочитала газету и, облокотившись на стол, каким-то отчаянным жестом поднесла к губам бокал пива.
Теперь я мог видеть ее лицо целиком. Она оказалась бледна, совершенно бледна; у нее был маленький рот и прямой благородный нос. Но глаза, эти огромные, серьезные серые глаза! Черные волосы, словно траурный занавес, длинными локонами падали ей на плечи.
Я глазел на нее двадцать минут, а может час или даже дольше. Все это время она посматривала на меня с возрастающим беспокойством, все чаще скользил по моему лицу ее печальный взгляд… В нем не было возмущения, какое отражается во взглядах молоденьких девушек в таких ситуациях. В ее глазах было беспокойство… и страх.
Ах, мне вовсе не хотелось доставлять ей беспокойство и становиться причиной ее страха, но я не мог оторвать от нее взгляд.
Наконец она торопливо встала, повесила на плечо сумку для сухого пайка и быстро покинула зал ожидания. Я последовал за ней. Не оборачиваясь, она поднялась по лестнице и подошла к заграждению. Не выпуская ее из виду, я купил перронный билет. Она быстро обогнала меня – мне пришлось сунуть трость под мышку и почти перейти на бег. Я едва не потерял ее в толпе в темном колодце перехода, ведущего к перрону, но все же нашел ее у развалин разрушенного павильона – она стояла, прислонившись к его стене. Невидящий взгляд девушки был устремлен на рельсы. Она так и не обернулась.
От Рейна дул холодный ветер, пронизывавший руины насквозь. Вечерело. Множество людей с пакетами, рюкзаками, коробками и чемоданами стояли на платформе с отрешенными лицами загнанных животных. Она испуганно повернула голову в ту сторону, откуда дул ветер, и поежилась от холода. Впереди безмятежно и равнодушно зевал темно-синий полукруг неба, четко очерченный ажурной решетчатой аркой перронного навеса.
Медленно, прихрамывая, я принялся расхаживать по платформе, время от времени оглядываясь на девушку, всякий раз желая убедиться, что она еще здесь. Но она стояла на прежнем месте, стояла на прямых, тесно сжатых – колено к колену – ногах, прислонившись к остаткам стены, направив взгляд на плоский черный желоб, по которому бежал блестящий рельсовый путь.
Наконец к перрону хвостом подали скрежещущий, еле ползущий поезд. Пока я смотрел на локомотив, девушка прыгнула в подходивший поезд и исчезла в одном из пассажирских отсеков. Из-за всей этой давки перед дверьми на несколько минут я потерял ее из виду. Однако вскоре мне удалось заметить желто-бурую шляпку в последнем вагоне. Войдя в него, я сел прямо напротив девушки, так близко, что наши колени почти соприкасались. Когда она взглянула на меня, невероятно серьезно и спокойно, лишь едва заметно сдвинув брови, я безошибочно прочел в ее больших серых глазах: она знала, что все это время я шел за ней. Мой взгляд то и дело беспомощно скользил по ее лицу, пока поезд, набирая скорость, погружался в надвигавшуюся темноту вечера. Я не мог проронить ни слова. Поля опускались во тьму, деревни постепенно окутывала ночь. Мне стало зябко и холодно. «Где я буду сегодня ночевать… – подумалось мне, – …где мне снова удастся обрести хоть немного покоя?» Ах, как я жаждал спрятать лицо в этих черных волосах. Больше мне не хотелось ничего, ровным счетом ничего. Я закурил. Она метнула короткий, но внимательный взгляд на пачку. Я протянул ее девушке и произнес внезапно охрипшим голосом: «Прошу». Мне казалось, что сердце сейчас выпрыгнет у меня из груди. Полсекунды она помедлила, и, несмотря на темноту, я заметил, что она на мгновение покраснела. Вытащив сигарету из пачки, она прикурила. Курила жадно, глубоко затягиваясь дымом.
– Вы очень щедры. – Голос ее оказался приглушенным и ломким.
Было слышно, что в соседний отсек вошел контролер. Мы, как по команде, отпрянули друг от друга, вжались каждый в свой угол и притворились спящими. Сквозь полуприкрытые веки я, однако, увидел, что она засмеялась. Я украдкой наблюдал за контролером, который ярким фонарем освещал билеты и компостировал их. Свет фонаря упал на мое лицо. Его луч подрагивал – я понял, что контролер колеблется. Потом свет упал на лицо девушки. Как же она была бледна, какая печаль сквозила в этой бледности.
Сидевшая рядом со мной толстуха схватила контролера за рукав и что-то зашептала ему на ухо. Я разобрал только несколько слов: «Американские сигареты… безбилетники…» Контролер сердито толкнул меня в бок.
В отсеке повисла тишина. Я тихо спросил ее, куда она едет. В ответ она назвала станцию. Я купил два билета и заплатил штраф. Ледяное презрительное молчание воцарилось вокруг, когда контролер ушел. Однако голос девушки был до странности теплым и одновременно слегка насмешливым, когда она спросила:
– Значит, вы тоже едете туда?
– Конечно, а куда мне еще ехать? Там у меня пара друзей. Постоянного жилья-то у меня нет…
– Понятно, – сказала она и откинулась на спинку сиденья, и теперь я лишь время от времени видел ее лицо, когда его выхватывал из темноты свет пролетавшего в окне уличного фонаря.
Когда мы сошли, стало уже совсем темно. Темно и тепло. Когда мы покинули здание вокзала, маленький городишко уже спал глубоким, беспробудным сном. Крошечные дома тихо и скромно дышали под тонкими ветвями деревьев.
– Я провожу вас, – хрипло произнес я, – такая страшная темнота.
Она остановилась на месте, как вкопанная. Мы в этот момент оказались под фонарем. Она бросила на меня безжизненный взгляд и процедила:
– Знать бы, куда вам меня провожать. – По ее лицу пробежала волна, как по платку, обдуваемому ветром. Нет, мы не поцеловались… Мы медленно вышли из городка и, в конце концов, забрались в стог сена. Ах, не было у меня никаких друзей в этом городке, таком же чужом, как и все прочие. Под утро похолодало, я прижался к ней, а она прикрыла меня краем своего тонкого пальтишка. Так мы и согревали друг друга – дыханием и теплом тела.
С тех пор мы вместе, надеюсь, навсегда.
Человек с ножами
(1948)
Юпп держал нож за кончик острия так, что рукоятка свободно раскачивалась в воздухе. Это был длинный хлебный нож с узким отполированным лезвием. Было видно, как остро он заточен. Резким, неожиданным движением Юпп подбросил нож вверх; с жужжанием пропеллера он, крутясь, взлетел под потолок, и сверкающее лезвие поблескивало в лучах заходящего солнца красноватым цветом чешуи золотой рыбки; ударившись о потолок, нож прекратил вращение и со свистом полетел отвесно вниз на голову Юппа, но он молниеносным движением положил себе на голову деревянный чурбак; нож с резким звуком вонзился в дерево и остался стоять, качаясь из стороны в сторону. Юпп снял чурбак с головы, вытащил нож и раздраженно швырнул его в дверь. Лезвие воткнулось в филенку, нож несколько раз дрогнул, накренился и упал на пол…
– К чертям собачьим, – тихо произнес Юпп. – Я исхожу из очевидной предпосылки: люди, которые платят в кассе деньги, охотнее всего смотрят те номера, где на кон ставят здоровье или жизнь, как в римском цирке; по меньшей мере, они хотят знать, что кровь может пролиться, понимаешь?
Он поднял нож и едва заметным движением руки метнул его в горбыль оконного переплета, метнул с такой силой, что стекло задребезжало и едва не вылетело из рамы, окончательно раскрошив замазку. Этот бросок – великолепный и точный – напомнил мне о тех мрачных временах недавнего прошлого, когда он с помощью своего перочинного ножа карабкался вверх и вниз по столбам бункера.
– Я бы сделал что угодно, лишь бы пощекотать нервы почтенной публике. Я бы даже отрезал себе уши, но, к сожалению, никто не сможет приклеить мне их обратно. Идем.
Распахнув дверь, он пропустил меня вперед, и мы вышли на лестничную площадку. Обои здесь оставались на стенах только в тех местах, где были крепко приклеены и их не смогли отодрать на растопку. Пройдя мимо абсолютно запущенной ванной комнаты, мы вышли на своего рода террасу, бетон которой растрескался и порос мхом.
Юпп широко взмахнул рукой, очертив в воздухе дугу.
– Впечатление бывает тем сильнее, чем выше летит нож. Но мне нужно, чтобы сверху было препятствие, о которое нож ударяется, теряет вращение и отвесно, со свистом падает на мой никому не нужный череп. Смотри. – Он ткнул пальцем вверх, где нависал железный остов рухнувшего балкона. – Я тренировался здесь. Целый год. Поберегись! – Он подбросил нож – острое орудие со свистом полетело вверх, с чудесной точностью и устойчивостью, легко, гладко и даже мягко, как птица, а потом, ударившись об опору балкона, с головокружительной быстротой устремилось вниз и с силой воткнулось в подставленную деревяшку. Должно быть, сам удар был довольно силен, хотя у Юппа даже ресницы не дрогнули. Нож вонзился в дерево на добрых несколько сантиметров в глубину.
– Дружище, это же роскошно, – заорал я, – это же классно, все должны признать, что это настоящий номер!
– Они признают и платят мне двенадцать марок за вечер и даже разрешают мне в перерывах между основными номерами поиграть ножом. Но этот номер слишком прост. Человек, нож, деревяшка, понимаешь? Неплохо бы иметь полуголую бабу, и пусть бы нож пролетал прямо перед ее носом. Вот бы они порадовались. Но пойди найди такую бабу!
Он повернулся, обошел меня, и мы вернулись в его комнату. Он осторожно положил на стол нож, деревяшку и потер руки. Мы сели на ящик возле печки и умолкли. А потом я достал из кармана хлеб и произнес:




