Дважды попаданка, или нити судьбы
Дважды попаданка, или нити судьбы

Полная версия

Дважды попаданка, или нити судьбы

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Пролог.

Вы когда нибудь умирали? Нет? А вот я дважды.

Первый раз я погибла из-за собственной глупости и склочного нрава, а вот второй раз спасая детей. Но давайте расскажу обо всем по порядку. И так…

В то утро ничего не предвещало беды. День начался как обычно в детском саду номер сорок три в столице Севера. Я пришла затемно, пока город только зажигал желтые огни в февральской тьме. Проветрила, протерла пыль, приготовилась встречать своих деток. Потом были их голоса, топот маленьких ног, каша, размазанная по лицу, и смех. Сашка, серьезный и голубоглазый, вручил мне рисунок.

— Это вы, Арина Витальевна. И я. И мы держимся за руки. Я вас очень люблю. Когда вырасту, то женюсь на вас.

У меня перехватило дыхание. Я прижала листок к груди, ощущая, как что-то горячее и щемящее поднимается к горлу.

– Спасибо, солнышко, но я уже буду стара.

– Ничего, главное что вы добрая, – ответил мальчик, и убежал, а я усмехнулась своим мыслям. Если бы он знал меня в прошлой жизни. Тогда я была настоящим монстром. Изводила своих младших сестер и братьев, племянников, слуг, да вообще всех, кто имел несчастье быть в зависимом от меня положении. Я была настоящим исчадием ада и поплатилась за это. Сейчас же все по другому. Я извлекла урок и получив возможность начать жизнь заново сделала все, чтобы не быть похожей на ту себя.

После прогулки, я уложила их спать. Почитала «Дикие лебеди» — шепотом, хотя это и не полагалось. В правилах не было места для магии сказок перед сном. Но их полуоткрытые рты, любопытство во взгляде… Это была моя магия. Моя семья.

Нянечка Алёна кивнула:

– Я посижу, Арина Витальевна, идите.

В ее глазах я прочла то же усталое понимание: в спальне было холодно. Не просто прохладно, а по-настоящему холодно. Дети спали в пижамах и носочках, укрытые двумя одеялами, а из старых, рассохшихся рам все равно тянуло ледяными нитями сквозняка. Батареи под окнами были лишь слегка теплыми. Я потрогала их ладонью, сильнее укуталась в шаль и пошла в сторону кабинета заведующей.

Удивительно, но в коридоре было значительно теплее, хоть сюда детей выводи после сна. А все потому что окна заменили на пластиковые.

В кабинет Веры Павловны пахло дорогими духами, кофе и властью. Она сидела за огромным столом, изучая бумаги, и даже не подняла головы, когда я вошла.

— Вера Павловна, нам нужно поговорить. О температуре в группе.

— Опять? — она вздохнула, отложила ручку. Ее взгляд был усталым и раздраженным. — Соколова, мы это уже обсуждали. Финансирование урезано. Терпите.

— Дети не могут терпеть! — голос мой сорвался, став выше, чем я хотела. Я сделала паузу, сжала пальцы в кулаки, чувствуя, как по спине бежит знакомая, едкая волна гнева. Со склочным нравом, доставшимся от прошлой жизни, я боролась каждый день. Но сейчас это был не гнев, а отчаяние. — У нас +15, Вера Павловна. Из окон дует так, что занавески колышутся. Они мерзнут. Они простужаются.

— И что вы хотите, чтобы я сделала? — заведующая развела руками, широким, театральным жестом. — Вызвать шамана, чтобы он духи окон успокоил? У нас в плане на лето замена части труб и ремонт котельной. На окна, возможно, тоже выделят. Но это будет летом. А сейчас февраль.

— Но это невыносимо! Мы одеваем их как капусту, но они же не могут в верхней одежде ходить по группе!

— А вы что думали? — ее голос стал холодным и колючим. — Это не элитный частный сад. Это муниципальное учреждение в «столице Севера», как вы любите ее называть. Тут всем холодно. Учитесь работать в имеющихся условиях.

— Условия — это дети, которые плачут от холода! — Я сделала шаг вперед, чувствуя, как старые демоны рвутся наружу. Хотелось кричать, хлопнуть дверью. Но я сглотнула ком в горле. — Можно хотя бы временные обогреватели? Утеплить окна хоть как-то?

— На обогреватели нет денег в смете. А если поставите самодельные и что-то случится? Вы об этом подумали?

– да не ставили мы никакие, – удивленно нахмурилась.

– Да что вы говорите? – усмехнулась воспитательница. – У нянечки своей спросите, если не в курсе и не нужно мне тут глазами хлопать невинными. Привыкли, что прикрываетесь своим детдомовским прошлым, и требуете везде и всюду, со мной такое не прокатит. — она усмехнулась, и в этой усмешке было что-то гадкое. — Выбирайте, Соколова: или окна, или трубы. На все денег не хватит. И прекратите, наконец, бегать сюда с этими жалобами. У меня отчетность, проверки, а вы со своими…, – она запнулась, и ее взгляд скользнул по моей простой кофте, по рукам без маникюра. — …со своими претензиями. Привыкли права качать, будто вам все должны. Сами для разнообразия что-то сделали бы. Организовали родителей, чтобы они окна заменили, если у них дети так уж часто мерзнут, – слова ударили, как пощечина. – И вообще скажите спасибо, что я вам премию не урезаю, а то возомнили о себе, невесть что. Вчера техникум закончили и туда, же.

Вся кровь отхлынула от лица, потом прилила обратно, горячая и густая. Гнев, горький и знакомый, закипел во мне. Я хотела крикнуть ей в лицо все, что думаю о ее «благодарности», о ее теплом кабинете и духах, пока дети дрожат. Хотела хлопнуть дверью так, чтобы стекла задребезжали.

Но я увидела перед собой не Веру Павловну. Я увидела Сашкин рисунок. Улыбающееся солнце. «Я вас очень люблю».

Я медленно выдохнула. Мои кулаки разжались.

— Хорошо, — сказала я тихо, почти беззвучно. — Я все поняла.

Я повернулась и вышла, не хлопнув дверью. В коридоре я прислонилась к холодной стене, закрыв глаза. Стыд и бессилие жгли изнутри. Я проиграла. Опять. Я подвела их. Своих ребят.

С чувством тяжелого, ледяного кома под ложечкой я побрела обратно в группу. Алёны на месте не было — наверное, вышла. Любила она сбегать покурить, пока дети спали. Ох уж эти дурные привычки. Я неоднократно ей говорила не оставлять детей одних, ни при каких обстоятельствах. Помнила последний день в своей прошлой жизни и повторения очень боялась.

В группе было тихо. неестественно тихо. И тут я почувствовала запах. Сначала едва уловимый — сладковатый, приторный. Потом явственнее.

Гарь. Горелое.

И весь мой гнев, все обиды, вся леденящая беспомощность мгновенно испарились, сменились чистым, животным ужасом. Сердце упало в пятки, а потом забилось где-то в висках, бешеным, тревожным гулким стуком. Я бросилась в спальню…

В спальне стоял густой, сладковатый дым. Не успев толком осознать запах, я инстинктивно втянула воздух носом — пахло горелой ватой и пластиком. Откуда? Сердце колотилось где-то в горле.

– Алёна? — тихо позвала я нянечку. — Алёночка?

Ответом была зловещая тишина, нарушаемая лишь мерным дыханием двадцати пяти спящих малышей. И легкий, едва уловимый треск — как будто где-то рвалась тонкая бумага.

Я шагнула внутрь, и начала шарить взглядом по помещению в поисках источника треска и запаха. Из-за большой старинной тумбы, где мы хранили запасные одеяла, выползала струйка дыма. Она извивалась в воздухе, как серая змея, и поднималась к потолку. я точно помнила что та розетка была нерабочей и лично ставила в нее заглушку. Потому эту тумбу то туда и поставили, чтобы спрятать от глаз проверок не рабочую розетку.

Искры не было видно, только этот черный, расползающийся след на обоях и этот ужасный, нарастающий треск.

– Господи…

Мозг отказался работать. Ноги стали ватными. А потом, как по щелчку, включилось всё: инструктажи, которые я всегда считала скучной формальностью, мой собственный инстинкт и ясное, холодное понимание: пожарная сигнализация в этом крыле на ремонте. Не сработает. Никто не придет. Только я.

– ДЕТИ! ВСТАВАЙ! — мой крик в тихой спальне прозвучал как гром. Несколько малышей вскочили, испуганно заморгав. Большинство просто кряхтело, уткнувшись в подушки. Я бросилась к ближайшим кроваткам, начала стаскивать одеяла, трясти за плечи.

– Машенька, Вовка, вставайте скорее! Играем в пожарных, бежим на улицу! Быстро-быстро! Кто последний, тот поросячий хвостик.

Дым становился гуще. Он уже не полз, а наполнял комнату, щекотал горло. Кто-то из детей закашлялся. Я увидела испуганные, сонные глаза Саши, того самого, что утром подарил мне рисунок с улыбающимся солнцем и надписью корявыми буквами: «ЛЮБЛЮ АРИНУ».

– Ничего не берите! Все встали и за мной! Держитесь за рубашку! — командовала я, сгребя в охапку двух самых младших, которые плакали и не могли встать. Дым ел глаза. В коридоре было чище, но пахло уже не просто гарью, а чем-то химическим, едким. Пластик. Проводка.

Я толпой вывела детей в раздевалку, в нашу группу. Здесь, у выхода, воздух был еще свеж. Посчитала на автомате — двенадцать. Где остальные? В спальне!

– Стоять здесь! Не двигаться! Я сейчас! — и я снова нырнула в дымный коридор. Сердце колотилось так, что казалось, вот-вот разорвет грудную клетку. Мысль о заведующей, о нашей ссоре, о словах «детдомовка» пронзила мозг как игла. Да, я детдомовка. У меня нет своей семьи. Но эти дети — сейчас они моя семья.

В спальне было уже нечем дышать. Двое малышей сидели на полу, обнявшись, и тихо плакали. Трое еще спали, отравленные угарным газом. Я, кашляя и вытирая слезящиеся глаза, задрала подол свитера на лицо и кинулась к ним.

Одного за другим, как мешки с мукой, я вытаскивала их в раздевалку. В глазах плыло. В ушах звенело. Последней я вынесла крошечную Лидочку, завернутую в ее же одеяло. Сбросила ее в общую кучу испуганных, но живых ребятишек.

– Все… Все здесь? — хрипела я, пытаясь перевести дух.

В этот момент в дальнем конце коридора, откуда валил самый густой дым, с грохотом вылетела дверь на чердак, и пламя, ярко-оранжевое и жадное, лизнуло потолок. Возгорание началось на чердаке? Но почему?

– На улицу! Бежим!

Я распахнула наружную дверь. Лютый февральский воздух ударил в лицо, чистый и обжигающе холодный после дыма. Дети, полураздетые, в пижамах и носочках, послушно высыпали на снег. Я выталкивала последних, оглядываясь — все ли вышли.

– Там Барсик, – заплакала Настя.

– Какой Барсик? – растерянно переспросила и снова окинула всех детей взглядом. Все были на месте.

– Мой котенок, – уже в голос заплакала малышка. – Я его утром принесла и в шкафчике спрятала.

– Котенка? – у меня глаза полезли на лоб.

–Да, живого, – заголосила девочка.

Тут к нам подскочила Алена, которая и в самом деле была улице, с нянечкой из другой группы. Все уже эвакуировались, и отводили детей подальше от здания сада.

– Алена, уводи детей, – крикнула я нянечке.

– Арина, а ты куда? – девушка неверяще уставилась на меня. – С ума сошла.

– Я быстро, – крикнула я и нырнула в здание. Всего на секунду. Схватить его и выскочить. Я на одном дыхании пробежала лестницу, открыла дверь в нашу группу, уже нагнулась, чтобы заглянуть под вешалку…

Ослепительная вспышка. Оглушительный грохот. Что-то горячее и тяжелое ударило меня в спину и отбросило вперед, в темноту. Я не почувствовала боли. Успела лишь ухватиться за амулет, что когда-то меня спас, словно бы и сейчас он должен был мне помочь. Ощутила только теплую волну и всепоглощающий гул, в котором утонули детские крики на улице, вой сирен и собственное сердце.

Так я умерла во второй раз. Спасая детей. И котенка.

А потом… потом было тихо. И бело. Как в тот самый снег, в который выбежали мои ребятишки.


Глава 1.

Первое что я увидела когда открыла глаза, это знакомый узор лепнины на потолке своей спальни в усадьбе Грейстоун. Воздух пах не прахом или гарью, а цветами, что поставили мне вчера вечером в комнату, а еще я улавливала тонкие нотки аромата воска для паркета.

Я лежала, не дыша, слушая бешеный стук в висках. Он совпадал с биением сердца. Живого. Теплого.

Пальцы сами потянулись к лицу, к глазам, будто пытаясь стереть наваждение. Но бархат ресниц, тепло собственной кожи под подушечками пальцев — все было осязаемо, невыносимо реально. Где-то внутри меня сжалась микроскопическая надежда.

Сегодня.

Сердце рванулось в горло, сдавив его. Я вскочила с кровати так резко, что кружевной подзор зацепился за пятку и с треском порвался. Но я уже не обращала внимания. Ноги понесли меня через комнату к высокой дубовой двери. Каждая ворсинка ковра, которую я ощущала голыми ступнями, каждый луч солнца, падающий сквозь щель в шторах, кричал об одном: это не сон. Это не посмертный бред. Это — утро.

Утро моего восемнадцатилетия.

День, когда я впервые умру.

Рука сжала холодную бронзовую ручку. Я рванула дверь на себя.

За порогом, подноc с серебряным колпаком и фарфоровым чайником в руках, замерла Элис. Маленькая, тщедушная, в чепце и переднике, с глазами, привыкшими смотреть в пол.

Столкновение было неизбежным. Поднос взлетел в воздух с жалобным лязгом. Фарфоровый сервиз «Лавандовые поля», фамильный, выписанный матушкой из столицы, разбился о паркет сотней острых осколков. Пятно горячего шоколада, темное и густое, растеклось по светлому дереву, как кровь. Аромат миндаля и сливок смешался с запахом страха.

Элис вскрикнула, отпрянула, и лицо ее стало цвета молочного киселя. Глаза, круглые от ужаса, уставились на меня, а потом на осколки у ее ног — на материальное доказательство ее мнимой вины.

– П-простите, миледи! Простите! Я неловкая, я дура, я…

Ее голос сорвался в визгливый шепот. Она не стала подбирать осколки. Не стала. Она рухнула на колени прямо в лужу шоколада, не обращая внимания на мокрые пятна на форме. Ее худенькие плечи затряслись, а лоб почти коснулся паркета в низком, униженном поклоне.

– Помилуйте, миледи, не велите меня сечь! Я все уберу, я все вычищу, я… я заплачу за сервиз, хоть отработаю всю жизнь, только…

Ее слова, липкие и быстрые, как мухи, бились о тишину коридора. А в моей голове… В моей голове щелкнул затвор.

Вспышка.Я, в этом самом платье, бью Элис по лицу за недокрахмаленный воротник. Мое лицо искажено гримасой брезгливого гнева. Вспышка.Голос, мой же, но чужой, холодный и высокомерный, доносится с балкона во внутренний двор: «За дерзость. Десять ударов розгами. Чтобы другим неповадно было». Вспышка.Спина Элис под тонкой рубашкой, красная от полос, а я, отвернувшись, пью чай с брусничным вареньем, слушая, как отец хвалит меня за «строгость, подобающую хозяйке поместья».

Тошнота, острая и кислотная, подкатила к горлу. Это не просто память. Это я. Это то, кем я была. Тот монстр, в чьей груди теперь бьется это новое-старое сердце.

– Элис.

Ее собственное имя, произнесенное мной, прозвучало хрипло. Служанка вздрогнула, будто от удара, и замерла, не поднимая головы.

– Элис, встань.

Она не двинулась. Лишь плечи задрожали сильнее. Она ждала подвоха. Ждала, что я засмеюсь и прикажу стегать ее за то, что она осмелилась меня ослушаться.

Я сделала шаг вперед, минуя осколки. Паркет был холодным под босыми ногами. Я наклонилась, медленно, чтобы не спугнуть, и коснулась ее дрожащего плеча. Она вздрогнула всем телом, как затравленный зверек.

– Встань, пожалуйста. Это я… я виновата. Я выскочила слишком резко.

Тишина повисла густая, звонкая, как тот разбитый фарфор. Элис медленно, с недоверием смертника, получившего неожиданное помилование, подняла голову. Ее глаза, полные слез, смотрели на меня с таким немым вопросом, с такой бездонной пустотой страха, что мое сердце сжалось в комок боли.

Я видела в этих глазах не просто испуганную девушку. Я видела призрак. Призрак себя. Той, для кого чужая боль была всего лишь инструментом для утверждения своей никчемной власти.

– И… и не плати ни за что, — выдавила я из себя, пытаясь сделать голос мягче. Он все равно звучал чуждо и неровно. — Просто… пришли потом кого-нибудь убрать. И принеси мне, пожалуйста, простой чай. Любой.

Элис медленно поднялась с колен, не сводя с меня растерянного взгляда. На ее переднике остались темные влажные пятна. Она кивнула, быстрый, механический кивок, и, пятясь, словно от королевской кобры, скрылась в полумраке коридора.

Я осталась стоять среди блестящих осколков и растекающегося шоколада, в одиночестве. Дыхание сбивалось.

Это был не просто возврат. Это был суд. И палачом, и свидетельницей, и подсудимой в этом процессе была я одна. А до вечера, до той самой первой смерти на темной лестнице в саду, оставались считанные часы.

Часы, чтобы попытаться стать кем-то иным. Или принять свою участь и погибнуть снова — но уже с открытыми глазами, глядя в лицо всему, что я натворила.

Я закрыла дверь, прислонилась спиной к прохладной древесине и зажмурилась. Шум в ушах медленно стихал, уступая место тишине спальни. Тишине, которую я так ненавидела раньше. Теперь же она казалась не гнетущей, а хрупкой и драгоценной — как передышка перед бурей.

Мои босые ноги медленно понесли меня обратно вглубь комнаты. На этот раз я не бежала. Я шла, и каждый шаг был осознанным прикосновением.

Солнечный луч, упал на спинку кресла у камина. Я провела ладонью по резному дереву, ощутив знакомые, почти стертые временем завитки. Как часто я, будучи той — холодной, — откидывалась здесь, глядя в огонь с пустым, высокомерным выражением лица? Теперь я видела не просто предмет мебели, а свидетель тысяч одиноких вечеров, наполненных не любовью, а тщеславием и скукой.

Я подошла к окну и медленно, почти с благоговением, отдернула занавес. Свет хлынул внутрь, заливая комнату теплым янтарным золотом. Он играл на пылинках, танцующих в воздухе, освещал выцветшие цветы на обоях, ложился на покрывало из тончайшего льна. Я смотрела на свою кровать — широкую, роскошную, одинокую. Теперь я видела не символ статуса, а крепость, в которую отступала, чтобы никто не видел, как пусто и холодно внутри у той девушки, что спала здесь.

Сердце сжалось от внезапной, острой нежности к этим стенам. К этой комнате, которая была и тюрьмой, и убежищем для моей прошлой жестокой души. Я поняла, что люблю ее. Люблю каждый запыленный уголок, каждую трещинку в лепнине. Потому что это было единственное место, где «она» — прежняя я — могла быть хоть немного настоящей. Или хотя бы думать, что может.

Целью моего медленного шествия было изящное трюмо из орехового дерева, стоявшее в углу. На его полированной поверхности лежали серебряные щипцы для завивки, флакончики с духами, которые пахли теперь не роскошью, а тоской. Я опустилась на низкий пуфик перед ним и провела пальцами по резной панели сбоку. Знакомое движение, отточенное годами тайны. Нажала на незаметную глазу выпуклость розы — и тихий щелчок отозвался в тишине.

Небольшой ящик бесшумно выдвинулся. Внутри, на бархатной подложке, не было украшений. Лежала только одна вещь: толстая тетрадь в темно-синем сафьяновом переплете, перетянутая шелковой лентой.

Мой дневник. Сокровищница моих самых постыдных, самых искренних — и потому самых жестоких — мыслей.

Руки слегка дрожали, когда я развязала ленту и открыла обложку. Первые страницы были исписаны тщательным, вычурным почерком. Письмо юной леди, гордящейся своим умением красиво излагать пустоту.

«Отец сегодня снова хвалил меня за то, как я обошлась с конюхом. Мальчишка действительно был дерзок, осмелился взглянуть на меня прямо. Я приказала высечь его на конюшне. Крики были… мелодичны. Они доказывают мое положение. Отец сказал, что во мне растет настоящая хозяйка Грейстоуна. Он прав. Слабость — удел плебеев. Матушка, как обычно, не сказала ни слова. Она весь вечер играла с Лилиан на арфе. Мне кажется, она даже не помнит моего имени, если я не совершаю какую-нибудь выходку на людях…»

Я читала, и каждая строчка обжигала, как раскаленное железо. Там не было ни сомнений, ни угрызений совести. Только холодный расчет, гордость за причиненную боль, жажда одобрения отца, которого я боялась и боготворила одновременно. И горечь. Глубокая, черная, как колодец, горечь от материнского равнодушия. Ее любовь, вся без остатка, доставалась Лилиан — моей младшей сестре, хрупкой и доброй, единственному светлому существу в этом доме. Я завидовала ей белой, яростной завистью. И одновременно обожала. В дневнике это отражалось в резких перепадах: на одной странице — злые замечания о ее «слащавости», на другой — трепетные описания, как она смеялась или дарила мне сплетенный из полевых цветов венок.

Чем дальше я листала, тем больше жестокости. Каждая похвала отца за «строгость» была кнутом, гнавшим меня в пропасть. Я превращала боль других в свою броню, в единственный способ почувствовать себя значимой. А потом… потом я отложила дневник и нашла между страниц сложенный вдвое лист тонкой бумаги.

Развернув его, я замерла.

Это был карандашный набросок, мастерски выполненный. На нем был изображен молодой мужчина с гордым, тонким лицом, высоким лбом и пронзительным взглядом. Принц Казимир. Его портрет, тайком срисованный мной с официальной миниатюры.

Рядом с портретом, уже моим почерком, но более нервным и сжатым, как будто слова вырывались против воли:

«Он смотрит сквозь толпу. Как будто ищет кого-то. Может быть… меня? На балу в честь его приезда я буду самой ослепительной. Я должна. Он должен выбрать меня. Он — мой выход. Мой билет из этой клетки в настоящую жизнь, в мир, где меня будут обожать не из страха, а по праву. Я стану его принцессой. Я буду рядом с тем, кто достоин величия. И тогда… тогда, может быть, даже матушка посмотрит на меня. Тогда я наконец смогу дышать».

В этих строках не было ни капли любви. Была отчаянная, голодная амбиция. Он был не человеком, а символом. Спасительным якорем для тонущей в собственном яде души. Брак с ним — высшая форма одобрения, окончательная победа над своим ничтожеством.

Я встала, прошлась по комнате и села в кресло, откинувшись на спинку, прижимая портрет к груди. Передо мной стояли два призрака. Одна — девушка с дневником, чье сердце было сковано льдом от жажды любви, превратившейся в ненависть ко всем, кроме одной хрупкой сестры. Другая — женщина из иного мира, прожившая двадцать лет в свете, научившаяся любить, жертвовать, и отдавшая свою вторую жизнь, спасая чужих детей из огня пожара.

Они смотрели друг на друга сквозь время и смерть. И я была ими обеими.

Секундная стрелка на каминных часах неумолимо отсчитывала время до вечера. До роковой лестницы в саду, где судьба должна была свести счеты с жестокой наследницей Грейстоуна.

Но теперь на эту лестницу должна была выйти не она. Теперь на нее должна была выйти я — с памятью о другой жизни, с дневником ужасов в руках и с огнем чужим, но таким родным, в только что вернувшемся сердце. Я не могла просто принять смерть. Я должна была попытаться распутать этот узел. Начать с малого. С Элис. С Лилиан.

Я аккуратно сложила портрет принца, перевязала дневник лентой и положила его обратно в тайник. Закрыв ящик, я подняла взгляд на свое отражение в зеркале трюмо.

В этих глазах больше не было холодного высокомерия. В них был ужас. Боль. И решимость.

День моего восемнадцатилетия только начинался. И я, похоже, собиралась прожить его не так, как было предначертано.

Я могу вычеркнуть написанное, но могу начать новую главу. Сейчас. С этого чая.

Как по заказу, раздался тихий, почтительный стук в дверь.

– Войдите, – сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно и мягко.

Дверь приоткрылась, и в щель проскользнула Элис. Она несла простой оловянный поднос с белой фарфоровой чашкой и небольшим чайником – ничего общего с разбитым шедевром «Лавандовых полей». Ее движения были скованны, взгляд по-прежнему не решался подняться выше моих тапочек.

– Миледи… ваш чай, – она быстро, почти бесшумно, поставила поднос на прикроватный столик и сделала шаг назад, приготовившись к бегству.

– Спасибо, Элис, – произнесла я. Она вздрогнула от простой благодарности. – Не уходи, пожалуйста. Мне… нужно кое о чем спросить.

Она замерла, будто приросла к полу.

– Как дела в поместье? Все готово к… – я запнулась, – к моему дню рождения ?

Элис кивнула, не поднимая глаз.

– Так точно, миледи. В бальном зале уже все убрано, цветы привезли из оранжереи. Повара с самого утра…

– Отец, – перебила я ее, не в силах выносить перечисление праздничных приготовлений. – Он уже встал?

– Его светлость граф уже спустился в кабинет, – ответила Элис чуть живее. – Он приказал оседлать «Громового». Собирается ехать в столицу, к Его Величеству.

Ледяная рука сдавила мне горло. В столицу. К королю. Сегодня.

И тут, как вспышка, память выбросила обрывок. Не из дневника, не из жизни жестокой наследницы. А из туманных, едва уловимых глубин того будущего, что я уже прожила и потеряла. Как будто кто-то прошептал на ухо.

«Конюх новый. Молодой, горячий. Отец хвалил его за смелость… а «Громовой» с утра хромал на левую переднюю. Но кто посмеет доложить графу, что его любимец не в форме?»

На страницу:
1 из 5