
Полная версия
Сапёрный рубеж. Последний мост

Левиафан Кейн
Сапёрный рубеж. Последний мост
Глава 1. Мост на карте
Просёлок кончался раньше воды. Шагов за двести до берега колея переставала быть дорогой и делалась глиной, разбитой колёсами и схваченной сверху сухой коркой. Руднев прошёл эти двести шагов пешком: о всякой переправе он первым делом хотел знать, как к ней подходит гружёное.
Подходило плохо. Съезд забирал влево, левый край сидел ниже правого на полколеи, и по левому уже тянули тяжёлое — глину выдавило наружу длинным валиком. Корка на валике держала, пока Руднев не поставил на неё каблук. Под коркой было мягко, и каблук поехал вбок.
Капитан ждал у крайнего бревна старой выкладки. Схема лежала у него на коленях, придавленная с угла карандашом, чтобы не заворачивалась.
— Товарищ капитан. Лейтенант Руднев, командир сапёрного взвода, прибыл.
— Двадцать семь? — Тарасов не поднял головы.
— Двадцать семь.
— Смотри сюда.
Он повернул схему так, чтобы Рудневу не пришлось читать вверх ногами. Каменка на бумаге была короткой чёрточкой поперёк синей нитки: один подход с запада, один с востока, аккуратная точка западнее развилки — хутор. Ни левого крена, ни валика, ни второй колеи по мягкому. Бумага была чистая, как всякая бумага, которую делают не на берегу.
— Задача дивизионная, отдаю как есть, — сказал Тарасов. — Движение через Каменку не должно встать. Днём, ночью, под чем угодно. Что сломается — чинишь. Что застрянет — расшиваешь. И главное, лейтенант: самовольно на переправе ничего не закрывать.
— Ничего — это и съезд?
— Ничего — это ничего. Ни съезд, ни настил, ни объезд по низу. Мост стоит и работает, пока не придёт другой приказ.
Руднев положил палец на чёрточку.
— До какого числа держать?
— Не знаю.
Он ждал. Тарасов повернул к нему лицо, и стало видно, что капитан не отводит глаз и не собирается смягчать.
— Я тебе число не выдумаю. Мне его не дали. Выдумаю — ты под него всё разложишь: людей, смены, инструмент, отдых. Ты честно разложишь, а потом ошибёшься не на своё число, а на моё. Держи, пока не скажут.
— Кто скажет?
— Придёт отдельная команда. Со своим приказом и со своей бумагой. Их работа — их, твоя — мост. Вперёд них не лезь и за них не решай.
— А если они не успеют?
— Тогда доложишь и будешь держать, пока есть кому идти. — Тарасов сложил схему пополам и протянул её через колено. — Бумага дивизионная. На ней Каменка — одна нитка и один подход.
— А на местности?
— На местности ты. — Капитан встал, отряхнул ладонь о ладонь. — Принимай объект.
Руднев взял схему. Бумага была сухая и уже потёртая на сгибе, чужой карандаш прошёл по ней дважды.
— Бельский, — сказал он, не оборачиваясь. — Время.
— Четырнадцать десять. — Бельский стоял в трёх шагах и держал тетрадь на согнутой руке. Карандаш он доставал из-за обмотки полевой сумки не глядя. — Виноват. Четырнадцать двенадцать. Я записал, когда вы сказали, а не когда капитан сказал. Так неправильно.
— Правильно. Пиши, когда я сказал.
По настилу на восточный берег прошла подвода, и доски отозвались коротко и вразнобой, как отзывается настил, который давно не перестилали целиком. Руднев проследил её до конца пролёта. Подвода была лёгкая, и всё равно левая колея настила говорила громче правой.
— Слышишь? — спросил Тарасов.
— Слышу.
— Вот и слушай дальше. — Он поднял с бревна свою сумку. — И ещё, Руднев. Девять человек забираю.
Руднев поставил ногу на бревно и не сразу выпрямился.
— Куда?
— На другой участок. Руки нужны сегодня, не завтра.
— Каких девять?
— Мне всё равно каких. Мне важно, что девять.
— Плотников не отдам.
— Одного отдашь.
— Одного, — сказал Руднев. — И тот с топором вернётся, топор остаётся здесь.
Тарасов усмехнулся одним углом рта, коротко, без веселья.
— Топор оставляй. Люди мне нужны, не топоры. Через двадцать минут за ними придёт машина. Собери сам, чтобы не я тыкал пальцем.
— Соберу.
— И, Руднев. — Капитан уже шёл. — Не считай, что тебя обидели. Тебя обидели, но считать этого не надо.
* * *
Девять он собрал за двенадцать минут. Взял пятерых из тех, кто умел копать, двоих из молодых, которых всё равно пришлось бы учить работе на настиле, одного повозочного и одного плотника — не лучшего и не худшего, среднего, потому что худшего отдать было стыдно, а лучшего нельзя.
Собирались без разговоров. Скатки, вещевые мешки, котелки, у кого-то запасные обмотки, туго свёрнутые и подсунутые под клапан. Плотник постоял над разложенным инструментом, поглядел на Гущина, и Гущин, не поднимая головы, показал ему подбородком на землю.
— Топор чей? — спросил плотник.
— Взводный, — сказал Гущин. — Твоим он был, пока ты им махал.
— Понял.
Он положил топор к остальным, лезвием от людей, как положено, и отошёл. Машина пришла раньше срока, приняла всех девятерых в кузов, развернулась в три приёма на узком и ушла на восток, подскакивая на выбоинах. Пыль постояла над просёлком и легла на глину.
Восемнадцать остались стоять там, где стояли.
Руднев не строил их. Он прошёл к бревну, сел на него боком, положил схему на колено и подождал, пока подойдут сами. Подошли. Гущин последним — сначала он собрал инструмент в порядке, который знал только он: топоры отдельно, лопаты отдельно, скобы и клинья в мешок, пила поперёк всего, чтобы никто не наступил.
— Считаю вслух, — сказал Руднев. — Бельский пишет. Кто со мной не согласен, говорит сейчас, а не через два часа.
— Сейчас так сейчас, — сказал Гущин.
— Осмотр. Гущин, я и четверо с нами. Опоры, настил, съезд, подходы к воде с обеих сторон. Смотреть, не чинить.
Гущин поднял голову.
— Совсем не чинить?
— Совсем. Ты смотришь, докладываешь, что нашёл, и получаешь на это людей и время. Если начнёшь чинить сразу, ты починишь то, что первым попалось, а не то, что первым сломается.
Старшина подумал. Он думал не быстро и не медленно, а ровно столько, сколько думают над чужим доводом, когда собираются его принять.
— Тогда мне двоих с топорами и двоих просто с руками, — сказал он. — Один из них пусть будет тот, кто не боится воды. Мне под настил лезть.
— Бери.
— Охранение, — продолжил Руднев. — Четверо. Двое на въезде с запада, двое у поворота, где просёлок выходит из ольшаника. Смена через два часа, не через три. Тот, кто на въезде, разводит движение и никого не пускает по левому краю съезда, пока Гущин не посмотрит, что там под глиной.
— По левому — это где валик? — спросил один из четверых.
— Где валик. Валик не трогать, по нему не ходить, машину на него не заворачивать.
— А если сама заворачивает?
— Тогда ты стоишь так, чтобы ей некуда было завернуть. Не рукой машешь, а стоишь.
— Понял.
— Разгрузка и съезд. Шестеро. Ваше дело — чтобы на подходе никто не встал. Встал — толкаете. Не идёт гружёным — снимаете часть груза, пропускаете, грузите обратно, всё это на правой стороне, не на левой. Ящики на землю не бросать: то, что мы сегодня уроним, завтра кому-то понадобится целым.
— Товарищ лейтенант, — сказал Бельский, не отрывая карандаша, — шесть и четыре и шесть — шестнадцать. И я. Семнадцать. И Жук. Восемнадцать. Сходится.
— Сходится, — согласился Руднев. — Бельский: тетрадь, время, всё, что я сказал, и всё, что мне сказали. Особенно то, с чем я не согласился.
Бельский поднял глаза.
— Это тоже писать?
— Это в первую очередь. Со мной могут спорить правильно.
— Тогда я перепишу начало, — сказал Бельский. — Я там написал «взвод принял объект», а объект принял командир взвода. Это разные вещи.
— Разные, — сказал Руднев. — Перепиши.
Гущин негромко хмыкнул в сторону и стал перекладывать клинья, хотя они лежали как надо.
— Гущин. Сколько топоров?
— Одиннадцать. Один без топорища, но топорище я сделаю. Пила две, обе тупые, точить некому и некогда. Скоб мало. Гвоздей нет вовсе, есть то, что мы выдернем из чужой работы.
— Понял.
— А людей спросишь? — сказал старшина, всё так же не поднимая головы.
Руднев помолчал. Не потому, что не нашёл ответа, а потому, что ответ был неприятный и короткий.
— Спрашиваю. Сколько у тебя ходячих?
— Все ходячие. Двое сегодня не спали, потому что ночью грузили. Этих я под воду не пущу, поставлю на верх. Ещё один хромает со вчерашнего, но по настилу ходит нормально.
— Двоих, которые не спали, поставь на настил и на глаза. Хромого — к охранению у въезда: там ходить недалеко. Пусть остаётся на месте и передаёт, где меня искать.
— Это уже дело, — сказал Гущин.
Жук стоял с краю и молчал. Он всё время молчал, пока не спрашивали, а спрашивал сам только короткое.
— Жук.
— Я.
— Обойди подходы. Пешком. С запада, потом с востока. Смотри, где ещё можно съехать к воде, кроме нашего съезда. Не по схеме смотри, по земле.
— Докуда идти?
— Пока не кончатся съезды.
— А если не кончатся?
— Тогда вернёшься, когда пройдёшь столько, чтобы успеть вернуться засветло, и скажешь, сколько нашёл.
Жук кивнул, поправил ремень и пошёл, забирая от просёлка вправо, к воде, туда, где берег зарос ольшаником и с просёлка не было видно никакой дороги. Он шёл не быстро и смотрел под ноги.
— Ноги замочит, — сказал Гущин.
— Замочит.
— Полесский. Он с мокрыми ногами умнее, чем иные с сухой головой.
Руднев сложил схему и сунул под клапан полевой сумки.
— Пошли к опорам.
* * *
Под мост они спустились по глине, держась за корни. Здесь пахло мокрым деревом и ржавчиной; вода шла тихо и ровно, и на сваях стояли тёмные полосы — след того уровня, который был весной, и второй, ниже, свежий.
Руднев развернул схему прямо на балке, придавив угол ладонью.
— По бумаге тут одно и то же с обоих концов, — сказал он. — Значит, тяжёлое пускаем, как оно шло до нас.
— По бумаге, — сказал Гущин.
— Ты не согласен.
— Я не спорю с бумагой, товарищ лейтенант. Бумага терпит и молчит. Мост не терпит и не молчит. Пойдёмте, покажу, что он говорит.
Он полез в воду, не разуваясь, — по колено, потом по бедро, — и остановился у третьей опоры от западного берега. Руднев вошёл следом. Вода взяла сапоги сразу и полностью, и от холода мысли на несколько секунд стали короче и точнее.
— Смотрите на грунт, — сказал Гущин. — Не на дерево. На грунт.
Под западной стороной опоры дно было выбрано. Не ямой — длинной ложбиной, тянущейся вдоль течения, и в этой ложбине лежал вымытый песок вперемешку с щепой.
— Подмыло, — сказал Руднев.
— Подмывает. Это не разово. Это каждую высокую воду. — Гущин положил ладонь на сваю и повёл вверх. — А теперь дерево.
Свая была старая, чёрная, с длинными трещинами по волокну. Соседняя — светлее на два тона, с другим срезом, и скоба на ней сидела новее прочих, ещё не съеденная ржавчиной до мяса.
— Меняли, — сказал Руднев.
— Меняли. И вот тут схватку ставили, видите, врубка чужая, не под этот мост делана, подгоняли по месту. — Гущин постучал костяшкой по дереву, и звук был не звонкий, а глухой и короткий, будто ударили в мешок. — Свежее дерево в старом мосту — не подарок. Это отметка. Здесь уже ломалось.
— Чинили — значит, держит.
— Чинили — значит, держало под то, что тогда через него шло. — Старшина обернулся, и лицо у него было не победное, а усталое. — Под телегу держало. Под то, что сейчас пойдёт, никто не считал. Считать некому и нечем.
Наверху заскрипело: на настил зашла машина. Руднев поднял руку и, сам не заметив как, положил ладонь на сваю — так же, как держал её Гущин. Дерево пошло под ладонью. Не тряхнуло, не ударило — именно пошло, медленно, влево и обратно, и вода у опоры собралась в короткий бугор и разошлась кольцами.
Машина прошла. Кольца ещё расходились.
— Левая работает больше правой, — сказал Руднев.
— Левая работает за двоих. Правая только смотрит.
— Сколько выдержит?
— Числом не скажу. — Гущин вытер руку о мокрую же гимнастёрку, что было бессмысленно, и сам это заметил, и всё равно вытер. — Скажу иначе, товарищ лейтенант, и вы это запишите, как хотите. Пока тяжёлое идёт по правой колее и по одному — стоит. Двух рядом не пускать. И на левый край съезда гружёное не заворачивать вовсе, потому что там не мост слабый, там подход слабый, а нам всё равно, где мы сядем.
Руднев смотрел на воду, на ложбину под опорой, на светлую сваю. Всё, что он думал по бумаге двадцать минут назад, было сказано уверенно и оказалось неверно, и неверно оказалось ровно в ту сторону, в какую ошибаться дороже всего.
— Принимаю, — сказал он. — Твоё, не моё.
— Да чего там чьё.
— Есть чьё. Бельский!
Сверху, с настила, отозвались. Бельский лёг на край и свесил голову, придерживая тетрадь у груди.
— Я!
— Пиши двумя столбцами. С сегодняшнего дня всё так. Слева — что на схеме. Справа — что смотрели своими руками, кто смотрел и когда.
— Понял. А если слева и справа одно и то же?
— Тогда всё равно два раза. Одинаковое сегодня — не одинаковое завтра.
— Тогда мне нужно на новом листе, — сказал Бельский. — На этом уже начато сплошняком, и посередине переделывать нечестно.
— Начинай на новом.
Он писал, проговаривая вполголоса, как делают люди, которые боятся пропустить слово. Гущин вылезал из воды, тяжело перенося ноги; на берегу он сел прямо в глину и стал выливать из сапог.
— Веху поставим? — спросил он снизу.
— Две. Одну на левом краю съезда, где валик. Вторую — на входе на настил, чтобы шофёр видел её раньше, чем начнёт заворачивать.
— Бирки писать?
— Писать. Коротко, чтобы читалось с седла и из кабины.
Вехи вытесали за полчаса, из того, что лежало под ногами. Бельский вывел на бирках печатными буквами и один раз стёр и переписал, потому что первая надпись выходила длиннее, чем прочитает человек, у которого руки на руле. Веху на левом краю Гущин вбивал сам и, вбив, покачал за верх — не шатается ли.
Проверка пришла сама. С запада, переваливаясь по колеям, подошла полуторка с ящиками, гружёная выше борта, и стала забирать влево — туда, где мягко.
Руднев вышел на середину съезда и поднял руку.
Машина встала. Шофёр высунулся, злой от усталости и оттого, что его останавливают четвёртый раз за день.
— Ну?
— Правее.
— Правее у вас яма.
— У нас правее яма, — согласился Руднев. — Яму видно. Проедешь по яме и потрясёшь ящики. Слева тебе не видно ничего, и там ты сядешь по ось, и потом восемь человек будут два часа тебя вынимать вместо своей работы. Правее.
Шофёр посмотрел на веху, на бирку, на глиняный валик, вывернутый наружу.
— А это кто наворотил?
— Тот, кто до тебя не спросил.
Полуторка прошла правой колеей, качнулась в яме, звякнула ящиками и пошла на настил. Настил ответил, левая колея опять сказала громче правой. Руднев дослушал до конца пролёта.
— Бельский. В правый столбец: западный подход слабее, чем на схеме, левый край не держит гружёное. Смотрел старшина Гущин, я при этом был.
— И время?
— И время.
— Пятнадцать пятьдесят пять. — Карандаш остановился. — Товарищ лейтенант, а стирать это когда-нибудь можно?
— Никогда. Если нас отсюда снимут завтра, следующий будет читать не схему. Он будет читать твой правый столбец.
* * *
Жук вернулся в начале пятого — мокрый до пояса, в глине по локоть, с ольховым листом, прилипшим к шее. Он не доложил. Он подошёл, подождал, пока Руднев договорит с Гущиным про топорище, и спросил:
— Товарищ лейтенант. У вас на схеме сколько съездов к воде?
— Один.
— А если два?
Руднев сложил схему.
— Показывай.
Пошли быстро. Жук вёл — назад по просёлку, мимо охранения у поворота, ещё шагов триста на запад, и там свернул в ольшаник, где никакого поворота не было видно, пока не встанешь на него ногой.
Ветка была старая. По краям она заросла — молодая поросль сомкнулась над колеёй кронами, и сверху это место не читалось никак. Но середина была продавлена, и продавлена не в прошлом году.
Руднев присел.
Колея шла глубокая, с вывернутой наизнанку глиной. Глина была тёмная, влажная, ещё не взявшаяся коркой. Валик по краю не обсох. В самой колее стояла вода, и вода была мутная.
— Прошло тяжёлое, — сказал Жук. — Гружёное. Один след поверх другого, но след один и тот же.
— Когда?
Жук присел рядом, потрогал край колеи двумя пальцами и растёр глину.
— Ночью или утром. Точнее не скажу.
— Чьё?
— Не знаю.
— Сколько?
— Одно. Может, два подряд, одно в след другому. Больше не скажу, товарищ лейтенант. Дальше я гадать буду, а гадать нечего.
— Не гадай.
Руднев встал и пошёл по ветке вперёд — не по колее, рядом, чтобы не бить след. Ольшаник кончился быстрее, чем он рассчитывал. Ветка вышла на открытое, спустилась пологим боком и легла прямо на западный подход — ниже поворота, ниже въезда, ниже всего.
Она выходила на левый край съезда. На тот самый, где стояла свежая веха.
Двое из охранения стояли в сорока шагах и смотрели на просёлок — туда, откуда положено идти. Руднев видел их спины и брезентовые скатки и стоял так секунд десять, пока Бельский не догнал и не задышал рядом.
— Эй, — сказал Руднев негромко.
Они не обернулись.
— Эй!
Обернулись оба, и обернулись поздно.
— Товарищ лейтенант? — Тот, что слева, шагнул вперёд, глядя не на него, а мимо, на ольшаник, из которого тот вышел. — Вы откуда?
— С той стороны, — сказал Руднев. — И не я один тут хожу.
Он повернулся и пошёл обратно по ветке, считая шаги. Их вышло немного. Ровно столько, сколько надо гружёной машине, чтобы выйти из ольшаника и оказаться на слабом краю раньше, чем её кто-нибудь увидит.
— Бельский. Правый столбец.
— Пишу.
— Ветка от просёлка на запад, в ольшанике, выходит на левый край съезда за спиной у охранения. На схеме ветки нет. По ветке этой ночью или утром прошло тяжёлое гружёное, чьё — неизвестно. Смотрел красноармеец Жук, я при этом был.
Карандаш шёл долго. Потом остановился.
— Товарищ лейтенант, — сказал Бельский, — а «неизвестно» тоже писать?
— «Неизвестно» пиши крупнее остального.
Он вернулся к колее и присел над ней ещё раз. Жук отошёл к воде и смотрел, куда уходит след дальше, и ничего не говорил.
Руднев опустил руку в колею. Глина взяла ладонь до запястья, мягко и без сопротивления, как берёт то, что ещё не осело. Он вынул руку. След ладони набрал воды и стоял полный до краёв, и муть в нём не оседала.
Глава 2. Слабое место
Гущин работал на коленях и передвигался по настилу задом наперёд, как ходят по крыше. Он стучал обухом по каждой доске, слушал и полз дальше. Звук выходил разный: где-то короткий и злой, где-то мягкий, будто под доской была не балка, а мешок.
— Эту, — говорил он, не оборачиваясь, и один из четверых ставил на доске мелкую зарубку топором.
— Эту тоже.
Руднев не мешал. Он стоял на западном входе, там, где просёлок последний раз перестаёт быть просёлком, и смотрел не на настил, а на то, как люди и машины на него заходят.
Заходили не по прямой. Это было первое, что он для себя выписал за час, и выписал не в тетрадь, а в голову: никто не въезжает на переправу так, как её рисуют. Подвода забирала вправо, потому что справа было выше и суше. Полуторка забирала влево, потому что слева был длиннее и положе поворот и потому что шофёру удобнее видеть край левым глазом. Пеший шёл посередине и уступал в последний момент.
Это значило, что дорога перед мостом работает не одной полосой, а тремя, и все три сходятся в одном горле, шириной с настил.
Он прошёл всю переправу насквозь, от той точки на западе, где машина ещё идёт спокойно, до той на востоке, где она опять пойдёт спокойно, и прошёл дважды: сначала посередине, потом по левому боку, там, где ездят.
Восточная сторона была другой. Грунт там лежал светлее и суше, под подошвой хрустело, и накат уходил от настила прямо, без всякого горла, — уходил и растворялся в поле двумя ровными полосами. Там можно было разъехаться втроём. Никто и не разъезжался: с востока никто не спешил.
Западная кончалась поворотом. Из-за поворота машину не видно до последнего, и до последнего же не видно её тому, кто на настиле. Руднев встал на самом перегибе, где сходились обе слепоты, и постоял, считая про себя, сколько секунд у шофёра остаётся на решение.
Секунд было мало.
Он вернулся к горлу и каблуком провёл по земле три черты: где шла подвода, где шла полуторка, где шёл пеший. Черты сошлись, как сходятся пальцы, если сжать кисть.
— Бельский.
— Я.
— Что там у тебя написано в левом столбце про подход?
Бельский заглянул в тетрадь, хотя знал наизусть.
— «Подход один, ширина по схеме не показана». Это левый. В правом пока пусто.
— Пока пусто пусть и стоит. Не спеши.
Гущин дополз до восточного конца, сел на пятки и вытер лицо тыльной стороной кисти, оставив на скуле полосу.
— Товарищ лейтенант, идите сюда.
Руднев прошёл по настилу, наступая на зарубленные доски и слушая под подошвой то, что старшина слушал обухом. Зарубленные отзывались глухо и коротко, и разницу слышала подошва, а не только ухо.
— Четыре доски меняем, — сказал Гущин. — Две сегодня, две можно завтра, если завтра будет. Скоб не хватает, буду перебивать старые, они ещё живут. Поперечина у восточного конца треснула вдоль, но трещина старая, засаленная; свежего излома нет.
— Пролёт?
— Пролёт стоит. — Гущин показал обухом вниз, под настил, где стояла вода. — Дерево гуляет, но гуляет вместе, а не по кускам. Это разница. Пока идёт вместе — оно живое.
— То есть по дереву — жить можно.
— По дереву — жить можно, — согласился Гущин и поглядел на него снизу вверх дольше, чем требовалось для ответа, но ничего не добавил.
— Бельский. В правый столбец. Настил: четыре доски под замену, зарублены. Скобы перебиваем. Пролёт по дереву исправен. Смотрел старшина Гущин. И припиши: предварительно.
— Предварительно — это до чего? — спросил Бельский. — Я не знаю, до какого события писать.
— До того, как я посмотрю остальное. Так и напиши: предварительно, до осмотра подходов.
— Так честнее, — сказал Бельский и написал.
Он писал, а по западному подходу в это время сходились двое. Западный наблюдатель видел полуторку от поворота, но о встречной подводе ему с востока ещё никто не подавал. Подвода шла на запад, порожняя, и возчик держал вправо, к сухому. Полуторка шла на восток, гружёная под самый борт, и шофёр, увидев подводу уже в горле, сделал то единственное, что делает всякий шофёр, которому некогда: он взял влево.
Взял он туда, где стояла свежая веха.
Веху он объехал. Не сбил, обошёл её на локоть, и все четыре колеса на секунду встали на мягкое. Задние сели и вылезли, вывернув наружу тёмный пласт, и полуторка вползла на настил, качнув ящиками.
Руднев стоял и смотрел, как обсыхает вывернутое.
— Товарищ лейтенант, — сказал сзади один из четверых, — он же веху видел.
— Видел.
— И всё равно поехал.
— Он не по вехе едет. Он едет мимо подводы. — Руднев обернулся. — Веха ему сказала, где плохо. Она ему не сказала, куда деваться.
Он подошёл к вывернутому пласту и присел. Земля под коркой была тёмная и держала след пальца, как держит сырая глина, — не осыпаясь и не пружиня.
— Бельский. Ещё строка в правый. Гружёная при встречном движении сходит на левый бок. Наблюдал я, время поставь сам.
— Восемнадцать ноль пять.
* * *
После этой записи Жук пришёл с обхода, разулся у воды, отжал портянки, обулся снова и только после этого подошёл.
— Товарищ лейтенант. Пойдёмте на подход. Я вам одно место покажу, пока свет прямой. Через час его будет хуже видно.
Пошли. Жук не стал вести к вехе. Он свернул раньше, к тому боку съезда, где никто не ездил, и присел там, где кончалась трава и начиналась голая земля.
— Смотрите на кромку.
Кромка была срезана. Не размыта, не осыпана — именно срезана, ровным полукруглым укусом, и под срезом видно было, как земля лежит слоями: сверху сухая корка, под ней тёмное и жирное, а ещё ниже опять посветлее.
— Верх держит, — сказал Жук. — Верх сухой, он корка. По корке хоть весь день ходи. Гружёное колесо корку проламывает и садится вот сюда. — Он показал пальцем на тёмный слой, не касаясь его. — Здесь мокро. Здесь оно и режет.
— Само зарастёт?
— Не зарастёт. Раз прорезало — вода найдёт. — Жук помолчал. — Дальше не скажу.
— Что «дальше»?
— Вы сейчас спросите, сколько машин кромка выдержит. Я не знаю. Я вижу, что было. Что будет — не вижу.
Руднев сел рядом на корточки. От земли шёл ровный холод, какой идёт от глины даже в июле.


