
Полная версия
Лишняя на снимке
— А зачем тогда купец побелел? — не унимался Макар. — Зачем Никита полтораста отвалил, как за спасение души? Они-то, чай, не физику увидали. Они увидали то, что у них под кроватью лежит.
Вересов отложил штифт и впервые за день поглядел на Макара серьёзно.
— Вот это, брат, и есть самое любопытное, — заметил он. — Ты суеверия свои брось, а мозгой пораскинь. Семейство испугалось не стекла и не двойной засветки. Семейство испугалось лица. Стало быть, лицо это им знакомо. Стало быть, у Полуяновых, при всей их первой гильдии, водится какая-то женщина в чёрном, о которой они всем домом молчат и за молчание платят не торгуясь. — Он взял лупу и снова склонился над отпечатком. — И вот эту-то женщину, Макар, я намерен разыскать. Не потому, что мне больше всех надо. А потому, что фотограф, у которого на снимке завелась лишняя фигура, обязан знать её в лицо. Иначе какой он фотограф?
— А ежели она… ну… — Макар запнулся и перекрестился. — Ежели она и впрямь того?
— Тогда, — усмехнулся Вересов, — я сниму её ещё раз, при полном свете, и посмотрю, как она будет позировать. Покойники, Макар, не умеют мигать. А ежели мигает — значит, живая, и значит, у неё есть адрес, имя и, очень может быть, своя правда, которую она принесла ко мне в павильон, как приносят вещь на хранение. — Он помолчал. — А впрочем, хватит. Иди-ка лучше заряди кассеты, все до единой. И на сей раз пометь. Пометь, Макар, каждую. Потому что вторая такая «покойница» мне уже будет стоить не полтораста рублей, а доброго имени.
Макар ушёл в тёмную комнату, бормоча под нос что-то среднее между молитвой и арифметикой, а Вересов остался у окна и долго смотрел, как по мостовой, подняв воротники, спешат редкие прохожие. День был серый, без дождя, и в этом сером свете город казался проявленным наполовину — как снимок, который вынули из раствора слишком рано и не успели закрепить.
А вечерами, отпечатав и отмыв дневное, он садился в приёмной, заваривал чай и раскладывал перед собой то, что стало его тайной ношей: негатив с семью фигурами и единственный отпечаток. Он уже знал, что никакой чертовщины нет: кассета была заряжена дважды, Макар не пометил её, и на стекле совместились два снимка — вдова с позапрошлого утра и семейство Полуяновых. Свет, дважды упавший на одно стекло. Скучная механика, никакого чуда.
Но отчего же тогда, спрашивал он себя, Тихон Саввич побелел как полотно? Отчего Никита отсчитал полтораста рублей, не торгуясь? Отчего купец прошептал то, что Вересов разобрал по губам, — «мертва»? И отчего, наконец, сама вдова велела снять её «так, чтоб лицо не очень-то разобрать»?
Скучная механика, отвечал он сам себе. А вот люди при ней — вовсе не скучные.
Негатив он так и не сжёг. Продержал три дня в ящике стола, потом переложил в жестяную коробку из-под пластин, а коробку спрятал за обшивку стены в тёмной комнате — туда, где доска отходила на палец и куда Макар без надобности не лазал. Один отпечаток по-прежнему лежал под подушкой. Вересов говорил себе, что это на память. Врал, конечно: это была страховка. Человек, которому заплатили полтораста рублей за молчание, имеет право держать под подушкой то, о чём молчит, — на случай, если молчание вдруг вздумают продать дороже.
— Страховка от порядочных людей, — объяснил он как-то Макару, — это не порок, а предусмотрительность. Порядочные люди, Макар, опаснее бандитов: бандит хотя бы не обижается, когда ты от него защищаешься.
Макар на это фыркнул и заявил, что под подушкой надёжнее было бы держать двугривенный и финку, но спорить не стал.
На второй день Вересов сдался и пошёл искать вдову.
Не то чтобы он надеялся её найти — Петербург велик, а женщина в трауре в нём — что песчинка в Неве. Но сидеть в ателье и ждать, пока судьба сама постучит в дверь, было выше его сил. Фотограф, в сущности, человек нетерпеливый: вся его профессия — это погоня за мгновением, которое не ждёт. И Вересов, надев пальто и взяв с собою отпечаток, отправился на Сытный рынок, куда, как известно, стекаются все слухи Петербургской стороны, а с ними — и все тайны.
День выдался серый, но без дождя — редкая милость для октября, — и Вересов шёл пешком, не торопясь, мимо деревянных домов с резными наличниками, мимо лавок, где уже торговали дровами к зиме, мимо прачек, развешивавших бельё, как серые флаги капитуляции перед наступающим холодом. Туман висел низко, цеплялся за фонари, и город в нём казался не совсем настоящим — так на недодержанном снимке все предметы теряют тяжесть и становятся похожи на воспоминания.
На Сытном кипела обычная жизнь: торговки горланили, мальчишки шныряли между возов, где-то визжала пила, а над всем этим стоял тот особенный, ни с чем не сравнимый запах — капусты, дегтя, рыбы и сырости, — который Вересов знал с тех пор, как подобрал здесь Макара. Он прошёлся по рядам, купил у знакомой торговки пяток горячих пирожков — «для виду и для Макара», — и завёл разговор о том о сём: не видал ли кто на днях молодую женщину в трауре, одну, с лицом, закрытым вуалью?
Торговка, дородная, в трёх платках сразу, задумалась.
— В трауре-то у нас, барин, пол-Петербурга ходит, — отозвалась она, вытирая руки о передник. — Вдова на вдове. А вот чтоб молодая да одна, да ещё лицо прятала… — Она вдруг оживилась. — А ведь была такая! Третьего дня заходила, пирожок брала, да не съела — унесла. Стоит, озирается, будто высматривает кого. Я ещё подумала: «Ишь ты, и у покойниц аппетит». А она рубль подала — и не стала ждать сдачи. Уж больно ей, барин, некогда было.
Вересов насторожился.
— А куда пошла?
— А кто ж её знает, — торговка развела руками. — Туда, к Аптекарскому. Да ведь и все туда ходят: у вас, сказывают, не остров, а проходной двор.
Вересов поблагодарил и пошёл прочь, а в голове у него уже крутилась мысль, от которой пальцы сами сжались в кармане вокруг отпечатка. «Третьего дня. В самый день съёмки. Приходила на Сытный, озиралась, ушла к Аптекарскому». Выходило, что вдова — та самая, что снялась у него в ателье, — и после съёмки кружила поблизости. Зачем? Кого высматривала?
— Светопись, Макар, — проговорил он вслух, хотя Макара рядом не было, — снимает только то, что есть. А вот то, что вокруг кадра, — это уж наш с тобой удел: догадываться.
И, произнеся это имя, он невольно вспомнил, откуда у него, собственно, взялся Макар.
Макара он подобрал год назад, на этом самом рынке, — подобрал в буквальном смысле, как подбирают с мостовой монету, и, сказать по правде, до сих пор не знал, кто из них двоих кого тогда спас. Историю с калачом оба рассказывали по-разному и с одинаковым удовольствием, но было в той встрече и то, о чём Макар не рассказывал никому, — и что Вересов додумал сам, по обрывкам, как додумывают недостающие куски разбитого негатива.
Мальчишке было тогда четырнадцать, и он был тощий, как тень на северной стене. Отца своего он помнил смутно — извозчик с Песков, зимой застудил грудь и к весне сгорел; мать ходила стирать на Неву и однажды не вернулась — говорили, пошла по льду и провалилась, а может, и не провалилась, а просто ушла с кем-то, кто пообещал ей тёплую шаль, — этого Макар так и не вызнал. Остался он один на всём Сытном рынке, где его знали в лицо все торговки и все городовые, — первые подкармливали, вторые гоняли, и в этом чередовании прошло его детство, если можно назвать детством жизнь, в которой сыт бываешь, только когда тебе повезёт украсть.
И вот такого-то мальчишку Вересов, сам того не ожидая, привёл в ателье. Накормил, отвёл, сунул в чулан под лестницей тюфяк и наутро велел выучить, где что лежит. Через неделю Макар знал ателье лучше самого хозяина; через месяц — отличал негатив от позитива и мог зарядить кассету в темноте, не глядя; через полгода — выучил всех фотографов на Петербургской стороне, всех дворников в округе и всех торговок на Сытном по именам и по ценам. Память у него оказалась из тех, что бывают у беспризорных: не память, а нотариальная книга, где записано всё — лицо, слово, долг, обида. Вересов, человек книжный, называл это «мнемоникой бедняка» и ценил выше любого объектива.
А ещё у Макара было то, чего не купишь: нюх на беду. Он чуял неприятности за три улицы, как иные чуют дождь, и стоило ему насупиться и замолчать, Вересов уже знал: где-то что-то неладно. «Завхоз по сомнительным делам» — так он сам себя величал, и величал, надо признать, справедливо: сомнительных дел на его долю в этом городе выпадало больше, чем светлых снимков на долю Вересова.
За год мальчишка прижился так, что Вересов и не заметил, как из «подобранной монеты» сделался правой рукой, поверенным по уличным тайнам и — чего уж там — почти младшим братом, которому он по утрам заплетал, как мог, науку, а по вечерам отдавал на растерзание хозяйственную книгу, чтобы тот считал расход проявителя. Единственное, чему Вересов так и не сумел его обучить, — это не соваться туда, куда не просят. Но на то и нужны фотографу приключения, чтобы рядом был кто-то, кто полезет в них первым.
И теперь, шагая с Сытного к Аптекарскому, Вересов поймал себя на том, что ему не хватает привычного семенящего шага рядом — и привычного же ворчания, что барин опять купил пирожков меньше, чем надо. А это, подумал он, уже не наёмный ученик. Это что-то, о чём в его хозяйственной книге графы не предусмотрено.
До ателье он дошёл уже в сумерках. Поднимаясь на крыльцо, остановился и оглянулся на улицу — по старой, необъяснимой привычке, от которой никак не мог отучиться с тех пор, как Дутов ушёл, оглянувшись на павильон. Улица была пуста. Только фонарь на углу мигал, да в луже у крыльца дрожала его жёлтая, разбитая на тысячу осколков луна.
И Вересов, сам не зная отчего, вдруг подумал: «За мной тоже следят». Подумал — и тотчас отогнал мысль, как отгоняют муху. Но муха вернулась.
На третье утро всё и рухнуло.
Макар вернулся с Сытного рынка без хлеба, зато с новостью. Вошёл он не как всегда — вприпрыжку, с баранкой в кармане, — а медленно, как входят в дом, где лежит покойник, и с порога посмотрел на Вересова так, что тот сразу отложил ретушёрский штифт.
— Сергей Ильич, — начал Макар, и по голосу его было слышно, что он всю дорогу репетировал, как бы это помягче. — Полуянова хватились. Старшего. Тихона Саввича.
— Как хватились? — Вересов не повернулся. — Приболел?
— Никак нет. Лежит.
— Где лежит?
— А так. У себя в кабинете. Дворник у них через щель в ставенке глядел, потому что на стук не отворяли. Лежит, говорит, хозяин у самовара, лицом вниз. И чашка рядом, опрокинутая. И будто синий весь.
Вересов медленно положил штифт и повернулся на стуле. В приёмной сделалось тихо, только часы на стене отсчитывали секунды с тем бессердечным равнодушием, с каким они отсчитывают всё — и свадьбы, и похороны.
— Пьян, — выговорил он, сам не веря. — Кто в шестьдесят два года утром к самовару лицом вниз? Сердце, может. Купец — человек сырой, кровь густая.
— Может, и сердце, — Макар переступил с ноги на ногу. — Только, говорят, уже пристав ездил. И лекарь. И лекарь, говорят, такое слово сказал, что дворник разом протрезвел.
— Какое слово?
— «Отрава». Вот какое.
Вересов ничего не ответил. Он сидел и смотрел в одну точку, и в голове у него одно за другим проступали лица: белое лицо купца над снимком; дрожащая рука Никиты, забирающего карточку; вдова в чёрном, с лицом под вуалью. И холодок, тот самый, фотографический, пробежал у него по спине — от затылка до поясницы, как бежит он всегда, когда на стекле вместо ожидаемого лица начинает проступать чужое.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









