Дарёнкин распадок
Дарёнкин распадок

Полная версия

Дарёнкин распадок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Yazar Kitap

Дарёнкин распадок

ДАРЁНКИН РАСПАДОК

роман



Глава первая. Автобус номер семь

Город просыпался одинаково каждое утро: сначала загорались окна хлебозавода, потом с грохотом выезжали из парка первые троллейбусы, а следом, ровно в пять сорок, из ворот автобусного депо номер три выкатывался старый «ЛиАЗ» маршрута номер семь. За рулём этого автобуса вот уже четырнадцать лет сидел Ярослав Кречет.

Он знал этот маршрут так, как иной человек знает морщины на собственной ладони. Знал, на каком светофоре загорится жёлтый, знал, где просядет асфальт после дождя и колесо ухнет в яму, знал, в какое время на остановке у рынка соберётся толпа бабушек с тележками, а у школы — крикливая орава детворы. Знал даже, в какой день месяца сядет на переднее сиденье слепой старик с тростью и попросит объявить остановку погромче, потому что слух у него уже не тот.

Работа была не сказать чтобы тяжёлая, но выматывающая по-своему, тихо, исподволь — как ржавчина ест железо не сразу, а незаметно, годами. Смены по двенадцать часов, выхлопные газы, духота салона летом и ледяной сквозняк из неисправных дверей зимой, вечные пробки, вечные жалобы пассажиров, вечное «шеф, притормози, я на следующей» и «мужчина, что вы так резко тормозите». Ярослав притормаживал. Ярослав объявлял остановки. Ярослав улыбался старушкам и делал вид, что не слышит, когда подвыпившая компания в конце салона отпускала шутки в его адрес.

Дома, в однокомнатной квартире на восьмом этаже панельной девятиэтажки, его никто не ждал. Жена ушла шесть лет назад — не со скандалом, тихо, собрала вещи, пока он был в рейсе, оставила записку на кухонном столе под сахарницей: «Прости, Слава, я больше не могу так жить. Ты словно уже не здесь». Детей у них не было. После развода Ярослав какое-то время пил, потом бросил, потому что за руль автобуса с похмелья не сядешь — это единственное, что он в жизни соблюдал свято.

Он не был несчастным человеком в привычном смысле слова. Просто в какой-то момент, лет около тридцати шести, он начал замечать, что каждый прожитый день удивительно похож на предыдущий, а всё, что он видит из окна кабины, — это спины людей, спешащих неизвестно куда, витрины магазинов, рекламные щиты, обещающие счастье в кредит, и небо, зажатое между многоэтажками в узкую серую полоску.

Однажды по осени, когда деревья вдоль проспекта Ленина стояли уже голые и мокрые, а дождь лупил по лобовому стеклу так, что «дворники» не успевали его смахивать, Ярослав вёз последний рейс. Пассажиров было немного — человек шесть, все молчаливые, усталые, каждый уткнулся в свой телефон. На остановке у поликлиники в автобус зашла девушка с букетом хризантем, села у окна и всю дорогу тихо плакала, прижимая цветы к груди. Никто не спросил её, что случилось. Никто даже не поднял головы от экрана.

И вот тогда, глядя в зеркало заднего вида на эту плачущую девушку и на равнодушные, освещённые синим светом мониторов лица остальных, Ярослав вдруг с необыкновенной ясностью подумал: а зачем всё это? Зачем это движение по кругу, эта видимость жизни, где люди едут куда-то, лишь бы ехать, лишь бы не оставаться наедине с тишиной?

Он довёз автобус до депо, сдал смену, вышел на улицу и долго стоял под дождём, не раскрывая зонта. Вода стекала по лицу, за шиворот, и было в этом что-то очищающее, будто город наконец-то смывал с него многолетнюю пыль.

С той ночи мысль о тайге не отпускала его.

Строго говоря, мысль эта родилась не сама по себе. Дед Ярослава, Тихон Пантелеевич, всю жизнь до самой смерти прожил в глухой сибирской деревне, промышлял охотой, и маленький Слава каждое лето проводил у него — учился ставить силки на зайца, разводить костёр без спичек одной искрой от кресала, читать следы на влажной земле у ручья. Дед умер, когда Ярославу было пятнадцать, и с тех пор та жизнь — простая, суровая, настоящая — осталась в памяти светлым, почти сказочным пятном, куда хотелось вернуться снова и снова, особенно в самые серые городские дни.

Он начал читать. Скупал на развалах и заказывал через интернет книги про тайгу, про охотников-промысловиков, про отшельников — Арсеньева, Пришвина, воспоминания старых сибирских зверобоев. По вечерам, вместо телевизора, разворачивал на кухонном столе карты — сначала общегеографические, потом всё подробнее, вплоть до старых топографических «километровок», которые доставал через знакомого геодезиста. Изучал климат, повадки зверя, устройство охотничьих зимовий. Копил снаряжение — сначала по мелочи: хороший нож, компас, огниво, потом серьёзнее — карабин, капканы, палатку, спальный мешок, рассчитанный на минус сорок.

Полтора года он готовился так, продолжая по будням выводить автобус на маршрут номер семь, а по выходным ходить в лес под городом — не за грибами, а тренировать глаз и ноги, привыкать снова читать чащу, как книгу.

Друзья и немногочисленная родня отнеслись к его затее по-разному. Сестра Алевтина, жившая в соседнем городе, крутила пальцем у виска и говорила, что брат сходит с ума на старости лет — а самому Ярославу в ту пору было тридцать восемь, какая уж тут старость. Сослуживцы по депо посмеивались, но беззлобно — многие втайне завидовали. Один только старый напарник, Пётр Дормидонтович, коренастый бывший геолог, доработавший до пенсии в автопарке диспетчером, отнёсся к решению Ярослава серьёзно.

— Ты, Слава, дело затеваешь не шуточное, — сказал он, разливая по стаканам чай в тесной диспетчерской. — Тайга слабых не любит. Она либо примет человека, либо выплюнет — и хорошо, если живым выплюнет. Но если чуешь, что душа туда просится, — иди. Иначе сгниёшь тут заживо, за баранкой этой, и сам того не заметишь.

Он же, Пётр Дормидонтович, и подсказал Ярославу край, куда стоит податься, — глухой, малонаселённый район в верховьях реки Чарус, где сам когда-то в молодости вёл геологоразведку. Places там, по его словам, было пустых — заброшенных зимовий и охотничьих изб — предостаточно, и никакой цивилизации на сотню вёрст, кроме одной небольшой деревеньки Гремучий Ключ на берегу реки, куда изредка захаживал катер, доставлявший почту и товары.

Ярослав уволился из депо в марте, когда снег в городе ещё не сошёл, но в тайге, как он знал, уже начиналась предвесенняя капель. Начальник депо, грузный, вечно недовольный Виктор Аркадьевич, узнав о причине увольнения, только покачал головой:

— В отшельники, значит. Ну-ну. Через полгода вернёшься, знаю я вас.

Ярослав не стал спорить. Он просто пожал ему руку, забрал трудовую книжку и вышел из депо в последний раз, даже не оглянувшись на ряд синих автобусов, среди которых стоял и его — старый добрый «ЛиАЗ», за рулём которого прошло четырнадцать лет его жизни.

Квартиру он не стал продавать сразу — сдал знакомой семье, оставив себе путь к отступлению, хотя в глубине души твёрдо знал, что возвращаться не собирается. Собрал вещи, снаряжение, немного денег на первое время — и в начале апреля сел на поезд, идущий на восток.





Глава вторая. Дед Тихон

Прежде чем окончательно решиться на переезд в тайгу, Ярослав долгими вечерами вспоминал те далёкие летние месяцы своего детства, что он, ещё мальчишкой, проводил у деда по отцовской линии — Тихона Пантелеевича, всю свою жизнь прожившего в глухой сибирской деревне, не столь уж далёкой, к слову сказать, от тех самых мест, куда впоследствии привела Ярослава судьба.

Дед Тихон был человеком немногословным, суровым на вид, но по-настоящему добрым в глубине души — типичным представителем того особого, уходящего уже безвозвратно в прошлое поколения таёжных мужиков, для которых лес и река были не романтическим объектом созерцания, а самой сутью повседневного, тяжкого, но осмысленного существования.

Каждое лето маленький Слава, которого родители, занятые собственными городскими заботами, охотно отправляли на всё лето к деду, с нетерпением ждал этих поездок как самого важного события всего учебного года. Электричка, потом попутный грузовик, потом ещё несколько вёрст пешком — и вот уже перед глазами появлялась знакомая, покосившаяся от времени, но крепкая ещё изба деда Тихона, а сам старик, завидев внука издалека, неизменно выходил навстречу с той самой, редкой и оттого особенно ценной улыбкой, которую он берёг, казалось, только для этих летних встреч.

— Ну что, городской, — говорил он неизменно в первый день приезда внука, легонько трепля его вихрастую макушку тяжёлой, натруженной рукой, — отдохнёшь от асфальта своего, подышишь настоящим воздухом.

Дед Тихон учил внука самым простым, но оттого не менее важным таёжным премудростям: как правильно держать топор, чтобы не поранить руку; как разжечь костёр одной-единственной искрой от кресала, экономя драгоценные спички; как читать следы на влажной прибрежной земле, различая, чей это был проход — зайца, лисы или, быть может, самого хозяина тайги — медведя. Учил он и рыбной ловле, показывая внуку, как правильно вязать мушку из перьев и заячьей шерсти, как выбирать место для заброса на быстрой таёжной реке.

Особенно запомнились Ярославу долгие вечера у костра, когда дед Тихон, разомлевший после трудового дня, неторопливо, обстоятельно рассказывал внуку старинные таёжные легенды и были, немало из которых, к слову сказать, впоследствии удивительным образом перекликнулись с теми историями, что Ярослав услышал уже взрослым от бабки Аграфены в Гремучем Ключе, — свидетельство того, насколько глубока и обширна общая народная память сибирской тайги, передающаяся из поколения в поколение, из деревни в деревню, невзирая на огромные расстояния.

— Тайга, внучок, — говорил дед Тихон, задумчиво глядя на догорающие угли костра, — она справедливая. Кто её уважает, кто трудится честно, тот с голоду не помрёт, проживёт достойно. А кто жадничает, кто зверя без нужды губит или лес без толку переводит — того тайга рано или поздно накажет, своим особым, неписаным судом.

Слова эти, произнесённые дедом много лет назад, Ярослав вспомнил впоследствии не единожды за годы собственной таёжной жизни — и особенно ясно осознал их глубокую мудрость после случая с браконьерами, чья судьба, в конечном счёте, подтвердила справедливость дедовского наблюдения самым буквальным образом.

Умер дед Тихон, когда Ярославу было пятнадцать лет, — умер внезапно, от сердечного приступа, прямо на своём любимом рыболовном месте, куда отправился, по обыкновению, поутру проверить закинутые с вечера жерлицы. Нашли его местные рыбаки лишь к вечеру, когда обеспокоенные долгим отсутствием соседи отправились на поиски, — старик лежал у самой воды, с умиротворённым, спокойным выражением лица, будто просто прилёг отдохнуть на минуту да так и заснул навеки под тихий, убаюкивающий шум родной реки.

Смерть деда стала для подростка Ярослава первой по-настоящему серьёзной утратой в жизни, оставившей глубокую, незаживающую до конца рану, — но вместе с тем именно память о деде Тихоне, о тех далёких, беззаботных летних месяцах, проведённых в тайге, стала впоследствии тем самым семенем, из которого много лет спустя, уже во взрослой, разочаровавшейся в городской суете жизни, проросло окончательное, бесповоротное решение вернуться к истокам — туда, откуда, как теперь понимал Ярослав, и происходила настоящая, подлинная жизнь его собственного рода.

Обосновавшись впоследствии на Дарёнкином ручье, Ярослав нередко ловил себя на мысли, что многие его собственные жесты, привычки, даже интонации в разговоре с Дарёной и позднее с детьми удивительным образом повторяют манеру давно почившего деда Тихона, — будто тот, не дожив до этого счастливого момента, всё же незримо продолжал жить в собственном внуке, передавшем в свою очередь унаследованную таёжную мудрость уже собственным детям, Усладе и Кузьме.

— Знаешь, Дарёна, — признался он однажды жене, наблюдая за тем, как маленькая тогда ещё Услада увлечённо разжигает костёр огнивом точно так же, как когда-то учил самого Ярослава дед Тихон, — я иногда чувствую, будто дед мой снова живёт, только уже в моей дочери. Может, оно так всегда и бывает — не умирает по-настоящему человек, покуда живо то дело, тот труд, та любовь к земле, которую он передал следующим поколениям.





Глава третья. Дорога в тайгу

Поезд шёл почти двое суток. За окном сначала тянулись пригороды с покосившимися дачными домиками, потом поля, ещё покрытые ноздреватым, тающим снегом, потом леса — сперва редкие, потом всё гуще, всё темнее, пока однажды утром Ярослав не проснулся и не увидел за окном настоящую тайгу — стену тёмно-зелёных, почти чёрных елей и пихт, уходящую к горизонту без единого просвета.

На узловой станции Ярослав пересел на рейсовый автобус — тут он невольно усмехнулся, узнав в потрёпанном «ПАЗике» младшего брата своего родного маршрута номер семь, — и три часа трясся по разбитой грунтовке до райцентра. Оттуда до Гремучего Ключа добирался уже на попутном грузовике лесника, который вёз в деревню запчасти для трактора.

Деревня оказалась именно такой, какой он её себе представлял по рассказам Петра Дормидонтовича: два десятка изб вдоль единственной улицы, покосившаяся церквушка без креста, переделанная в сельский клуб, магазин с вывеской «Продукты», где кроме продуктов торговали ещё хозтоварами, боеприпасами и китайскими резиновыми сапогами. Река Чарус, широкая, стремительная, ещё несущая крупные, потемневшие от весеннего тепла льдины, огибала деревню полукругом, а за рекой сразу вставала тайга — глухая, безбрежная, без конца и края.

Первым делом Ярослав отправился к местному участковому, немолодому, флегматичному мужчине по фамилии Стрелков, — оформить временную регистрацию и разузнать про заброшенные зимовья в округе. Стрелков, выслушав историю про городского водителя, решившего податься в отшельники, долго молчал, разглядывая Ярослава оценивающим взглядом, а потом сказал неожиданно серьёзно:

— Изба есть. В распадке, где ручей Дарёнкин в Чарус впадает, километров пятнадцать вверх по реке. Хозяин её, дед Аверьян, помер три года назад, родни у него не осталось, изба так и стоит пустая, разоряется потихоньку. Крепкая была изба, ладная, только за три зимы без хозяина, поди, крыша просела и печь развалилась. Кому она нужна теперь — бери, коли не боишься.

— Не боюсь, — ответил Ярослав.

— Ну, гляди, — усмехнулся участковый. — Только медведей там пуще, чем у нас в клубе на танцах людей. И до ближайшего человека — если не считать тебя самого — вёрст двадцать. Случись что — рация нужна хорошая, а лучше спутниковый телефон. У нас тут связи мобильной отродясь не бывало.

Ярослав кивнул. Спутниковый телефон он предусмотрительно купил ещё в городе — дорогая штука, но жизнь дороже. Взял в деревне на прокат у знакомого Стрелкова резиновую лодку с мотором — весенняя вода была высокой, идти пешком по раскисшим таёжным тропам было бы втрое дольше и опаснее, — загрузил в неё нехитрый скарб и снаряжение и отправился вверх по Чарусу искать свой распадок.

Река встретила его неласково. Течение было сильным, вода — ледяной, серо-коричневой от талого снега, кое-где ещё плыли отставшие от ледохода льдины, с которыми приходилось расходиться, лавируя. Берега стояли высокие, обрывистые, поросшие понизу тальником, а выше — сплошной тёмной тайгой, в которой лишь кое-где светлели проталины. Дважды Ярослав видел на берегу свежие следы — один раз лосиные, глубоко вдавленные в раскисшую землю, другой раз — крупные, растопыренные отпечатки медвежьей лапы, ещё не просохшие.

Устье ручья Дарёнкина он чуть не проскочил — так неприметно оно пряталось за нависающими над водой корягами. Пришлось развернуть лодку и присмотреться внимательнее: узкая протока, заросшая по берегам ольхой, уходила в глубь леса, петляя меж камней.

Пешком, оставив лодку в затоне и взвалив на плечи тяжёлый рюкзак, Ярослав прошёл вдоль ручья ещё около километра — и наконец увидел избу.

Она стояла на невысоком взгорке, среди старых лиственниц, срубленная из потемневших от времени, но всё ещё крепких брёвен — низкая, приземистая, с крохотными, будто прищуренными оконцами, с провалившейся в одном углу кровлей, из-под которой торчали клочья позеленевшего мха. Дверь покосилась и держалась на одной петле. Вокруг избы буйно разрослась крапива и малинник, а на самой крыше, в дёрне, кто-то — то ли ветер, то ли птицы — умудрился посеять молодую берёзку, которая уже вымахала едва не в человеческий рост.

Ярослав долго стоял перед этим зрелищем, не решаясь войти, — так стоит человек перед дверью, за которой, как ему кажется, решится его судьба. Пахло прелой хвоей, талым снегом, дымом далёкого костра — хотя костра поблизости не было, и запах этот, скорее всего, просто примерещился ему от волнения.

Наконец он толкнул покосившуюся дверь. Она заскрипела, но подалась. Внутри было темно, сыро, пахло мышами и старым деревом. Печь — большая русская печь, занимавшая едва не треть избы, — стояла закопчённая, с трещиной вдоль всего бока. Дощатый пол местами прогнил, в углу зияла дыра, через которую, судя по всему, наведывались лесные гости. На стене висела истлевшая, изъеденная молью беличья шкурка — видно, последнее, что не успел забрать с собой в мир иной старый хозяин Аверьян.

Ярослав опустился на колени посреди этой разрухи, провёл рукой по бревну стены — сухому, крепкому, звенящему, несмотря на все три года запустения, — и вдруг ощутил не разочарование, а совсем другое чувство: азарт. Ему предстояла работа. Настоящая, живая работа — не крутить баранку по кругу, а вдохнуть жизнь в мёртвый дом, сделать его пригодным для жилья своими руками.

— Ну что, — сказал он вслух пустой избе, и голос его прозвучал неожиданно гулко в этих закопчённых стенах, — будем жить.

За окном тем временем начинало смеркаться, и где-то далеко, за ручьём, глухо, протяжно заухал филин.





Глава четвёртая. Дом из мёртвых брёвен

Первые недели в тайге оказались самыми тяжёлыми во всей затее — тяжелее, чем предполагал даже начитанный книгами Ярослав.

Ночевал он первые дни в палатке рядом с избой, поскольку внутри было решительно невозможно находиться — сырость, гнилой пол, дыры в крыше, через которые то и дело сыпался мелкий весенний дождь. Дни напролёт разбирал завалы: выносил истлевшую утварь, отдирал прогнившие доски пола, счищал с брёвен многолетнюю копоть и плесень.

Первым делом он взялся за крышу. По совету всё того же Петра Дормидонтовича, а вернее по книгам, которые тот в своё время рекомендовал, Ярослав ещё в городе выучил, как перекрывают крыши традиционным сибирским способом — дранкой и берестой, без единого гвоздя, на одних пазах и клиньях. Теория теорией, но когда дошло до дела, руки поначалу не слушались, инструмент — хороший топор, тесло, скобель, привезённые ещё из города, — казался чужим и неудобным.

Он до кровавых мозолей учился колоть дранку — тонкие, ровные дощечки из смолистой ели, которые потом укладывались внахлёст, ряд за рядом, наподобие рыбьей чешуи. Первые его дощечки выходили кривыми, ломкими, пять из шести годились разве что на растопку. Но постепенно, день за днём, рука начала запоминать нужное усилие, нужный угол наклона лезвия, — и к исходу второй недели у него уже получалось колоть дранку почти так же ровно, как на картинках в старой книге про сибирское деревянное зодчество.

Провалившийся угол кровли пришлось разбирать полностью — гнилые стропила выкидывать, новые вытёсывать из сушняка, благо сухостоя в окрестной тайге хватало с избытком. Работа шла медленно: один человек, без подсобника, без техники, поднимал тяжёлые брёвна на верёвках через блок, привязанный к соседней лиственнице, — придумал это приспособление сам, вспомнив, как когда-то в юности видел на стройке.

Печь пришлось перекладывать заново — трещина в боку оказалась сквозной, топить такую печь означало рано или поздно спалить всю избу. Глину для раствора Ярослав нашёл в обрыве у ручья — жирную, синеватую, отлично подходящую для кладки, — и почти неделю провозился с печью, замешивая раствор, подгоняя старые, оставшиеся ещё от деда Аверьяна кирпичи, докупая недостающие — их пришлось везти на лодке из деревни, по два-три десятка за раз, больше лодка не поднимала.

Полы он перестелил полностью, используя всё тот же сухостой, обтёсанный в плахи. Окна — крохотные, чуть больше форточки, — расширил на треть, застеклил, привезя стёкла всё из той же деревни, обмотав каждое в тряпьё и уложив в лодку с особой осторожностью, чтобы не разбить на порогах.

К середине лета, когда на Чарусе отцвела черёмуха и в тайге настала пора коротких, душных, но всё-таки летних ночей, изба преобразилась неузнаваемо. Новая тесовая кровля блестела на солнце светлой смолистой желтизной, ещё не успевшей потемнеть от непогоды. Печь, побеленная известью, стояла ладная, крепкая, тянула хорошо, без единого дымного облачка в избу. Пол был крепким и ровным, стены — законопачены свежим мхом и паклей, дверь навешена заново, на крепких кованых петлях, купленных в деревне.

Рядом с избой Ярослав срубил небольшую баньку по-чёрному — тоже своими руками, тоже с бесчисленными ошибками и переделками, но к августу баня уже топилась, и вечером, после тяжёлого трудового дня, не было большего наслаждения, чем окатиться после жаркого пара ледяной водой из ручья.

Обустроил он и небольшой лабаз на высоких сваях — амбарчик для хранения припасов, недоступный медведям и прочему зверью, — и коптильню под навесом, и просторные сени, где развесил вязками пучки трав и коренья, которые начал собирать по подсказкам старой затрёпанной книжки «Дары тайги», прихваченной из городской библиотеки едва ли не последней перед отъездом, да так и не возвращённой.

Порой, в редкие минуты отдыха, сидя на завалинке и глядя, как заходящее солнце золотит верхушки лиственниц на другом берегу ручья, Ярослав ловил себя на странном чувстве — будто не он строил этот дом заново, а дом, оживая под его руками, строил заново его самого. Мозолистые ладони, обветренное, тронутое загаром лицо, окрепшие от постоянной физической работы плечи — всё в нём менялось, менялось так стремительно и глубоко, что, глянув как-то невзначай на своё отражение в спокойной воде затона, он с трудом узнал себя.

Городской водитель Ярослав Кречет постепенно исчезал, растворялся в тайге, как утренний туман растворяется под солнцем. На смену ему приходил другой человек — ещё не вполне таёжник, не вполне охотник, но уже далеко не горожанин.





Глава пятая. Наука тайги

С восстановлением избы забот меньше не стало — напротив, теперь предстояло научиться жить с тайги, а не просто в тайге. Привезённых из города запасов — круп, консервов, сахара, соли — хватило бы месяца на два, не больше, а зима в этих краях, как предупреждал ещё участковый Стрелков, приходит рано и не отпускает до самого мая. Нужно было учиться охотиться и рыбачить всерьёз, не как городской турист на выходных, а как человек, для которого это вопрос выживания.

Рыбалка далась легче — сказались детские уроки деда Тихона Пантелеевича, да и Чарус с его быстрой холодной водой оказался рекой на удивление щедрой. В затонах и на перекатах брался хариус — рыба капризная, быстрая, требующая точного, лёгкого заброса и особого чутья на то, где она стоит в потоке. Ярослав сплёл себе несколько мушек из перьев подстреленного рябчика и заячьей шерсти, повторяя рисунки, увиденные в книгах, и уже через неделю ловил хариуса вполне уверенно — на закате, когда рыба выходила на поверхность бить мошку, только успевай подсекать.

В глубоких ямах под завалами коряг держался таймень — рыба легендарная, крупная, порой достигающая полутора метров в длину, хозяин сибирских рек. Первого своего тайменя Ярослав упустил самым позорным образом — рыбина взяла блесну так резко, что вырвала спиннинг прямо из рук, и он потом полдня бродил по берегу, разыскивая унесённое течением удилище. Зато второй таймень, пойманный уже в конце лета, потянул почти на двенадцать килограммов, и провозился с ним Ярослав добрых сорок минут, то отпуская леску, то снова выбирая, пока обессиленная рыба не позволила наконец подвести себя к берегу.

Ставил он и морды — плетёные из тальника ловушки для рыбы, — и особые запруды на мелких протоках, куда заходила на нерест щука. Излишки рыбы вялил и коптил в устроенной коптильне, набивая ольховыми и можжевеловыми стружками для аромата, — вяленый хариус да копчёный таймень стали для него не просто едой, а своего рода валютой, которую охотно брали в деревенском магазине в обмен на муку и патроны.

Охота давалась труднее — здесь городской опыт не помогал вовсе, приходилось учиться заново, шаг за шагом, порой на собственных ошибках, а порой рискуя не только добычей, но и жизнью.

На страницу:
1 из 2