
Полная версия
Дорогое мироздание

Алиса Лунина
Дорогое мироздание
Глава 1
ЧАСТЬ 1
ОДНАЖДЫ НА ГОЛУБУЮ ЛУНУ
ПРОЛОГ
Это октябрьское утро понедельника началось для Елены так же, как и сотни таких же утр: звуки осеннего ливня, бьющего в стёкла, запах кофе, привычная дорога до института; и она и подумать не могла, что к вечеру её строго упорядоченный мир, состоящий из книг и учебных занятий, даст первую трещину.
Аудитория 304 института культуры встретила её молчанием. Елена провела ладонью по холодному дереву стола, вдохнула знакомый запах мела — и начала читать лекцию о структуре трагического у древних греков. Она говорила увлечённо, почти забыв о присутствии студентов в промозглом зале, пока её взгляд не наткнулся на Стаса Ярцева.
Студент Ярцев сидел в середине зала, откинувшись на стуле так, будто это был шезлонг на яхте, и, не скрываясь, пялился в свой ноутбук.
Рядом с ним, склонившись с серьезным усердием над конспектом, сидела Соня Чёткина — единственная, чьи глаза по-настоящему горели интересом, а не отражали серое октябрьское небо за окном.
— Ярцев, — возмущённый голос Елены разбил монотонный гул дождя. — Вы считаете, что трагедии Софокла достойны лишь того, чтобы служить немым фоном для вашей стрелялки?
В аудитории замерли. Даже дождь за окном будто стих на секунду. Стас медленно поднял взгляд, и на его губах заиграла привычная, отточенная усмешка.
— Просто сравниваю подходы к катарсису, любезная Елена Викторовна. У вас — через страдание и познание, у них — через хедшот и победу. Эффект, кстати, схожий — эмоциональная разрядка.
Несколько приглушённых смешков прокатились по рядам. Соня смущённо опустила глаза, её щёки порозовели от неловкости за однокурсника. Елена почувствовала, как знакомая волна гнева поднимается от кончиков пальцев. Этот мажорный нахал одним своим существованием обесценивал всё, что имело для неё значение, — труд, знания, книги.
— Выйдите, — произнесла она с ледяной чёткостью. — И не возвращайтесь, пока не прочитаете «Поэтику» Аристотеля, не конспект, не статью в интернете, а бумажную книгу со всеми пометками на полях. Если, конечно, вы помните, как держать в руках карандаш.
Стас с преувеличенным шумом захлопнул ноутбук. Его взгляд, скользнув по потухшему лицу Сони, задержался на Елене. В его глазах не было ни злости, ни обиды — лишь холодный, расчётливый интерес, как у шахматиста, неожиданно увидевшего новый, занятный ход.
— Как скажете, — произнёс он почти любезно. — Правда, непонятно, как это может пригодиться мне в жизни. Я ведь не собираюсь работать за гроши никчёмным институтским преподавателем.
— Хватит, Стас, — сказала Елена, и её голос, обычно такой стальной, на этот раз сорвался, выдавая ту самую усталость, которую она так тщательно скрывала. — С сегодняшнего дня вы свободны от моих лекций. Навсегда.
Тишина в аудитории стала абсолютной. Высоченный Стас медленно поднялся во весь рост. Казалось, он заполняет собой всё пространство. Он подошёл к её столу, и Елена почувствовала странный импульс — отступить, но не двинулась с места. Стас взял лежавшую на краю стола стопку сегодняшних материалов для семинара и, не отрывая от Елены пронзительного взгляда, разжал пальцы. Бумаги с мягким, почти нежным шуршанием рассыпались у её ног — белые листы на грязном линолеуме.
— Ошибаетесь, Елена Викторовна, — тихо сказал он, но его шёпот был слышен в самом дальнем углу. — Это только начало.
Он развернулся и вышел. Дверь резко захлопнулась.
Гробовая тишина продержалась ещё несколько секунд, а потом взорвалась шёпотом. Елена стояла, не в силах пошевелиться, чувствуя на себе десятки глаз, затем её взгляд выхватил Соню Чёткину. Девушка, не глядя ни на кого, уже пригнувшись, словно испуганный зверёк, спешно собирала разлетевшиеся листы, её пальцы дрожали.
Механически Елена сделала шаг к окну. За окном лил тот же бесконечный осенний дождь, и за мокрым стеклом проступил город: свинцовая вода канала, мокрые крыши, чугунные решётки балконов, шпиль собора, пронзающий низкое небо. Петербург в этот октябрьский понедельник выглядел так, словно мир решил навсегда остаться монохромным. Она пыталась заглушить шум в ушах. «Начало, — пронеслось в голове. — Начало чего?»
Она ещё не знала, что стоит ровно в той точке, где её жизнь необратимо разделится на «до» и «после», что это хмурое осеннее утро навсегда останется в памяти как день, когда всё изменилось.
Елена не видела, как за массивной дверью аудитории Стас, прислонившись к стене, уже листал что-то в телефоне. Унижение? Пожалуйста. Но он превратит его в игру. Самую интересную игру этой осени. Эта тётка ещё пожалеет, что встала у него на пути. Месть будет изящной. И… весёлой.
На его лице, освещённом голубым светом экрана, расцветала улыбка — не добродушная, а азартная, острая, как лезвие.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Олимпиада Сергеевна проснулась ровно в шесть утра, что для октября было почти подвигом. За окном занимался день — вернее, то, что в Петербурге в октябре называется днём: молочный туман накрывал город и расположенный против дома Львиный мостик. Канал Грибоедова из окна виднелся серой, изгибающейся ленточкой.
Из гостиной, где стояла просторная клетка, донёсся сонный шорох — там ворочался Голубчик, крупный серый жако с красным оперением на хвосте. Олимпиада Сергеевна прислушалась, но попугай, не проснувшись, снова затих.
Она подошла к окну и сказала негромко:
— Ну, здравствуй, дорогое мироздание.
Это не было жеманством. Олимпиада Сергеевна Воронцова действительно считала мир одушевлённым, иначе как объяснить, что он столько раз подсовывал ей нужные книги в нужный момент, сводил с хорошими людьми и до сих пор не дал окончательно закоченеть душой?
На кухне она первым делом включила маленький радиоприёмник, настроенный на волну «Орфей». Классика с утра — это святое. Пока «Времена года» Чайковского неторопливо разгоняли хмарь, Олимпиада засыпала в турку кофе крупного помола. Кофе она пила только натуральный, хотя племянница Елена приносила ей какие-то капсулы для кофемашины, подаренные кем-то из благодарных студентов.
На столе уже лежала раскрытая книга. Пушкин. «Евгений Онегин». В потрёпанном, ещё мамином издании, с пожелтевшими страницами. Пушкина Олимпиада Сергеевна читала регулярно — для профилактики, от хандры, от глупости, от серости за окном.
Турка согласно закипала, наполняя кухню густым ароматом. Олимпиада Сергеевна, в своём стареньком, но опрятном вязаном кардигане, с аккуратно уложенными седыми волосами (она даже дома старалась быть «при параде» — для самоуважения), села к столу. Это была худощавая, пожилая дама с голубыми, необычайно живыми и внимательными глазами человека, который привык подолгу всматриваться в детали. В её облике странным образом уживались хрупкость и какая-то очевидная несокрушимая внутренняя сила. Она сохранила прекрасную осанку и двигалась легко и точно. У неё были удивительные руки — с тонкими, длинными пальцами, какие бывают у пианистов или реставраторов; возраст лишь добавил им сухости, но не отнял точности движений. Эти руки и сейчас могли оживить цветок на крышке шкатулки.
— Доброе утро, Николай, — обратилась она к портрету певца Николая Баскова, вырезанному из глянцевого журнала и пришпиленному к холодильнику магнитом с видами Суздаля.
Басков в золотом костюме сиял на фоне куполов, являя собой полную противоположность нынешнему серому утру.
— И что это вы, Николя, такой нарядный с утра пораньше? — улыбнулась Олимпиада Сергеевна.
Портрет на холодильнике появился благодаря Голубчику. Однажды, когда по телевизору показывали концерт Баскова, попугай, сидевший на плече Олимпиады, замер, вытянул шею, а потом разразился восторженными криками: «Браво! Бис!» — да так, что пришлось прибавить звук и аплодировать вместе с ним. После этого Басков прочно вошёл в птичью душу. А через месяц Олимпиада Сергеевна листала в кресле глянцевый журнал, оставленный племянницей Леной, и наткнулась на разворот с Басковым — тот как раз красовался в привычном золотом. Голубчик, дремавший на спинке, вдруг встрепенулся, всмотрелся, узнал кумира, а потом стремительно спланировал вниз и с громким торжествующим клёкотом попытался вырвать страницу. Олимпиада Сергеевна, смеясь, помогла ему — оторвала журнальный разворот и отдала птице. Голубчик долго таскал добычу по кухне, явно намереваясь пристроить её на холодильник, где уже желтел магнит с Суздалем, но в конце концов бросил на пол и требовательно свистнул. Тогда Олимпиада Сергеевна подобрала портрет, прижала его тем самым магнитом и с тех пор именовала Баскова исключительно Николаем и по-соседски с ним беседовала.
Из гостиной донёсся шорох, затем хлопанье крыльев.
— Проснулся, — констатировала она. — Сейчас начнётся.
Голубчик влетел в кухню, как снаряд, выпущенный из катапульты. Попугаю было лет пятнадцать, он слегка облез, но держался бодро.
Птица перешла к Олимпиаде Сергеевне по наследству от умершей подруги. Не имея опыта содержания птиц, Олимпиада поначалу переживала, приживётся ли у неё попугай, но Голубчик на удивление быстро освоился и привык к новой хозяйке. Птица оказалась проста в обращении, болтлива и склонна к передразниванию.
— Уж полночь, а Германа всё нет! — заорал Голубчик, усаживаясь на спинку стула.
— Очень кстати, — заметила Олимпиада Сергеевна. — Ты, как всегда, в точку.
Впрочем, стоило Олимпиаде Сергеевне повернуться к холодильнику, как попугай переключился. Он заметил Баскова.
— Шарманка-шарманка! — заорал он дурным тенором. — Обожаю тебя!
Басков сиял. Голубчик, довольный произведённым эффектом, перелетел на подоконник и начал чистить перья.
Скрипнула входная дверь. Олимпиада Сергеевна прислушалась — шаги, звон ключей. На кухню заглянула её племянница Елена:
— С добрым утром, родная, я в институт. Буду поздно.
Олимпиада Сергеевна подошла к окну. Через минуту из подъезда вышла знакомая фигура — чуть сутулая, в тёмной бесформенной куртке, с распущенными волосами. Лена быстро пошла по набережной, лавируя между лужами. Олимпиада вздохнула — как жаль, что её племянница давно не следит за своим внешним видом. А ведь она-то помнит, какой красивой была Лена раньше, до того, как потеряла интерес к своей внешности и мнению окружающих.
Олимпиада Сергеевна распахнула окно и помахала рукой. Лена обернулась — как делала всегда, сколько Олимпиада Сергеевна себя помнила, — помахала в ответ, улыбнулась. На мгновение лицо её осветилось той прежней, ныне забытой улыбкой. Потом она долго пыталась завести свою старенькую машину и наконец уехала.
Олимпиада Сергеевна ещё какое-то время смотрела во двор — ну что с того, что её племянница давно не девочка — сорок пять лет, уважаемый преподаватель. Для неё она по-прежнему Лена, Леночка. И эта маленькая традиция — махать друг другу из окна — держалась между ними уже много лет, как тонкая, но прочная нить.
Олимпиада Сергеевна налила себе ещё кофе и, захватив томик Пушкина, перешла в гостиную. Квартира была старой, петербургской, с высокой лепниной и рассохшимся паркетом. Тётушка с племянницей жили скромно, почти аскетично, но при этом обстановка их дома отличалась своим характером и стилем. Гостиная отчасти напоминала камерную выставку «Советская интеллигенция: быт и дух»: много старых фотографий на стенах; на пианино, укрытом кружевной салфеткой, — портрет Шостаковича. Вдоль стен громоздились стеллажи с книгами — русская классика, античные авторы в переводах отца Олимпиады Сергеевны. У окна раскинул мясистые листья старый декабрист, много лет цветший к Рождеству. В углу стоял массивный дубовый стол-бюро с откидной крышкой и множеством ящичков, доставшийся Олимпиаде от деда, а над ним, на пробковой доске, была приколота коллекция старинных открыток с видами Петербурга — Исаакий, Аничков мост, Летний сад в снегу, — которую Олимпиада Сергеевна собирала всю жизнь. Рядом, на бюро, лежала школьная тетрадка в клетку — дневник наблюдений. Олимпиада Сергеевна вела его много лет, записывая не события, а шутливое настроение дня в виде погоды. Вот и вчерашняя запись гласила: «16 октября. Утро: лёгкий туман в душе, возможны осадки в виде слёз над старой фотографией. К вечеру: прояснение, Леночка улыбнулась дважды. Ветер перемен слабый, но ощущается».
— Олимпиада, ну что за имя, — вдруг произнёс Голубчик голосом, подозрительно напоминавшим голос покойного мужа Олимпиадиной подруги, прежней хозяйки попугая.
Олимпиада Сергеевна усмехнулась. Её отец был переводчиком с древнегреческого. Когда она родилась, он выбирал для неё имя между Илиадой, Одиссеей, Олимпиадой и другими громкими античными именами. Так что хорошо ещё, что её не назвали Клитемнестрой или Персефоной. Впрочем, она привыкла к своему имени. В молодости многие звали её просто Олей, да и теперь Лена звала её тётей Олей. А полное имя оставалось для официальных случаев и для Голубчика, когда тот вредничал.
Проводив Елену, Олимпиада Сергеевна взялась за работу. Она прослужила музейным реставратором тридцать пять лет, вдохнула вторую жизнь не в один десяток полотен и статуэток. Золотые руки не знали покоя и на пенсии: несколько лет назад Олимпиада Сергеевна увлеклась резьбой по дереву. Из липы и ореха она мастерила изящных птиц — жаворонков, щеглов, синиц, делала миниатюрные шкатулки с секретами, модели храмов и даже вырезала фигуры дискоболов, застывших в вечном броске. Это была её тихая дань античности — не зря же отец-переводчик мечтал дать ей имя из гомеровского эпоса. Заказы на её работы поступали исправно: бывшие коллеги, знакомые антиквары, пара московских галеристов заказывали её изделия.
Работа с деревом требовала терпения и точности. Сегодня на верстаке, придвинутом к бюро, лежала заготовка для шкатулки — уже угадывались грани, оставалось самое кропотливое: врезать замок-секретку и нанести растительный орнамент. Олимпиада Сергеевна надела старый фартук, разложила инструменты и взялась за работу.
Через пару часов замок был пригнан, а на крышке проступил узор из переплетённых листьев и крошечных птиц, напоминавших Голубчика. Олимпиада Сергеевна убрала инструменты и достала из ящика стола колоду карт. Ежедневно раскладывать любимый пасьянс — это как настроить внутренний камертон; и если пасьянс сойдётся — день будет хороший.
Карты ложились на стол с тихим шелестом. Олимпиада Сергеевна раскладывала их не спеша, с удовольствием. Туз, шестёрка, дама… Вчера, кстати, она обыграла Лену в бридж. По-честному обыграла, хотя Лена и ворчала, что тётя мухлюет. А она вовсе не мухлюет, вот и Голубчик может подтвердить, у неё просто хорошая память и к тому же логика. А Лена, конечно, преподаватель, учёная женщина, но в бридж играет как ребёнок — вся на эмоциях.
Олимпиада Сергеевна улыбнулась, вспоминая, как Лена досадливо отбрасывала карту за картой, а под конец сказала: «Всё, тётя Оля, вы меня разгромили. Я пас».
Но её улыбка быстро погасла. Она перевела взгляд на карты, но видела уже не их, а Лену, которая в сорок пять лет всё ещё живёт с тёткой и чья жизнь состоит из бесконечной работы, книг и вечерней партии в бридж.
Олимпиада Сергеевна тяжело вздохнула и перевела взгляд на Николая Баскова.
— Знаете, Николай, — сказала она тихо. — Я бы для неё хотела, чтобы она не со мной вечера коротала, а… Чтоб она… счастливая была, понимаете? А не сложилось, — продолжила она шёпотом. — Умница, красавица, кандидат наук, а главного нет. Всё работа, работа, эти студенты… А годы идут. Я уже старая, и что с ней дальше будет? Если меня не станет, она одна останется.
Басков молчал.
— Эх, — махнула она рукой и вернулась к пасьянсу. — Ладно, чего уж теперь. Моё дело маленькое — кофе варить да карты раскладывать. А остальное… остальное пусть само как-нибудь.
Карты сошлись, почти все легли ровно, только одна застряла.
— Ну вот, — сказала Олимпиада Сергеевна. — Видишь, Николай, даже пасьянс говорит, что не всё потеряно.
Золотой человек на холодильнике согласно сиял. А за окном октябрьская хмарь всё так же висела плотной завесой, но внутри, на маленькой кухне, было тепло и уютно. Олимпиада улыбнулась — в её мире есть кофе, есть Пушкин, есть золотой человек на холодильнике, а главное — есть надежда. Дурацкая, старушечья, но упрямая надежда, что у Лены всё ещё будет хорошо.
Олимпиада Сергеевна отложила карты.
— Пойду-ка я пройдусь и заодно куплю чего-нибудь к чаю, — сообщила она Голубчику.
— Браво! Бис! — отозвался попугай.
Олимпиада надела любимое пальто с бархатным воротником, шейный платок, взяла свою старомодную сумку с «аварийным набором» (в нём всегда были флакон «Красной Москвы», плитка горького шоколада, записная книжка, карандаш) и вышла в дождливый город.
Дождь висел в воздухе водяной пылью, оседал на воротнике и ресницах. Олимпиада Сергеевна миновала парадную и, раскрыв зонт, пошла по набережной. На Львином мостике два мокрых льва с потемневшими гривами стерегли пролёт — казалось, они устали от бесконечной сырости. Канал Грибоедова катил серую ленту воды, и по ней неспешно плыли редкие жёлтые листья — как минуты, утекающие неизвестно куда. Олимпиада Сергеевна ненадолго задержалась, вздохнула, глядя на эту осеннюю воду времени, и зашагала дальше.
Булочная была в двух шагах, на углу набережной. Олимпиада купила булочки со сливками — свежие, тёплые, с румяной корочкой, — и, старательно обходя лужи, поспешила домой.
Она сварила ещё кофе, подогрела молоко в маленьком молочнике, выложила булочки на тарелку и устроилась в гостиной со старым, потрёпанным романом — из тех, что перечитывала раз в году. Роман был тягучий, неспешный, он был написан в те времена, когда люди никуда не спешили, — для тех, кто никуда не спешит.
Голубчик сидел на спинке кресла, изредка поклёвывая крошку, и тихо напевал что-то среднее между Фигаро и «Шарманкой». Дождь за окном наконец угомонился.
Это было прекрасно — тёплое молоко в молочнике, крепкий кофе, булочки. Олимпиада Сергеевна улыбнулась. Если бы Голубчик умел улыбаться, он бы сейчас тоже расплылся в улыбке.
Она дочитала последнюю страничку — злодей оказался наказан, добро восторжествовало, справедливость была восстановлена.
Раздался телефонный звонок. Олимпиада Сергеевна вздрогнула, отложила роман и подошла к аппарату. В трубке молчали. Она нахмурилась и отсоединилась. Через минуту опять позвонили — и снова гнетущее молчание. На третий раз Олимпиада Сергеевна не выдержала:
— Вы хотите код из СМС? Кредит на меня навешать? Не трудитесь, я — подкованная!
Но ей снова ответили молчанием. Она пожала плечами и повесила трубку.
***
По обыкновению утром, собираясь в институт, Елена не смотрелась в зеркало. Зеркал она боялась примерно как вампир: старалась избегать этого сомнительного удовольствия — увидеть своё привычное темноликое отражение (увы, в последние годы быть «темнее тучи» стало её привычным образом). Если бы она всё же решилась всмотреться, то увидела бы стройную женщину с резкими, правильными чертами лица. У неё были тёмные, густые, непослушные волосы, которые она давно перестала укрощать, и глаза — большие, серые, умные, но с застывшим в них выражением вечной настороженности. Они смотрели на мир так, будто ждали подвоха. При этом в ней угадывалась нерастраченная женственность, которую она методично подавляла, как подавляют ненужные воспоминания. Поэтому Елена просто умылась, расчесала волосы, вздыбила причёску, поправила большие очки, закрывавшие пол-лица, и надела традиционное «немаркое» облачение. Немаркое и интеллигентное — эти характеристики были её единственным требованием к одежде, а на прочие разводы индустрии моды и социума — фасоны, тона, бренды — Елена не велась.
Выйдя на лестничную площадку, она наткнулась на соседку, пенсионерку Веру Петровну, которая как раз запирала дверь. Та просияла так, будто встретила родную душу, и немедленно завела привычную песню: о том, что погода — ужас, что в доме опять не топят, что вчера по телевизору показывали такую передачу…
Елена нашарила в сумке первую попавшуюся книгу и сделала вид, что страшно увлечена чтением, надеясь, что Вера Петровна переключится на кого-нибудь ещё. Но в лифте, увы, никого, кроме них, не было, и соседка, не смущаясь, заглянула в обложку.
— А что это вы читаете, Леночка?
Елена опустила книгу и только тут заметила, что всё это время держала её вверх ногами. Вера Петровна на мгновение опешила, но быстро оправилась и, не переводя дыхания, переключилась на главную новость: вчера, представляете, она видела собаку в бейсболке. Нет, ну вы представляете?!
После этого абсолютный, законченный интроверт Елена Викторовна Воронцова буквально вжалась в стену лифта — собака в бейсболке, какая прелесть! Лифт наконец разъехался, и Елена, угрюмо буркнув «До свидания», рванула на выход.
С козырька парадного ей немедленно ливануло за шиворот ледяной водой, прицельно, словно дождь пристреливался именно к ней.
— Доброе утро, прекрасное мироздание, — процедила Елена без всякого энтузиазма и зашагала к своей машине.
Та, как назло, не заводилась. Конечно, эту рухлядь давно пора списать на заслуженный отдых, но возможности купить новую машину у скромного институтского преподавателя Воронцовой не было.
Елена снова вышла под дождь и попыталась толкнуть машину. Смешно — попытка ни к чему не привела. Ей захотелось пнуть ногой и эту железяку, и это чёртово мироздание, но она знала, что тётя Оля смотрит из окна. И если та увидит, как её дорогая Леночка пинает железо грубыми мужскими ботинками (которые, кстати говоря, Олимпиада, предпочитавшая изящные туфли, не одобряла), это приведёт тётю прямиком в состояние инфаркта. Поэтому Елена сдержалась, молча стиснула зубы и — «Ну давай, Елена Викторовна, поднажми!» — и старая тачка завелась.
Елена отсалютовала окну: вот видишь, всё под контролем, твоя племянница справилась! — и поехала в институт.
***
Аудиторию она покинула последней — не потому, что задержалась, а потому, что после случившегося конфликта со Стасом Ярцевым не могла заставить себя идти через институтский двор, где её могли окликнуть, о чём-то спросить, где она рисковала наткнуться на любопытные взгляды. Она вообще не помнила, как довела пару до конца. Помнила только, как после ухода Стаса встала у окна и смотрела на серый город, пока не услышала за спиной осторожное покашливание — кто-то из студентов напомнил, что лекция ещё не окончена.
Тогда она заставила себя отойти от окна и вернуться к кафедре.
— Любовь в греческой трагедии, — произнесла она глухо, словно издалека, — никогда не была наградой. Это стихия, которой боги наказывают смертных. Вспомните Медею: её страсть превратилась в орудие разрушения, и она убила собственных детей, вспомните Федру: её любовь стала ядом, уничтожившим всех вокруг. У них не было надежды на счастливый финал. Любовь в их мире не созидает, а выжигает душу, оставляя чёрную дыру, и герой остаётся с этой дырой до конца.
Она обвела взглядом притихшую аудиторию и мысленно усмехнулась: «Чёрная дыра… А у тебя самой там что — цветущие сады с пением райских птиц?» Кто-то на заднем ряду закрыл тетрадь, и звук вышел резким, как шлепок. Елена почти не помнила, о чём говорила в последние минуты, — смысл слов утекал. Лишь когда за последним студентом закрылась дверь, она выдохнула. Сегодняшняя безобразная сцена горчила, но день ещё можно было спасти. Наверное.
Она уже шла через двор к парковке, когда заметила Андрея. Её бывший муж, преподававший на другой кафедре, пересекал институтский двор походкой ни в чём не сомневающегося человека. Елена замерла — ей очень хотелось избежать этой встречи. Хорошо бы, чтобы он её не заметил, но нет — Андрей увидел и тоже как-то растерялся.
Дурацкая ситуация: когда-то вы с этим человеком не могли жить друг без друга, а теперь тяготитесь, если жизнь вдруг сталкивает вас лбами. Они замерли каждый на своей половине двора. Она хотела развернуться и уйти, но это бы означало показать Андрею свою слабость, дать ему понять, что у неё внутри всё ещё болит. А ведь, в конце концов, это он совершил подлость, это он предатель.
Она вся внутренне сжалась .Когда они поравнялись, Андрей отвёл глаза и куда-то в сторону выдавил жалкое, скомканное: «Здравствуй, Лена… Как ты?» Она усмехнулась. Если бы можно было испепелить взглядом, от её бывшего мужа сейчас не осталось бы ничего — как ничего не осталось и от той жизни, которую он когда-то перечеркнул. Мимоходом она отметила, что он отлично выглядит — постройнел, сменил причёску; и, хотя Елене давно было безразлично, как выглядит она, сейчас ей стало неловко за свои неухоженные волосы и бесформенную куртку. В тёмном стекле здания, мимо которого они проходили, она мельком увидела себя — бледную, без единой краски на лице, и вдруг отчётливо вспомнила, как двадцать лет назад ей говорили, что она похожа на стильную молодую преподавательницу из какого-то французского фильма. Той женщины больше не существовало. Теперь на неё смотрел кто-то другой — усталый, выцветший, с плотно сжатыми губами.


