
Полная версия
Протокол

Роман Орлов
Протокол
Глава 1
Пролог
«Покончить с собой — уничтожить весь мир!»
(Егор Летов)
Я глядел на рекламные вывески, вросшие в стены домов и плитку дорог. Казалось, они давно стали частью города. Они пророчили каждому счастливую жизнь без особых усилий и стали своего рода культом поклонения: кредиты в обмен на время, распродажи потрохов, магазины-церкви, которые дали быт и кров. Меня мало занимала идея оплота счастья, созданного людьми для людей; в ней не было души — сплошная фальшь без доли чувств.
Я шёл по проспекту Мира и обходил стороной толпища людей, которые в изобилии корячились на каждом углу с оппозиционными плакатами «Нет войне». Их кривые лица сливались с агитацией в скользкий комок грязи. Я думал, проходя мимо: легко заявлять о мире, не испачкавшись по локоть в крови. Сколотили себе дом на горе из трупов и кричат с высоты о мире.
Из тумана выехала патрульная машина, и кучка отбросов оперативно разбежалась по своим топям.
Впереди сквозь сеть ветвей выглядывал дом журналистики, в котором меня ждал ещё один день бумажной волокиты с пропагандистской повесткой.
Как правило, простой обыватель, заслышав о пропаганде, краснеет, надувается и начинает ругаться по своей глупости. Но вся его жизнь соткана из этой демагогии, которую он не понимает. Те же деньги — мятая бумажка, которая, как нам внушили, обладает определённой ценностью. Семья — обязательное вступление в брак и регистрация детей. Ведь можно любить друг друга без обязательств, не воспитывать потомство и при удобной системе взглядов запросто устроить подобное.
Однако некоторые детали жизни нуждаются в популяризации. Например, целостность государства. Особенно сейчас, во время боевых действий на границе нашего государства. Моя задача заключалась в подъёме народного духа, и я до тех пор справлялся с ней.
Улицы понемногу оживали. Я доковылял до ворот конвейера по переработке новостей. Светало. Фонари понемногу меркли, и в тиши разносились металлические гудки автомобилей.
Во дворе меня встретили кустовые розы и орнаментные узоры над входом. Я предъявил пропуск и прошёл через досмотровые мероприятия.
Внутри было холодно и пусто. Я поднялся на верхний этаж, откуда изредка доносились еле слышимые вздохи отчаяния. Здесь не было искусственного освещения, и мне с трудом удавалось разглядеть слабые очертания сотрудников. Все они носили гримасу запечатлённого ужаса и запах животного пота.
Я проскользнул через ряды сонных трудяг и уселся за свой стол у окна. Помещение провоняло дымом, и я раскрыл форточку, из которой начал сочиться тёплый свет.
Общие звуки клавиш клавиатуры и треска зажигалок тонули в скучных разговорах о женщинах и выходных.
Я снова упёрся взглядом в гору статей, которые с неохотой начал разбирать ещё неделю назад. Эти бумаги — попытки журналистов говорить обо всём и ни о чём одновременно. Хороший текст — это толчок для решения проблем или создания лучших условий для жизни в рамках одной внутренней политики. Если подумать, ведь какой прок от патрона, если он не в обойме винтовки? Так же и со словом — от него нет и малейшей пользы, если оно за собой не ведёт общество к развитию.
Впрочем, мои размышления прервала вибрация, нависшая густым облаком надо мной. Напротив меня встал заместитель директора и попросил меня выйти на перекур с главным редактором.
Делать нечего, я встал из-за стола и направился к выходу на пролёт за свежим воздухом. По пути меня пытались задержать болтовнёй и рукопожатиями, но я ловко проскочил сквозь них и оказался снаружи.
Здесь я занял место сбоку на перилах и закурил. Ветер крепчал и задувал мне в грудь. Такое тихое утро обычно протекает без происшествий: за забором караулил пост милиции и отрешённо проверял документы. Муравьиный строй тягал тушу убитого жука. У ступеней располагалось кладбище окурков. Ко мне подошёл главред и уселся рядом. Он заговорил медленно и, как мне показалось, без особого желания. Я что-то слышал о командировке в блокаду, о необходимости рассказать гражданам суть внешней борьбы, в которой виновата соседствующая страна. Я до конца не вникал в суть дела и изредка покачивал головой, соглашаясь с ним. Наконец редактор выждал паузу и сказал, что в «Адище» отправляют меня. Аргументировал он выбор моей кандидатуры тем, что мне и терять-то было уже нечего. «Ни семьи у тебя нет, ни живых родственников, к сожалению», — сказал он мне прямо в глаза, криво покосившись. Наверное, ему тяжело дался разговор со мной, подумал я.
Тучи разогнало, и солнце показалось в небе.
Через два дня я стоял на перроне с рюкзаком, в котором лежали смена белья и пачка «Кэмэла». Поезд уходил на юг. Мне долго пришлось сидеть с гвоздями в голове. Я поехал в блокаду, потому что мне нужно было убежать от своей жизни. Или найти в себе что-то, чего я лишился. Или умереть, но честно. Я не знал, что именно. Но я знал, что оставаться там, где я был, — значит сгнить заживо.
Я закрыл глаза — и открыл их уже в буханке, на полпути к ленте.
Глава 1
Я сидел в салоне буханки и был на полпути к пункту прибытия за ленту. Из окна пролетали выжженные поля и голые степи. Меня пошатывало в кривой дороге от неровностей и кочек. За рулём сидел молчаливый прапор, который изредка вздыхал, проезжая мимо очередных братских могил, засыпанных грунтом и пеплом. По обе стороны от меня расположились сопровождающие до КПП солдаты с полным боекомплектом на коленях. Они крутили в руках магазины и пересчитывали патроны. Впрочем, заняться было и вправду нечем, а на разговоры особо не тянуло.
Догоняя восход, мы ехали в полутьме раннего утра. Снаружи оставалась мирная тишина, а в салоне играла ненавязчивая мелодия о горестях войны. Утраты жизни, надежды и себя в агонии из выстрелов и обстрелов. Вдалеке виднелись уцелевшие дома и огни.
Мы вывернули на асфальт и подъезжали к городу, из которого нёсся отклеенный металлическими пластинами пикап. Он рвался навстречу к нам, петляя по пути. Наш водитель вцепился в руль, чтобы объехать их по необходимости. Через мгновение мы поравнялись, и акула проскочила мимо.
Прапорщик расслабился и с облегчением выдохнул.
Немного погодя наш борт плавно покосился в сторону обочины; я услышал череду выстрелов, патрон со свистом пробил заднее колесо, резкий крюк вправо, и мы вылетели с пригорка вниз. Я пригнулся под бардачок и треснулся головой о стенки кабины. Кровь залилась мне в горло. С дороги разносилась стрельба по нашей группе. Пули навзрыд проходили сквозь моих провожающих, и картинка передо мной поплыла, покрываясь тьмой. Походу, я теряю сознание. Понимаю, что сейчас умру, но поверить не могу. Я провалялся ничком несколько минут, часов или дней. Я очнулся с мокрой рожей. Кажется, меня залило кровью. Внутри машины воняло мочой, кишками и тонким ароматом ванили. Я выкарабкался из нашего гроба наружу.
Лобовое выбито, двери валялись на траве неподалёку. Трое трупов остро воняли в салоне. У одного из вояк выпал пистолет, который я прихватил с собой на всякий случай. Вылез к трассе и осмотрелся вокруг: шоссе пустело, магазины закрыты, занавешены окна в домах, пронзительно тихо и жутко.
Заковылял навстречу к городу, оставив позади кровавое месиво из костей и плоти.
Я спотыкался и падал на мокрой траве, чувствуя лёгкое головокружение. Рвота периодически подступала к горлу, и мне приходилось останавливаться, чтобы сплюнуть комки желудочного сока. Здесь на перепутье стоял путеводный столб, на котором разорались вороны. Они ненасытно гоготали над моим видом и кривыми очками с потрескавшимися линзами. По указателю стало ясно, что до первых улиц осталось около километра.
Кое-как с трудом я доковылял к основанию первых признаков жизни.
Под пеленой осевшего дыма прятались очертания аллей и зданий.
Я кривлял вдоль телефонных линий в поиске пристанища и наткнулся на бар. Блёкло мигающая вывеска и запах дешёвой выпивки потянули меня. Я провалился внутрь, поднявшись по облезлым ступеням.
В салоне сидело двое горемык, усердно занятых набиванием желудков — до меня им и дела не было. Я сел в одиночестве у стеклянного зазора и закурил.
В чужих окнах проплывали приплюснутые и разбухшие от дождя тучи, которые оседали на лужах и стоках.
Мозг зашевелился. Я начал перебирать слова, плести свою верёвку на шее. Я всё гнал, и в меня вцепилось чувство, что это было. Состояние. В беге, который никогда не заканчивается. Меня рвало воспоминаниями. Я мчал от работы, дома, женщин, которые смотрели на меня как на Бога. Я так долго в пути, что перестал замечать, как стёрты ноги в мясо. И сейчас я сидел в баре на краю пропасти и думал, что кончится раньше: я или путь?
Дверь открылась вновь. Кто-то вошёл. Я не обернулся. Я знал, кто это. Запах — мокрой шерсти, сигарет, ещё чего-то, что не бывает в таких местах. И тишина за спиной. Такая, в которой умирают разговоры.
Вязаный свитер на несколько размеров больше её самой. Волосы светлые, запутанные между собой. У неё был тяжёлый взгляд, который она, кажется, носила всегда.
Стаканы на мгновение замерли. Она прошла к стойке. Небрежно. Как будто делала это каждый день. Как будто делала это всегда.
Двое по обе стороны. Они прилипли к ней. Начали говорить. Она не слушала. Она смотрела вглубь бутылок. Потом — на меня. На секунду. Не меньше. Мне показалось, ей понадобилась помощь. Я не мог остаться в стороне. Казалось бы, сдалась мне очередная потасовка. Делать нечего, я сделал шаг. Докуривать не стал. Потушил окурок о его кисть на ходу.
Он отдёрнул руку. Окинул взглядом. Не лицом — бровями.
— Как ощущения? — спросил я.
Он выкинул руку мне в подбородок, но чего-то подобного я и ждал, поэтому заранее увернулся.
— Один шанс, — он кивнул на товарища, — выйти целым. Пока я в духе ещё.
Он вытащил нож. Провёл лезвием по воздуху. Я не моргнул.
— Давай без этого, — сказал я. — Ты отстанешь от девушки. Я уйду с ней. Мне не нужны проблемы.
Он ухмыльнулся всем лицом.
— Шлюха дороже жизни?
Я не выдержал, что-то во мне вспыхнуло вдруг. Вытащил пистолет. Приставил к его лбу — так, чтобы он услышал, как клацнул предохранитель.
— Беги, — сказал я. — Пока я не вспомнил, что не люблю угрозы.
Они побежали, за собой опрокинув стулья.
Бармен протирал рюмки и не поднимал головы. Кажется, для него эта сцена не впервой.
Я посмотрел на неё. Она потягивала виски и разглядывала лёд на дне стакана.
Я сел рядом. Мы молчали и делили один воздух, чтобы вспомнить, как мы оказались здесь, не в месте — в состоянии.
— Что тебе? — спросила она.
— Я здесь по работе. Не успел освоиться, как влез в драку. Я не хочу тебя. Поговорить. Пять минут. Потом я уйду.
Она усмехнулась.
— Ну, хватит, ты из-за стены?! — сказала она, потягивая виски или бурбон, я мало разбирался в алкоголе.
— Журналист.
— Зачем ты приехал? Рассказать о нашей священной войне? Ты не найдёшь этого, ты приехал не в то время и место.
— Я тебе скажу больше, — я расправил плечи, собираясь с мыслями, почему-то мне захотелось ей открыться, — я приехал умереть. Сам не знаю как, но точно знаю: сгину скоро.
Она приподнялась. Положила передо мной зажигалку. Старую, потёртую, с буквами, которые стёрлись.
— Ты потерял это, — сказала она. — Гораздо раньше, чем ты можешь подумать.
Я взял зажигалку. Я не помнил её. Но когда я сжал её в пальцах, у меня внутри что-то дрогнуло.
— Откуда она у тебя?
— Она была у тебя. Ты оставил её там, куда никогда не вернёшься.
Она повернулась и вышла. Я остался с зажигалкой в руке. И с чувством, что я только что получил ключ от комнаты, которую не знаю.
Бармен поставил передо мной очередную бутылку, и она, кинув деньги на стойку, увильнула на улицу. Мы с барменом непонимающе взглянули друг на друга, и я, опрокинув горькую, выполз из бара и поплыл наугад.
Дождь уже перестал, и вода крупными комьями покрыла густую и бесцветную траву, прорвавшуюся сквозь асфальт. Оживлённая улица так и кишела торопливыми на работу людьми. Они здоровались. Жали руки. Улыбались. Как будто завтра существует. Как будто у них есть это завтра.
Я смотрел на них и видел себя. Прежнего. Того, кто тоже улыбался, не зная, что война — это не событие. Это воздух.
Они не знали, что их дни сочтены. Они просто жили. Пили кофе. Целовали женщин. Смеялись над шутками, которые через месяц станут бессмысленными. Они не знали, что смерть уже стоит у них за спиной. Они чувствовали её дыхание.
Я смотрел и не понимал: это глупость? Или единственно правильный способ существовать — делать вид, что конца нет?
Они занимались любовью, как будто это был их последний раз. И это было правдой.
Я знал наверняка: смерть не отпускает. Она просто ждёт.
Я стоял и смотрел. И чувствовал — я уже не с ними. Я там, где нет улыбок. Где нет рукопожатий. Где есть только тишина. И дым.
Они жили. Я — выживал. Разница ощутима.
В одном из внутренних дворов улицы я увидел выставку художников-авангардистов и завернул без приглашения.
Стены панелек перекрыли мольберты и пустые осмысленные рамы. Деревья клонились к земле и закрывали собой небо. Меня это безвольно успокаивало.
Шедевры больше смахивали на размазанную рвоту, которую я сегодня успел рассмотреть.
Среди зевак, которые явно случайно забрели сюда, я заметил художника в красной пилотке. Кисточка на его уборе свисала на лоб и постоянно тряслась.
— Символы, — говорю. — Что вы прячете в этой грязи?
Он зевнул, не прикрыв рта.
— Блевотина. Всё, что мы не допили, — идёт на холст. Это мой творческий метод.
— А жизнь здесь? В блокаде? Как вам вообще?
Он удивился. Посмотрел на меня с недоверием и любопытством.
— Ты не местный?
— С недавних пор.
Он с опаской кивнул и продолжил.
— Днём всё в порядке. Даже хлеб есть. Но ночью свет вырубают. Город стреляет сам в себя. А мы сидим по подвалам, потому что выходить — бесполезно. Когда стреляют — не важно, кто прав. Важно, чтоб не попал.
Он замолчал. Посмотрел на кисточку.
— Иногда, когда попадают, — добавил он тихо, — это тоже искусство. Только без подписи.
Я смотрел на холсты, по которым одинаково были размаханы алые и бордовые цвета. Художники с ухмылкой оценивали свои творения после интоксикации. Меня стало слегка укачивать. Окружение и взгляд блекло и пестрило.
Вдруг меня дёрнули за рукав. Я обернулся — женщина. Глаза в слезах, лицо мокрое. Она что-то кричит, не разобрать. Рядом — сирена. Вой. И крики. Не разобрать слов.
Плечи сжали с удивительной силой. Я повернулся — художник. Испуганный. Смотрит в упор.
— Очнулся? — выдохнул он. — Я уж думал, всё. Накрыло. Ты где так упоролся?
Я не понял, что случилось. Слова не складывались.
— А что произошло? — спросил я. Неуверенно. Почти шёпотом.
Он посмотрел на меня. Будто проверял — не шучу ли я.
— Не помнишь? Совсем? Ты упал. Начал биться. Потом встал и кинулся на людей. Я тебя скрутил. Держал, пока не отошёл.
— Не помню, — сказал я. Себе. Не ему.
Он выдохнул. Пахнуло перегаром. Крепким, забористым. Улыбнулся — добродушно. Как будто ничего не случилось.
Я скривил улыбку. Протянул руку. Он крепко пожал её.
— Ты не переживай, здесь и не такое будешь вытворять после увиденного.
Я попытался узнать, что же он такого видел. Он как бы не услышал вопроса и ловко перевёл тему, позвав за собой. Мы просочились сквозь толпу людей внутрь косого дома.
Затхлые оконца закрыты наперекосяк занавесками, из которых кое-как выглядывали тухлые доски.
У бетонных холодных стен лежали тела, глаза навыкат. Художник вёл по узкому коридору. Мы добрались до лестницы и спустились в подвальное помещение. Маленькая комната со столом посередине и прожжённым диваном рядом. На потолке с провода медленно покачивалась одна лампочка. Художник провалился в мебели и достал из нагрудного кармана свой походный набор. Небольшая ампула расплавленного героина переливалась в электрическом свете, а маленький медицинский шприц почернел от сажи и времени.
Он стянул левую руку ремнём и сжал зубами кончик кожного атрибута. Одно движение — игла вошла под кожу.
Кровь побежала по вене. Хмурая, тонкая. Лицо его поплыло от удовольствия.
— Не стой там, — сказал он полусонно. — Давай и тебе вмажем.
Я вежливо отказался, сославшись на погоду. Он понимающе кивнул.
— Обиды не держу, — он зевнул. — Здесь вообще чувства — опасно. Привяжешься. Потом хоронить.
Говорил медленно. Между словами — тяжёлые вздохи.
— Ты приезжий, — сказал он. — Такие не задерживаются. Либо ночным станешь, либо вояки пристрелят.
— Ночные?
Он сухо усмехнулся. Посмотрел себе под ноги.
— Ночные — это те, кто помнит, как выглядел город до войны. Их не убивают. Их просто выключают. Как свет.
— Выключают?
— Да. Приходят с утра, показывают фотографию. Говорят: «Ты умрёшь в четверг в два часа ночи. Вот твоя справка». И человек перестаёт существовать. Не исчезает — он продолжает ходить, работать, дышать. Но он уже не живой. Просто функция.
— И что с ним потом?
Он пожал плечами.
— Ничего. Он ходит. Иногда останавливается посреди улицы и смотрит в одну точку. Люди обходят его стороной. Через месяц он перестаёт есть. Через два — перестаёт моргать. Потом его убирают. Как будто его никогда и не было.
Я молчал. Он щёлкнул зажигалкой, но не прикурил.
— Я видел одного такого, — сказал он тихо. — Он стоял у входа в хлебный магазин три недели. Смотрел на дверь. Люди проходили мимо. Никто не спрашивал, что он ищет. Потом он просто упал. Лицом вниз. Как мешок.
— Он был мёртв?
— А кто сейчас не мёртв? Тот, у кого души нет.
Он помолчал. Потушил зажигалку.
— Главное — не останавливаться. Потому что если остановишься и начнёшь вспоминать, кто ты был до войны — тебя тоже выключат. И ты станешь тем, кто смотрит на дверь.
Он улыбнулся. Беззубо, по-старушечьи.
— А дверь не откроется.
Он замолчал. Испустил облачко пара. Я накрыл его кителем. Вышел.
Я постоял у подъезда. Ветер ударил в лицо — свежий, почти живой. Я смотрел на город из-под зелёных ветвей.
Я шёл мимо заблёванных гаражей, из которых выглядывали голодные и бледные лица людей. Они тянули ко мне свои обессиленные руки и медленно шевелили губами. Я шёл дальше. Не привык останавливаться из жалости.
На проспекте Ленина я притормозил у поваленного забора.
У стены сидел человек. Его седые усы свисали подковой. На коленях у него стояла картонная коробка. Он не торговал, не зазывал. Просто смотрел в небо.
— Хочешь купить время? — спросил он, не оборачиваясь.
— У тебя есть лишнее?
Он усмехнулся. Потом повернулся. Глаза — чёрные, без белка.
— Лишнего не продаю, — сказал он. — Я продаю тени. Они сохраняют время лучше, чем часы.
Он протянул мне клочок бумаги. Маленький, плоский предмет. Я взял. Это была фотография. На ней стоял я. Не сейчас — лет десять назад. В руке держал девушку. Я не помнил её.
— Это не я, — сказал я.
— Конечно, — сказал он. — Это твоя тень. Я её вырезал.
Я посмотрел на асфальт. Тени не было.
— Я знаю, — сказал он. — Она теперь у меня. Хочешь вернуть? Она стоит дорого.
Я усмехнулся. Но усмешка вышла сухой.
— Сколько?
— Пару лет, — сказал он.
Я сунул фотографию в карман.
— Я подумаю.
Он кивнул. Снова уставился в небо.
— Не думай слишком долго, — сказал он. — Тени уходят. Как и время.
Я вырвался от него. В кармане лежала чья-то шутка. И я тронулся без возможности понять её.
Я шатался по дороге без конца и смысла. На углу стоял монах в рясе, заношенной до дыр. Крест на шее болтался на бечёвке. Он не смотрел на меня. Он смотрел в небо — так, будто ждал, что оттуда упадёт ответ. Губы его шевелились, но я не разобрал ни слова. Сплошной белый шум.
Я обходил его стороной. Через квартал снова кто-то: старик без обуви. Он стоял посреди тротуара и махал руками — не для приветствия, не для угрозы. Он рисовал что-то в воздухе. Я остановился. Мне показалось, он пытается поймать муху. Но мухи не было. Старик маленькими шагами побежал в сторону. Вскоре он ударился головой о стену. Не с разбегу, нет. Он приложился как-то по-будничному, будто закрывал дверь. Тело осело на асфальт, и из-под лба потекла тонкая струйка.
Я переступил. Потому что если бы я останавливался над каждым, кто сам нашёл выход из города, я бы так и стоял до сих пор. Здесь психдиспансеры закрыли в первый же месяц осады. Сказали, что это «гуманно». Но я знал правду: больным не нужны стены, если весь город стал одной большой палатой без охраны.
Я плёлся под панельными коробками, которые вырастали из земли. Местная архитектура впитала в себя страхи и кровь владельцев. Я чувствовал от её стен такой шёпот, мольбу о помощи.
Я достал блокнот. Мой репортаж уже начался. Я начал писать:
«Я был где-то на окраине Блокады, когда понял, что назад уже не вернуться, а впереди — только выстрелы, которые никто не объясняет.
Я вылез из буханки. Вокруг — пять трупов. Моих провожающих. Я даже не запомнил их имён. Через час я уже шёл по улице, где люди здоровались друг с другом, как будто война — это грипп, а не приговор.
Местные говорят о „ночных“. Они не убивают. Они выключают. Как свет. Как телевизор. Как людей, которые перестали быть нужны. Я записываю. Я не знаю, кому это нужно. Может, мне. Может, тем, кто остался.
Добро пожаловать в центр событий. Я здесь. Я не понимаю, что происходит. Но я записываю. Это всё, что я умею. Пока выстрелы не стихнут. Или пока я не стихну вместе с ними».
Город сжигал меня наизнанку.
Через поворот на главное шоссе я вывернул на прямую к мотелю.
Домики устроились вразнобой. Они стояли на болоте. Запах гнилой воды завонял округу.
Я брёл вдоль стены, искал свободный номер. Стены были в подтёках от краски.
Я перебирал двери. Ржавые ручки. Ступени. Окурки у порога. Я почти сдался. Но на одной из дверей я заметил царапину. Внизу. На ручке. Её не было видно — только если провести пальцем. Я провёл. И палец сам застыл. Я сжал ручку. Она вошла в ладонь — мягко. Как будто её держали до меня.
Я довёл дверь и вошёл.
Она стояла в коридоре. Смотрела на меня. Улыбалась. В белой рубашке, которая была ей велика.
Я скинул плащ на ящик у порога. Мы прошли на кухню.
На столе — бутылка вина. Два бокала. Я не стал ждать. Налил ей. Сам выпил из бутылки.
Она села напротив. Смотрела в окно. Там, за стеклом, лежало озеро — чёрное, спокойное, как могила.
Я посмотрел в ту же сторону. И вдруг — ударило. Детство. Трава. Комары. Мне было двенадцать. Я впервые подумал о свободе. Как о недостроенном мосте. Идёшь по нему, всё хорошо, а впереди — пропасть. И ты стоишь, покачиваясь, и думаешь: может, это и есть свобода? Возможность стоять в одной точке и знать, что дальше — только пустота? Как знать, мне было предначертано стать писателем.
Я снова посмотрел на неё. Она улыбалась. Почти по-детски.
— Здесь было красиво, — сказала она. — Когда не было мотеля. И людей. Тогда было лучше.
Я смотрел на небо — тысяча осколков, луна, птицы. Ветер обдувал лицо. Я закурил. Светлячки закусились с лягушками. Дорога убегала вдаль одна. Вышка у озера мигала маяком в этой темени.
На её свет слетались дураки — птицы, насекомые. Они цеплялись за тепло, за свет, за что-то, чего нет.
И вдруг — тишина. Внутри. Я очнулся. Как после запоя. Как после смерти.
Мне было двадцать пять, а казалось — я прожил жизнь под масками. Годы расплывались. Я не помнил лиц. Не помнил дат. Только ощущение — что я где-то потерял себя.
Я подумал о бывшей жене. В минуты тоски мне всегда лезли в голову женщины. Те, которых я бросил. Или которые бросили меня.
Здесь меня ждала очередная. Я не мог её оставить. Потому что если я оставлю её — я останусь один. С пустым бокалом. С чёрным озером. С недостроенным мостом.
Я посмотрел на неё. Её глаза были тяжёлыми. Они пытались напомнить мне о чём-то. О чём-то важном.
Но я не помнил. Я просто смотрел на неё. И чувствовал, как вино согревает горло.

