Невеста для Стража
Невеста для Стража

Полная версия

Невеста для Стража

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Спасибо, матушка Всемила, — только и смогла выговорить она.

— Не благодари, — отрезала наставница, вмиг возвращаясь к привычной суховатой манере, будто устыдившись собственной мягкости, — а лучше не забывай, как правильно держать спину на приёме у чужого двора. Один эффектный обморок от долгого стояния испортит впечатление куда сильнее, чем неверное слово.

Настоящий, неторопливый разговор с Усладой случился только в последний вечер, когда весь Терем уже спал, а обе они сидели на подоконнике девичьей, куда пробирались тайком ещё девчонками, чтобы поговорить без чужих ушей.

— Обещай, что будешь мне писать, — сказала Услада, крепко сжимая руку Жданы, как сжимала её и в ту первую ночь после разговора с княгиней. — Каждую неделю, если получится. Хоть пару строк.

— Обещаю, — ответила Ждана. — А ты обещай, что расскажешь мне всё, что у тебя тут будет происходить. Особенно если наконец-то поймёшь, что твой дар предчувствия — не блажь, а нечто, к чему стоит прислушиваться всерьёз.

Услада невесело усмехнулась и отвела взгляд к тёмному окну.

— Насчёт этого, — сказала она тихо, — мне уже несколько дней снится одно и то же: снег, много снега, и холод такой, что перехватывает дыхание. Матушка Всемила говорит, сны сами по себе редко что-то значат. Но после того, что случилось с тобой, я, признаться, стала им доверять куда меньше беззаботно, чем раньше.

— Снег, — повторила Ждана, чувствуя лёгкий, необъяснимый холодок, пробежавший по спине при этом слове. — Думаешь, это про тебя? Про твоё распределение?

— Не знаю, — честно призналась Услада. — Может, просто зима не за горами и сон ничего не значит. А может, где-то там, за краем нашего уютного Терема, меня саму дожидается свой Рубеж. — Она вдруг тряхнула головой, будто отгоняя тяжёлую мысль, и постаралась улыбнуться легче, чем чувствовала на самом деле. — Впрочем, довольно об этом. Сегодня твой вечер, не мой. Расскажи лучше, что ты вправду думаешь про своего будущего… мужа. Свекровь Всемила замучила тебя наставлениями, как ему кланяться да как за столом сидеть, а вот что ты сама-то о нём знаешь?

— Почти ничего, — призналась Ждана. — Знаю только его титул. Страж. И то, что он хранит какую-то границу. Мне даже имени его не назвали — матушка-княгиня сказала, будто это не в обычае Рубежа, называть властителя по имени чужакам.

— Звучит зловеще, — заметила Услада без всякой насмешки. — Безымянный муж на краю света.

— Звучит, — согласилась Ждана. — Но я стараюсь не думать об этом раньше времени. Какой смысл бояться неизвестного человека, если я могу для начала как следует выспаться перед дальней дорогой?

Обе невесело рассмеялись — тем особым, немного отчаянным смехом, каким смеются перед действительно трудным прощанием, чтобы не расплакаться вместо этого, — и проговорили ещё добрый час обо всём и ни о чём: о детских проказах, о вздорной наставнице по рукоделию, о том, чей жених окажется красивее, если бы им вообще случилось выбирать женихов самим, а не по воле царства.

Уже почти на рассвете, когда обе начали клевать носом от усталости, Услада вдруг посерьёзнела и сказала то, ради чего, кажется, и затевала весь этот долгий разговор:

— Слышала, боярин Твердислав вчера открыто возмущался при дворе всем этим союзом. Говорил, будто негоже царству идти на мир с Рубежом после стольких лет вражды, будто это «слабость, недостойная памяти предков» — дословно так и сказал, мне отец Голубки передавал, он при том разговоре присутствовал по службе.

— Твердислав, — повторила Ждана, вспоминая, что имя это уже проскальзывало где-то на краю внимания в последние дни, но так и не задержалось всерьёз. — Это который из старого боярского рода, что воевал с Рубежом ещё при прежнем князе?

— Тот самый. Говорят, у его семьи там, на границе, когда-то были богатые земли, отобранные Рубежом ещё в прошлую войну. Мир для него — не просто политика, а личная обида, которую он, по слухам, не забыл и не простил. — Услада помолчала, а потом добавила уже тише, с той самой тревогой в голосе, которая иногда, по её собственным словам, служила единственным внятным признаком её дара: — Не знаю почему, но мне неспокойно от одной мысли, что такой человек будет недоволен именно твоей поездкой, Ждана. Будь осторожна там. Не только с Рубежом. С теми, кто остаётся здесь и не хочет этого мира.

Ждана не нашла, что ответить сразу, — предупреждение прозвучало слишком серьёзно для позднего часа и усталых от слёз глаз, — и просто крепче сжала руку подруги в темноте, безмолвно обещая запомнить эти слова, даже если сейчас, на пороге куда более явной и близкой опасности — самого Рубежа, — угроза со стороны недовольного боярина при дворе казалась далёкой и почти абстрактной.

Прощание с остальными обитателями Терема заняло куда меньше времени, чем разговор с Усладой, но каждое из них Ждана унесла с собой отдельным, бережно сохранённым воспоминанием. Голубка, узнав накануне вечером, что её вылечившая старшая подруга уезжает — и, судя по перешёптываниям нянек, уезжает не в гости, — прибежала к ней ранним утром прямо в рубашке, не дожидаясь, пока её оденут как положено, и порывисто, изо всех своих детских сил обняла Ждану за пояс.

— Ты вернёшься? — требовательно спросила она, задрав голову и глядя снизу вверх с той бесхитростной прямотой, на какую способны только дети её возраста. — Обещай, что вернёшься. Ты обещала мне вылечить всех наших котят, когда они простудятся зимой, а если ты уедешь совсем, кто их будет лечить?

— Обещаю постараться, — ответила Ждана, стараясь, чтобы голос не дрогнул, и присела на корточки, чтобы оказаться с девочкой на одном уровне. — А пока меня не будет, ты можешь сама присматривать за котятами. У тебя ведь тоже доброе сердце, а это уже половина всякого лекарского дела.

Голубка приняла это поручение с той серьёзностью, с какой дети принимают важные, доверенные им взрослыми задачи, и отпустила Ждану только после того, как та торжественно, по-взрослому пожала ей руку в знак уговора.

Верховная княгиня вышла проводить её лично — не к самим воротам, это было бы против обычая, но до порога главных сеней, — и вручила небольшой, туго перевязанный кожаный мешочек.

— Здесь немного серебра на дорожные нужды, — сказала она, — и письмо для Стража от моего имени, с изложением условий союза. Открывать его тебе не полагается, это дело не твоё, а посольское. Но помни, дитя: что бы ни писал этот пергамент сухим языком договоров, ты едешь туда не как пленница и не как жертва, а как полномочная посланница Терема и всего царства. Держи себя соответственно, каким бы страшным ни казался приём на первых порах.

— Постараюсь, матушка-княгиня, — тихо ответила Ждана, принимая мешочек обеими руками.

— И ещё, — добавила княгиня, чуть понизив голос, так что расслышать её могла только сама Ждана, — если почувствуешь неладное — не только от земли, о которой мы говорили, но и здесь, в делах царства, — пиши мне напрямую, минуя все обычные каналы. У тебя есть на это моё личное дозволение, что бы ни говорили тебе прочие советники. Я помню каждое слово из нашего разговора о боярине Твердиславе — да, дитя, мне доложили и об этом тоже, — и не намерена делать вид, что подобные опасения беспочвенны только потому, что удобнее было бы так думать.

Эти слова, произнесённые так тихо и так серьёзно, поразили Ждану едва ли не больше, чем сам вчерашний разговор с Усладой, — она и не подозревала, что верховная княгиня вообще слышала о её опасениях, не говоря уже о том, чтобы принимать их всерьёз наравне с куда более очевидной угрозой самого Рубежа.

Наутро, когда возок с гербом Рубежа на дверце — простым, без всякой пышности знаком в виде переплетённых ветвей — уже дожидался у ворот Терема, а сама Ждана стояла на пороге с дорожным узлом в одной руке и глиняным горшком с розовым ростком в другой, Услада обняла её в последний раз крепко, до боли, и прошептала на ухо одно-единственное напутствие, которое Ждана пронесла с собой через всю дальнейшую дорогу:

— Возвращайся живой. Всё остальное — как получится, но живой, слышишь?

Возница, немолодой хмурый мужчина в тёмной ливрее с тем же гербом переплетённых ветвей, что и на дверце возка, терпеливо дожидался, не торопя, но и не скрывая, что время в пути ограничено. Ждана забралась в возок, устроила у себя в ногах узел и горшок с ростком так, чтобы ни то ни другое не опрокинулось на первой же кочке, и в последний момент, уже когда колёса тронулись с места, высунулась в маленькое оконце, чтобы бросить прощальный взгляд назад.

Терем судьбы — высокое, приземистое здание из потемневшего от времени дерева, с резными наличниками на окнах, вырезанными, по преданию, ещё самой первой настоятельницей, — стоял на своём привычном месте таким же, каким Ждана видела его тысячи раз за пятнадцать лет, и всё же теперь, в это утро, он выглядел иначе: меньше, чем помнилось, и одновременно неизмеримо дороже, чем она успевала осознать за все годы, что называла его домом, не задумываясь об этом всерьёз. На крыльце, провожая её взглядом, стояла маленькая фигурка Услады, а рядом с ней — Голубка, всё ещё в наспех накинутой поверх рубашки шали, размахивающая рукой так отчаянно, будто одним этим жестом можно было удержать возок на месте чуть дольше положенного.

Ждана махала в ответ, пока изгиб дороги не скрыл из виду сперва фигурки у крыльца, а затем и саму крышу Терема, — и только тогда, оставшись в возке одна, наконец позволила себе выдохнуть тот груз, что копился все последние три дня сборов, и повернуться лицом вперёд, навстречу дороге, которая вела туда, где ждала её вся оставшаяся жизнь — какой бы она ни оказалась.

Глава 4. Дорога на Рубеж

Первые два дня пути ничем не отличались от любой другой дальней дороги, какую Ждане доводилось видеть в детстве, пока её везли в Терем из родной деревни: пыльный тракт, редкие постоялые дворы, где возница менял лошадей и позволял себе и пассажирке короткий отдых, привычные поля и перелески, желтеющие первой осенней позолотой. Она даже начала понемногу верить, что дорога эта окажется не такой уж страшной.

На первом же ночлеге, при свете единственной свечи в тесной комнате постоялого двора, она вынула из дорожного узла лист бумаги и перо, позаимствованное у писца Терема, и, как и обещала, принялась за письмо Усладе — хотя отправить его можно было бы только с обратной оправой, если та вообще случится в ближайшее время. Писала она не столько ради самого письма, сколько ради того особого чувства, которое давал разговор с бумагой вместо пустоты: будто подруга и вправду сидела где-то неподалёку и слушала, кивая в нужных местах.

«Дорога пока спокойная, — выводила она аккуратным почерком, за который её так хвалили на уроках письма. — Возница молчалив, но не груб. Поля за окном такие же, как у нас, разве что деревни встречаются реже. Пишу тебе, чтобы не думать слишком много о том, что ждёт впереди, — говорят, это помогает. Помогает ли, покажет вечер третьего дня, когда мы, по расчётам возницы, должны достичь самой границы».

Она не могла тогда знать, насколько точным окажется это последнее предложение. Вера в спокойствие дороги продержалась ровно до утра третьего дня, когда возок миновал последнюю деревню перед границей и пейзаж за окном начал меняться так, что не заметить этого было попросту невозможно.

Сперва поредели деревья — не так, как редеет лес перед вырубкой, а как-то иначе, будто сама земля постепенно теряла охоту рождать новую жизнь. Потом исчезли птицы: Ждана не сразу осознала, чего именно не хватает в тишине за окном, пока не поняла, что уже добрый час не слышала ни единого щебета. К полудню третьего дня трава по обочинам дороги из зелёной сделалась сначала желтоватой, потом серой, а ещё через несколько вёрст пропала вовсе, уступив место голой, потрескавшейся земле, будто здесь не было дождя уже который год подряд, хотя небо над головой оставалось самым обычным, летним, без единого намёка на засуху.

— Скоро уже сама граница, — сказал возница, впервые за всю дорогу заговорив без прямого вопроса с её стороны. Голос его звучал глухо, без всякого выражения, будто он давно отучился удивляться виду подобных земель. — Дальше поедем медленнее. Лошади эти места не любят.

Ждана поймала себя на том, что бездумно поглаживает через ткань узла маленький глиняный горшок с розовым ростком, будто ища в этом жесте опоры больше, чем сам росток мог ей дать. Решившись, она осторожно приоткрыла оконце возка, спустилась на ступеньку в момент недолгой остановки и присела у самой обочины, там, где серая, потрескавшаяся земля выглядела особенно безнадёжно, — и положила ладонь прямо на голую почву.

То, что она почувствовала, не было похоже ни на что из прежнего опыта с угасающими розами и усталыми детьми в лечебнице. Земля под ладонью не просто устала — она была вычерпана почти до дна, как колодец, из которого годами брали воду, не давая ему наполниться заново. Дар отозвался не привычным ровным теплом, а острой, почти болезненной натугой, будто она пыталась напоить водой не одну грядку, а целое поле разом.

— Ну же, — прошептала она, повторяя то же слово, что говорила чёрной розовой ветке всего несколько дней назад, хотя здесь оно звучало куда менее уверенно. — Хоть немного. Мне много и не нужно, только показать, что получится.

Она держала ладонь на земле долгую, мучительную минуту, чувствуя, как собственные силы утекают куда быстрее обычного, — а затем, у самых кончиков пальцев, там, где земля соприкасалась с её кожей, проступил крошечный, едва заметный зелёный пушок, тоньше волоса, слабее самого хилого весеннего ростка, но настоящий, живой, выросший там, где минуту назад не было ничего, кроме мёртвой пыли.

Ждана отдёрнула руку, тяжело дыша, — голова слегка кружилась, будто после долгого бега, — и всё же не смогла сдержать короткого, изумлённого смеха. Получилось. Не много, не эффектно, но получилось — здесь, на самой границе земель, которые, по словам всех вокруг, не щадили никого и ничего.

— Не советую так делать часто без нужды, — заметил возница, наблюдавший за этой сценой без всякого удивления, будто повидал уже не одну подобную попытку за годы службы. — Земля здесь берёт свою цену за всё, что ей дают, — и за жизнь тоже, только не сразу, а после, когда сама уже не ждёшь.

Слова эти засели в памяти Жданы куда прочнее, чем ей хотелось бы, пока возок медленно, осторожно катился дальше — туда, где на горизонте уже начали проступать смутные очертания чего-то похожего на крепостные стены, тёмные и высокие, будто вырастающие прямо из самой пустоши без единого перехода между жизнью и её полным отсутствием.

К границе они подъехали уже в густых сумерках — не потому, что путь занял так много времени, а потому, что здесь, у самого Рубежа, сумерки, казалось, наступали раньше положенного часа, будто сам свет неохотно задерживался над этой землёй дольше необходимого. Ворота — тяжёлые, кованые, без единого узора, лишь с тем же гербом переплетённых ветвей, что и на возке, — со скрипом отворились ещё до того, как возница успел подать голос, словно их появление здесь уже ждали.

За воротами, освещённая единственным тусклым факелом, стояла небольшая группа встречающих — не многолюдная торжественная делегация, какую Ждана невольно рисовала себе в самых оптимистичных мечтах о собственном приезде, а всего пятеро или шестеро слуг в тёмных, поношенных одеждах, молча, без единого слова приветствия наблюдавших за тем, как возок останавливается у самых ворот.

Ждана вышла наружу, стараясь держать спину так ровно, как учила Всемила Радимировна, и произнесла заготовленные заранее слова приветствия — вежливые, положенные по этикету обеих сторон. Ответом ей было лишь молчание — не грубое, не враждебное в открытую, а какое-то иное, тяжёлое, настороженное молчание людей, которые слишком много раз видели, чем заканчивается прибытие очередной невесты в эти стены, чтобы позволить себе радоваться новому лицу раньше времени.

Наконец один из слуг, пожилой мужчина с усталым, изборождённым морщинами лицом, коротко поклонился — не столько ей, сколько формальному долгу вежливости — и произнёс всего несколько слов, ровным, лишённым всякого тепла голосом:

— Прошу за мной, госпожа. Господин ждёт.

Больше он не сказал ничего — ни слова о том, каков собой этот «господин», ни единого намёка на то, чего ей следует ожидать за воротами, — и от этого угрюмого, почти зловещего в своей скупости молчания у Жданы внутри похолодело сильнее, чем от вида самой мёртвой земли, оставшейся позади.

Двор за воротами оказался вымощен старым, местами растрескавшимся камнем, и на этой мостовой, вопреки всем ожиданиям, стояли несколько каменных же кадок — некогда, судя по всему, предназначавшихся для цветов или декоративных деревец, а теперь пустых, наполненных лишь сухой, слежавшейся землёй без единого стебля. Ждана невольно замедлила шаг рядом с одной из них, и провожатый, заметив это, коротко бросил через плечо, не оборачиваясь:

— Не трудитесь, госпожа. Тут уже пробовали. Не приживается ничего, сколько ни сажай.

Она не стала спорить и не стала объяснять, что пробовала не посадить, а просто прикоснуться, — какой смысл делиться этим с чужим, усталым человеком, который наверняка слышал уже десятки похожих обещаний от десятков людей, ничем в итоге не помогших этой земле.

Дальше путь лежал через длинную галерею с высокими сводами, где факелы в стенных подставках горели через один, оставляя между собой широкие полосы почти полной темноты. Ждана шла, стараясь не отставать от провожатого и одновременно украдкой рассматривая то немногое, что позволял разглядеть скудный свет: тяжёлые гобелены на стенах, выцветшие от времени до такой степени, что сюжеты на них читались с трудом; резную мебель в редких нишах, покрытую тонким слоем пыли, будто ею давно не пользовались; и полное, абсолютное отсутствие каких-либо живых красок — ни цветов в вазах, ни зелени, ни даже яркой ткани, всё выдержано в приглушённых, будто выцветших от долгого горя тонах.

— Здесь всегда так тихо? — не удержалась она от вопроса, когда молчание галереи стало давить сильнее, чем она готова была выносить без единого звука, кроме шагов.

Провожатый ответил не сразу, будто прикидывая, стоит ли вообще отвечать чужачке на подобные вопросы в первый же час её пребывания.

— Тихо здесь с тех пор, как я сам мальчишкой начал служить в этом доме, госпожа, — сказал он наконец, и в голосе его прозвучало нечто похожее на застарелую, привычную усталость. — А это, почитай, добрых сорок лет минуло. Господин не любит шума. Да и радоваться особо нечему было всё это время, если начистоту.

Он произнёс это без всякой издёвки, без желания напугать её нарочно — скорее с той же будничной прямотой, с какой сама верховная княгиня говорила о смертях прежних невест, — и от этой самой будничности слова его засели в памяти Жданы глубже, чем засел бы любой драматичный, нарочито зловещий рассказ.

Галерея наконец вывела к тяжёлой двустворчатой двери, у которой провожатый остановился, коротко поправил ворот собственной ливреи, будто готовясь к чему-то важному, и повернулся к Ждане с первым за весь вечер подобием сочувствия во взгляде.

— Дальше я не пойду, госпожа, — сказал он тихо. — Господин примет вас один. Соберитесь с духом, коли получится. Он не злодей, что бы ни болтали по трактирам о нашем доме, — но и добрым словом баловать не приучен, уж простите за прямоту.

С этими словами он толкнул тяжёлую створку двери и отступил в сторону, пропуская Ждану вперёд, в темноту покоев, откуда навстречу ей не доносилось ни звука, ни света, ни малейшего признака того, кто именно дожидался её внутри.

Ждана на мгновение замерла на пороге, чувствуя, как позади неё провожатый уже удаляется прочь по галерее, унося с собой последний теплившийся факел и оставляя её один на один с этой дверью и тем, что скрывалось за ней. Она вспомнила вдруг — совсем некстати, но от того не менее ясно — обещание, данное Услады на прощание: возвращайся живой. Вспомнила Голубку с её нехитрым уговором про котят. Вспомнила верховную княгиню, назвавшую её храбрее, чем она сама о себе думала.

«Что ж, — подумала она, крепче перехватывая узел в одной руке и нащупывая другой холодную ручку двери, — пора узнать, права ли была матушка-княгиня на этот счёт».

Она сделала первый шаг в темноту, и дверь за её спиной сама собой, без чужой руки, медленно и беззвучно затворилась.

Глава 5. Первая встреча

Глаза не сразу привыкли к темноте покоев — а когда привыкли, оказалось, что темнота эта не полная: в дальнем конце просторной залы, у высокого, незанавешенного окна, за которым виднелось лишь чёрное, беззвёздное небо над мёртвой землёй, теплился слабый, ровный свет одинокой лампады. Именно там, спиной к двери, стояла высокая мужская фигура — неподвижная настолько, что Ждана на мгновение усомнилась, не ошиблась ли она покоями, не приняла ли статую или доспех на подставке за живого человека.

— Ты вошла, — произнёс он, не оборачиваясь, и от звука этого голоса — низкого, ровного, лишённого какой-либо приветливости — Ждана почувствовала, как по спине пробежал холодок, никак не связанный с прохладой покоев. — Дверь закрывается сама только для тех, кому здесь рады. Или для тех, кому отсюда уже некуда бежать. Выбирай сама, какое из двух объяснений тебе больше по душе.

— Мне не сказали, что дверь умеет решать подобное сама, — ответила Ждана, стараясь, чтобы голос звучал ровнее, чем ощущалось внутри. — Я здесь потому, что так решили в Тереме и при дворе, а не по собственному выбору бежать или оставаться.

Он наконец обернулся — медленно, без спешки, будто сам процесс поворота требовал от него сознательного усилия, — и Ждана впервые увидела лицо человека, чьё имя ей так и не назвали.

Он оказался моложе, чем она представляла себе все эти дни, слушая рассказы о многовековом проклятии рода, — на вид не старше тридцати лет, хотя что-то в глазах, в самой манере держаться выдавало несоответствие между этой моложавой внешностью и явно куда более долгим сроком, прожитым за ней. Тёмные волосы, резкие, будто вырезанные из камня черты лица, и глаза — не по-человечески светлые, почти прозрачные, смотревшие на неё сейчас с холодным, неприкрытым любопытством, в котором не было и намёка на радость от встречи.

— Значит, тебя прислали, — сказал он, оглядывая её с ног до головы тем же взглядом, каким осматривают доставленный товар, а не невесту. — Как всех прежде тебя. Как я и предупреждал вашу княгиню, что пришлют. Она всё-таки не послушала.

— Простите? — не поняла Ждана.

— Я просил не присылать никого, — пояснил он всё тем же ровным, лишённым эмоций тоном. — Три раза просил, если быть точным, — по числу тех, кого уже не вернуть Терему. Но, видно, мир между нашими землями важнее для вашей княгини, чем жизнь очередной воспитанницы, чьё имя даже никто не удосужился сообщить мне заранее.

Эти слова, произнесённые так буднично, так спокойно, ужалили сильнее, чем ужалила бы прямая грубость, — Ждана почувствовала, как в груди одновременно закипают обида и что-то похожее на невольное сочувствие, странно перемешанные друг с другом.

— Меня зовут Ждана, — сказала она твёрдо, решив, что если уж этот разговор начинается настолько неласково, то по крайней мере не начнётся без её собственного имени, произнесённого ею самой, а не переданного через посольские бумаги. — И, раз уж на то пошло, я тоже не напрашивалась на эту поездку. Меня тоже никто не спрашивал, хочу ли я замуж за человека, чьего имени мне даже не назвали.

Что-то дрогнуло в его лице — едва заметно, на одно короткое мгновение, будто прямота её ответа застала его врасплох сильнее, чем он готов был показать.

— Меня зовут Страж, — ответил он после паузы. — Так меня называют здесь, и так тебе следует называть меня впредь. Другого имени у меня для тебя нет.

— У всякого человека есть имя, данное при рождении, — заметила Ждана, не удержавшись. — Даже если он давно решил, что оно ему больше не принадлежит.

— Я не обычный человек, — отрезал он, и в голосе его впервые прорезалось что-то похожее на резкость, на едва сдерживаемое раздражение. — И советую тебе усвоить это как можно быстрее, госпожа Ждана, если рассчитываешь провести здесь достаточно времени, чтобы это имело значение.

Он подошёл ближе — не вплотную, а на расстояние, достаточное, чтобы разглядеть её лицо при свете лампады, но явно рассчитанное так, чтобы не сократить дистанцию сверх необходимого, — и посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом, в котором сквозь холод начинало проступать что-то похожее на настороженное любопытство.

Только теперь, вблизи, Ждана заметила то, чего не разглядела издалека: тёмные тени усталости под этими нечеловечески светлыми глазами, будто он не спал уже очень давно — не одну ночь и не одну неделю, а куда дольше, чем вообще способен выдержать без сна обычный человек. Плечи его, несмотря на всю прямую, властную осанку, держались с той неявной, тщательно скрываемой тяжестью, с какой держится человек, несущий груз, о котором давно перестал думать как о чём-то временном. На мгновение ей стало почти жаль его — острое, незваное чувство, которое она поспешила задавить, вспомнив, с какой ледяной прямотой он только что говорил о её возможной гибели как о деле почти решённом.

На страницу:
2 из 3