
Полная версия
Цена греха

Сандра Форд
Цена греха
Дисклеймер
Данная книга содержит сцены, которые могут стать для Вас триггерными:
- травматические события (жестокое обращение, убийства, пытки)
- психологическое давление (манипуляции, эмоциональный абьюз)
- тема утраты (смерть близких, неизлечимые заболевания)
- физиологические триггеры (употребление алкоголя)
Предисловие от автора
Эта история о том, какой ценой измеряется право на собственное счастье. О том, что родители, любящие больше всего на свете, иногда становятся самыми жестокими врагами.
Я не обещаю лёгкого чтения. Здесь будут сюжетные повороты, где придётся дышать через раз, стискивать кулаки и смотреть, как вырывается наружу то, что так долго замалчивалось.
Но я обещаю правду — без прикрас. Такую, от которой саднит в горле и которую невозможно забыть.
Освобождение начинается, когда мы перестаём винить и начинаем прощать — себя, друг друга, и ту жизнь, которая не всегда была к нам справедлива.
Если вы когда-нибудь позволяли себе делать то, что нельзя, или молчали, когда хотелось кричать, — эта книга для Вас.
Переверните страницу. И дайте истории Арин и Шона начаться.
Пролог
Тишина в исповедальне — не пустая. Она пропитана чужими грехами. Её хочется смахнуть с лица, как паутину, но пальцы только сильнее сжимают подол маминого платья.
— Прости меня, отец…
Шёпот сдирает голосовые связки, оставляя после себя саднящее ощущение.
Ткань под пальцами натягивается до скрипа — будто я пытаюсь выжать из неё правду, которую сама не могу произнести.
— Я думаю… о нём… о плохом мужчине. — Голос срывается на последнем слове. Слова проваливаются в деревянную решётку — как в чёрную воду.
Я не плачу. Слёзы — значит признать, что это правда.
Не знаю, слышит ли меня Бог. Но я знаю, что слышит отец — по ту сторону перегородки. И это самое страшное.
Шон.
Я не произношу это имя вслух. Оно прирастает к языку, пускает корни в миндалинах. Но отец слышит его в паузах между моими словами. Он всегда слышал. И всё знал.
Ещё тогда, когда Шон смотрел на меня — как на сокровище, которое ему не принадлежит, но он всё равно хочет унести. Спасти.
Отец вздыхает. Глухо. Обречённо. В выдохе умещается вся тяжесть его разочарования.
— Бог простит тебя, моя дочь… — Голос отца пробивается сквозь решётку — холодный и сухой, как шелест страниц старой Библии. — Он прощает всё. Главное — признание своих ошибок.
В воздухе повисает пауза.
Я слышу, как скрипят половицы под его ногами. Как он встаёт. Поворачивается.
— Шон Маккарти. Ты ответишь за то, что осквернил мою дочь.
Его тон становится ниже. Не злым — страшным. Ледяным. Таким голосом читают приговоры.
— Остаётся только устранить. Насильно.
Глава 1
Арин Келли
Чужая боль — это мостик, по которому две души узнают друг друга.
***
Звон щенячьего лая заполняет вольер ратморского приюта, отражаясь от металлических прутьев.
Я провожу щёткой по каждому углу будки. Это почти медитация — ритмичные движения, шершавая поверхность под пальцами, сосредоточенность на задаче, которая не требует думать. Просто чистить. Просто дышать. Просто быть.
Но малыши не дают забыть, зачем я здесь на самом деле.
Шестеро крошечных хвостиков мечутся по пространству, сбиваясь в один пёстрый, виляющий комок. Они почти сбивают меня с ног — тычутся мокрыми носами в колени, прыгают на руки.
Мой серый спортивный костюм уже испачкан. Разводы на коленях, тёмные пятна на рукавах. Один из щенков запрыгивает мне на спину, и я чувствую, как его лапы упираются в лопатки, оставляя маленькие отпечатки нетерпения.
Но меня это не тревожит.
Наоборот — внутри разливается радость. Она заполняет пустоты, о которых я стараюсь не думать дома. Здесь я не дочь священника. Не та, за кем следят. Я просто человек.
Наклоняюсь за миской, и в этот момент второй щенок успевает лизнуть меня в нос.
Я начинаю смеяться. Звук вырывается из самой глубины — оттуда, где я прячу усталость, невысказанные слова и вечное «надо».
Когда замечаешь такие простые моменты, мир перестаёт давить на плечи. Они как якоря — удерживают на плаву, не дают уйти под воду.
— Покой тебе теперь будет только сниться, Рекси. — Говорю я с нежностью, обращаясь к матери-овчарке, которая развалилась в углу вольера.
Она лежит на спине, вытянув лапы в разные стороны. Грудь мерно вздымается, глаза полуприкрыты в блаженной полудрёме.
Я перевожу взгляд на её живот.
Шрам после кесарева тянется от рёбер к паху. Я смотрю на эту полосу и думаю: никому не даются трудности, которые он не сможет пройти.
Мы все сильнее, чем нам кажется в моменты отчаяния.
Опускаюсь на колени рядом с Рекси. Достаю из кармана тюбик с обезболивающим гелем. Выдавливаю немного на пальцы и аккуратно, едва касаясь, наношу на шрам.
Она напрягается. На секунду. А потом выдыхает и расслабляется.
Я прикрываю болезненное место локтем от буйных лап её малышей. Они снуют вокруг, не понимая, что маме нужно время, чтобы восстановиться.
— Скоро всё пройдёт, красавица. Ты справилась. Ты молодец. — Глажу её за ухом.
Завершаю работу. Отряхиваю колени, стирая невидимую усталость. Закрываю вольер.
Машу малышам на прощанье. Они подпрыгивают, пытаясь дотянуться до моей руки сквозь калитку.
— Утром вернусь и принесу вкусняшки, как и обещала.
Поворачиваюсь и иду к выходу.
Гравий хрустит под кроссовками. Воздух здесь особенный — смесь прелой листвы, свежескошенной травы и едва уловимого запаха реки. Я делаю глубокий вдох, и этот запах оседает в лёгких, успокаивая что-то внутри.
По пути меня останавливает Дарина.
Она работает здесь на постоянной основе. У неё лёгкая походка и неизменная улыбка. Ярко-рыжая копна волос и зелёные глаза. Она как солнечный луч, пробившийся сквозь облака. Моё первое впечатление о ней полностью совпало с реальностью: такие люди держат любовь на своих плечах — и делятся ею с другими.
Дарина улыбается мне — и я улыбаюсь в ответ.
— Арин! Ты всё на сегодня?
Она идёт мне навстречу, вытирая руки о ткань фартука. Её голос мягкий, но в нём слышится удивление — обычно я задерживаюсь здесь. Дарина в курсе, что я ищу повод не идти домой.
— К сожалению, да. — Отвечаю я. Мои плечи опускаются. — Хотелось бы остаться подольше. Но сегодня служба в церкви. — Слова оставляют на языке горький привкус.
Дарина кивает. В её глазах — понимание. Она не осуждает, не давит. Это самое редкое, что у меня есть.
— Ты помогаешь тут по доброй воле. — Она задумчиво смотрит на клетки с котами. — Я думаю, тебе стоит подумать об учёбе на ветеринара в серьез, а не просто мечтать.
Одно предложение — и внутри что-то замирает.
Дарина вытягивает наружу то, о чём я боюсь думать вслух.
Я хочу этого. Так сильно, что пальцы начинают дрожать, когда я представляю: белый халат, животные на осмотре. Я хочу лечить. Хочу спасать.
— Я очень хочу этого, подруга. — Искренне отвечаю, глядя ей в глаза. — Но наследие семьи никто не отменял. — Переступаю с ноги на ногу.
— Помню, помню. — Она слегка наклоняет голову, и на её губах появляется улыбка. Та, от которой вмиг на душе становится легче. — Может, всё-таки Патрик поймёт всё сам чуть позже.
Я замолкаю.
Мы обе знаем: Патрик — мой отец — не понимает ничего, что выходит за рамки его убеждений. У него есть план. Маршрут. Карта моей жизни, которую он нарисовал задолго до моего рождения. И в этой карте нет места ветеринарной клинике, запаху шерсти и рукам, перепачканным в лекарствах.
Там есть церковь.
Там есть долг.
Там есть я — послушная, правильная, его наследница.
— Мне пора. — Я поднимаю ладонь.
Дарина хлопает по ней своей. Это наш дружеский жест — короткое прикосновение, обещание новой встречи.
— До встречи, Арин.
Я направляюсь к выходу.
Выхожу на дорогу за территорию приюта. Камни скользят под подошвой, и я чувствую, как на лице непроизвольно появляется улыбка. Поднимаю голову к небу. Оно безоблачное. Голубое. Чистое. Ирландский ветер касается кожи — нежно, почти робко. Играет с прядями, выбившимися из хвоста, треплет их, путает.
Запах свободы.
Я закрываю глаза на секунду. Просто чтобы впитать этот момент.
И тут — шум реки.
Он доносится слева, из-за деревьев. Ровный, успокаивающий гул, который я узнаю из тысячи других звуков. Он просачивается сквозь листву, сквозь ветер, сквозь годы, что прошли с тех пор, как я слышала его вот так — без спешки, без чувства вины.
Меня накрывает воспоминанием.
Оно приходит не картинкой, а ощущениями в теле. Я чувствую, как моя маленькая ладонь сжимается в другой — маминой. Мы гуляем вдоль берега. На мне смешное платье, которое она сшила ко дню рождения, и оно велико на размер. Она смеётся и говорит, что я вырасту.
Мы пускаем бумажные кораблики. Я смотрю, как их уносит течением, и мне кажется, что они плывут в другую страну, где всё по-другому. Мы танцуем босиком на мокрой траве — трава щекочет ступни, мама кружит меня за руки, и мир вертится. Мы ныряем в реку вместе с другими детьми из городка — вода обжигает холодом, но мы выныриваем и смеёмся, потому что это и есть счастье.
Простые игры. Лёгкие мечты.
Пока папа не видел.
Он осуждал нас. Считал это кощунством — эти танцы, этот смех, эту легкость бытия. Я помню его лицо в дверном проёме, когда мы возвращались мокрые, счастливые, с листьями в волосах. Он молчал. Но его молчание было громче любых слов.
Мама знала. Она понимала его по-своему — знала, что он слишком строг в своих ограничениях, что его вера — это не столько любовь, сколько правила. Она не осуждала его в ответ. Она просто брала меня за руку и уводила в те моменты, которые были только нашими.
Вопреки всему, я знаю: мама была права.
Иногда счастье — это маленький бунт.
Проверяю время на телефоне. Экран загорается, цифры впиваются в сетчатку: пять минут. Всего пять минут, чтобы навестить место силы.
Порыв ветра ударяет в лицо. Волосы развеваются, закрывают обзор — но я не поправляю их. В этом движении — вся свобода, что пульсирует внутри.
Я срываюсь с места и бегу.
К реке. К берегу. К тому месту, где мама всё ещё держит меня за руку, где смех не стал грехом.
Тепло солнца переплетается с прохладой воды в воздухе. Они смешиваются, создавая тот самый ирландский коктейль, от которого кружится голова. Я бегу, и каждый шаг отдаётся в груди стуком сердца.
Бег — это освобождение.
И в этой вечной суете — между службами, приютами и долгом— есть место для тишины. Для памяти. Для той силы, что хранит самые светлые мгновения из прошлого, словно драгоценные камни в шкатулке, которую никто не откроет, кроме меня.
Мама учила меня, что счастье не надо заслуживать. Счастье надо просто взять — и спрятать в себе, как камушек в кармане. И носить всегда с собой.
Спускаюсь под мост. Солнце сюда почти не достаёт.
Здесь лежит срубленное дерево из года в год — превратившись в импровизированную скамейку.
Я сажусь. Снимаю кроссовки. Носки касаются травы, а затем я опускаю ноги в реку.
Первое прикосновение воды перехватывает дыхание. Ласкает кожу, тепло поднимается выше по икрам.
Течение ласково омывает ступни, играет с пальцами, словно пытается убаюкать.
Я закрываю глаза. Запрокидываю голову назад.
В ушах — только шум воды и редкие птичьи трели.
Ни звонков. Ни голосов.
Тишина.
Любовь к миру — острая, почти болезненная — сжимает сердце.
Несмотря на непринятие семейного долга, вера внутри меня есть. Она кричит. Но не та, о которой говорит отец. Моя вера — здесь.
Как можно допускать тёмные мысли здесь, когда вокруг столько света и красоты?
Нам разрешено видеть. Чувствовать. Слышать. Это уже чудо.
Треск ветки.
Сердце подпрыгивает куда-то к горлу. Я открываю глаза — и замираю.
В нескольких метрах от меня, со стороны тропинки, к реке спускается парень.
Он держит в руках пакет из местного магазина, присаживается на корточки прямо у кромки воды. Опускает ладони в реку. Набирает воду и умывается. Резко. С силой. Словно смывает с лица что-то невидимое, а затем мокрой ладонью ведёт к шее.
Жест настолько естественный, что я чувствую его почти физически.
Мой взгляд падает на его кисть.
Татуировка. Тонкий чёрный узор оплетает до костяшек.
В ушах — наушники. Садится на камень. Достаёт из пакета бургер. Начинает задумчиво жевать, глядя куда-то вдаль перед собой.
Я пользуюсь моментом и рассматриваю его.
Чёрная футболка облегает торс. Чёрные спортивные штаны, чёрные кроссовки. Он весь в чёрном — будто пытается слиться с тенями.
Строгие черты лица: чёткая линия челюсти, прямой нос, чуть сжатые губы. Ему примерно столько же, сколько мне. Может, на год-два старше.
Он пришёл сюда, чтобы побыть одному. Я это чувствую.
Два желания борются во мне: остаться незамеченной и понаблюдать за ним — или исчезнуть, пока он не обернулся.
Я выбираю второе.
Надеваю кроссовки, не завязывая шнурки, и медленно начинаю обходить его по широкой дуге. Трава пружинит под подошвой.
Но вдруг он снимает наушники. И оборачивается.
В тот самый момент, когда я прохожу прямо за его спиной на расстоянии метров пяти.
Я замираю.
Смотрю прямо в его глаза — и ноги вязнут в земле. Он проходится по мне взглядом с ног до головы за долю секунды — и я чувствую себя прочитанной от его пронзительного взгляда.
Внутри зарождается пустота.
Но она не моя.
Она перетекает в грудь от него — через этот взгляд, через расстояние в несколько метров, через воздух, который вдруг стал слишком плотным. Она заполняет лёгкие, становится моей. Я будто впитываю её, как губка, и не могу остановиться.
Но я не отвожу глаз.
Я узнаю его. Шон Маккарти. Он недавно освободился из заключения.
В Ратморе все друг друга знают — это неизбежно, когда население пересчитываешь по пальцам. Шона я видела обычно издалека.
— Извини, я не услышал тебя. Не хотел пугать. — Говорит он спокойно. Чуть глухо. С иронией, которая балансирует на грани искренности — так тонко, что невозможно понять, издевается он или правда сожалеет.
Я осекаюсь. Напрягаюсь от собственной реакции — оттого, что тело откликается раньше, чем голова успевает придумать, что делать.
— Ты меня не напугал. — Я прокашливаюсь. — Просто не ожидала, что ты заметишь меня. Мне показалось, что ты хочешь побыть один и… — На последнем слове замолкаю.
Уголок губ Шона дёргается вверх, но в этой усмешке нет тепла. Задумчивость исчезает из глаз — сменяется чем-то более жёстким. Колким. Я почти физически чувствую, как между нами вырастает стена.
— К чему это враньё, Келли? — Резко. Прямо. — Почему нельзя просто признать, что относишься ко мне предвзято, как и все в этом городе?
В его голосе — вызов. Он бросает его мне, словно перчатку, и ждёт, подниму ли я.
Внутри возникает странное ощущение: подтекст его слов несёт что-то важное. Это как когда человек нуждается в помощи, но молчит об этом, боясь остаться неуслышанным.
— Почему я должна к тебе так относиться? У каждого своё мнение. — Я скрещиваю руки на груди. Плечи напрягаются, подбородок вверх. — Я не знаю тебя так близко, чтобы понять, какой ты человек.
— Странно, — отвечает он.
Одно слово повисает в воздухе. Оно не закрывает разговор. Оно открывает что-то другое.
И в этот момент у меня срабатывает чутьё. Я вдруг понимаю: эта встреча — не случайность.
Мои планы меняются мгновенно.
Маккарти напоминает мне тех, кто приходит в церковь на исповедь. Они стоят в тени, прячут глаза, и их голоса срываются, когда они пытаются произнести правду вслух.
Не случайно я оказалась здесь. Именно сейчас.
Я делаю шаг. Второй. Подхожу к нему и присаживаюсь рядом на камень — без разрешения, без приглашения.
— Как ты? — спрашиваю я. Самый простой вопрос, какой только может быть.
Он смотрит перед собой. Ни единого движения. Абсолютное безразличие.
В какой-то момент мне кажется, что он вообще не ответит. Что я так и останусь сидеть здесь, рядом с молчаливым незнакомцем, чувствуя себя полной дурой.
Но всего секунда — и Шон произносит:
— Я провёл год в колонии. Как ты думаешь, как я?
Моё сердце пропускает удар.
Я знаю немного подробностей о том, что он связался с не той компанией. Но всё равно, когда тебе прямо говорят о таких вещах, становится не по себе. Думаю, любой предполагает, что происходит за стенами тюрьмы.
— Фергус и Аманда, уверена, счастливы, что ты наконец-то дома. — Я говорю это не как вопрос. Как утверждение.
— Особенно отец. — Он усмехается. В усмешке нет ни капли веселья.
Чуть наклоняется вперёд, кладёт пакет с едой на землю, и я замечаю, как его пальцы сжимаются на секунду — прежде чем отпустить. Будто он отпускает не пакет. А что-то более тяжёлое.
Его мама приходит на каждую службу в церковь. С недавнего времени. До этого у неё были проблемы с ногой, и она не выходила за территорию дома.
А вот его отца я вижу часто на протяжении нескольких лет. Мы встречаемся в продуктовом магазине по вечерам, когда я стою в очереди. Фергус всегда у кассы с неизменной бутылкой дешёвого алкоголя в руке. Он всегда приветлив — кивает, улыбается, спрашивает, как дела.
— Твой отец славный, — говорю я.
— Славный? — Шон фыркает. Поворачивает голову и смотрит на меня с приподнятыми бровями.
Будто я сказала что-то абсурдное. Будто «славный» — самое оскорбительное слово, которое можно применить к его отцу.
— Я ни разу не видела его злым. — Я выдерживаю его взгляд. Добавляю, тщательно подбирая слова. — Только… иногда кажется, что он очень устал.
Маккарти смотрит на меня. Молча. Изучает моё лицо так, словно пытается найти подвох — трещину, за которой прячется лицемерие, фальшь, игра. А после цокает и отворачивается, снова уставившись в серую гладь реки.
— Не люблю, когда называют вещи не своими именами, — бросает он.
— Ты много ворчишь. — Я наклоняю голову, но Шон не оборачивается. — Тебя что-то гложет?
Желваки на его скулах напрягаются. Глаза хмурятся, между бровями пролегает глубокая складка. Он игнорирует мой вопрос — ответ на который мы оба и так знаем.
— Я вижу каждый день тех, кому нужно выговориться, — продолжаю я. — Каждый выходит после исповеди окрылённым. Я не священник, но могу выслушать.
Я кладу руку ему на плечо. Простое прикосновение. Почти дружеское. Лёгкое, ничего не значащее. Но он реагирует так, будто я его ударила.
Всё его внимание мгновенно переключается на мой жест. Шон смотрит на мою ладонь — и замирает. Как будто до него дотрагиваются впервые в жизни. Или наоборот — для него это триггер.
— Ты слишком «чистая» для того, чтобы чистить ещё и мою голову, — выдыхает он. В голосе — горькая ирония.
— Я не говорю, что я… — Я начинаю, но взгляд падает на собственные колени.
Грязные. Спортивные штаны после уборки в вольере выглядят так, будто я в них ночевала в лесу. Неудачный контраст с тем, что он только что сказал.
Боже. Какой абсурд.
— Если человеку не хочется, чтобы ему помогали, то ему ничего и никто не поможет, — говорю я мягко, несмотря на внутреннее раздражение, которое начинает закипать где-то в груди.
— Ты что-то типа морального компаса или кто? — Шон резким движением плеча сбрасывает мою руку. — Я не просил о помощи, особенно от здешней проповедницы. Я пришёл сюда просто поесть, чтобы немного отдохнуть после смены. — Каждое слово он цедит сквозь сжатые зубы.
Его зрачки расширяются, и светлые глаза кажутся почти чёрными. Тёмными, как вода в омуте — та, что не отражает дна.
В воздухе между нами потрескивает напряжение — я чувствую его кожей, как перед грозой. Волоски на руках встают дыбом, и я понимаю: его боль — не моя. Я не смогу её исцелить, если он сам не откроет дверь.
Мне становится невыносимо рядом с ним.
Это как биться об стену, заранее зная, что у тебя не хватит сил её пробить. Каждое слово отскакивает рикошетом, возвращаясь ко мне с утроенной силой.
Я фыркаю. Прямо ему в лицо. Звук вырывается сам собой — резкий, пренебрежительный, полный той злости, которую я даже не пытаюсь скрыть. Поднимаюсь и молча ухожу.
Сухая листва под ногами отлетает от кроссовок в стороны при каждом шаге. Хрустит, рассыпается — словно хочет выдать моё состояние. Я иду быстро, почти бегу, не оглядываясь.
Но на ходу злость просыпается с новой силой. Я стискиваю зубы так, что челюсть сводит.
Останавливаюсь на дороге. Кладу руку на сердце — оно колотится так, будто хочет вырваться наружу. Я чувствую его в кончиках пальцев, в висках, в шее.
Глубокий вдох. Потом ещё один. Но это не помогает.
Оборачиваюсь назад.
Шон сидит на том же месте. Смотрит на реку — словно меня здесь и не было.
Никогда раньше не ощущала подобного. В сознательном возрасте — точно нет. Эта смесь злости, любопытства и странной, тянущей боли, которая не даёт покоя. Которая пульсирует где-то в груди, как второй пульс.
Телефон в кармане начинает звонить.
Вибрация отдаётся в бедро, выдёргивая меня из оцепенения. Я смотрю на экран — «Отец».
— Арин, где ты? — Его голос звучит взволнованно, с той знакомой ноткой напряжения, которая появляется, когда я опаздываю.
Когда я выхожу за рамки.
— Я уже бегу, пап. — Прижимаю телефон к уху и срываюсь с места. Бросаю прощальный взгляд на берег — мельком, через плечо.
— Не опаздывай.
Короткие гудки.
Убираю телефон в карман и продолжаю бежать. Пытаюсь догнать упущенные минуты. Я переключилась на проблемы незнакомого парня и забыла о своей ответственности.
О долге, который висит на плечах тяжелее любого груза.
Глава 2
Арин Келли
Можно быть чужим в семье — не понимать близких, но чувствовать причастность. И именно эта причастность просит нас отложить свои мечты. Правильно ли это?
***
Ноги несут меня к дому. Дыхание сбивается, но я не сбавляю темп.
Влетаю в калитку, и она хлопает по забору за моей спиной — глухой удар разносится по двору.
Звук, который означает: «Ты дома».
Двухэтажный дом из светлого камня, большие окна, в которых отражается небо. Кровля чуть потертая временем — отец говорит, что это придаёт дому характер.
Вокруг — лужайки, аккуратный сад.
Красиво. Ухоженно.
Я стою перед этим домом, тяжело дыша, и чувствую, как он давит на меня своим весом.
Своей правильностью.
У двери — клумбы с насыщенной зеленью. По сторонам — стойка с полками для садовых инструментов и корзинами со свежими овощами. Всё дышит порядком. Тем миром, который родители строили годами — камень за камнем, цветок за цветком, молитва за молитвой.
Я не обращаю на это внимания.
Всё меркнет перед внутренним хаосом. Перед тем вихрем, который поднялся во мне за последние пятнадцать минут и никак не хочет улечься.
Останавливаюсь на пороге, пытаясь отдышаться. Провожу рукой по вспотевшему лбу. Вхожу внутрь.
На пороге сталкиваюсь с отцом. Впечатываюсь лицом ему в грудь, и крест на его шее впивается мне в лоб — металл холодит кожу. Запах ладана, въевшийся в ткань его одежды, ударяет в ноздри. Тяжёлый. Густой. Знакомый до тошноты.
Отец придерживает меня за плечи. Как всегда — твёрдо и уверенно.
Я делаю шаг назад, касаясь лба рукой.
— Арин, что тебя задержало? Всё в порядке? — Он поправляет фелонь — тёмную, с золотым шитьём.
Он готов к службе. Он всегда готов. Всегда на месте. Всегда в рамках.
— Задержалась в приюте. Там щенки… и их мама... — Слова вылетают сбивчиво. Дыхание всё ещё не восстановилось после бега.
— Ты ставишь приют выше Бога. — Левая бровь возмущённо приподнимается. Его голос звучит в той самой праведной, недовольной манере, которую я знаю с детства.
Упрёк. Тонкий, как лезвие, но точный.
Обычно я пропускаю такие слова мимо ушей. \
Привыкла. Научилась. Но сегодня внутри всё кипит.
Воспоминание о неожиданной встрече с Шоном Маккарти. О брошенном мне вызове. О моём собственном бессилии, когда я стояла на берегу и не могла пробить стену, которую он выстроил. Всё это смешивается в одну взрывоопасную смесь, которая ищет выход.
И я огрызаюсь.
— Бог — это высшее благо. Приют — это работа во благо.
Отец смотрит на меня долго. Внимательно.
— Но он не должен противоречить благу, которое ты делаешь для всего города. — Давление в его голосе нарастает. — Переодевайся скорее. Иначе я пересмотрю своё разрешение насчёт твоей одежды при выходе из дома.




