Дело помещика Ленского
Дело помещика Ленского

Полная версия

Дело помещика Ленского

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Я сказала ему: «Вы не ревизор». Он удивился, потом признался — нет, не ревизор. Прислан по делу о дуэли.

C'est étrange. Я думала, дело давно закрыли.

Глава третья. Анатомия выстрела

Утро следующего дня выдалось таким, какие в средней полосе России случаются лишь в середине июня: нежарким, с легкой дымкой, смягчавшей очертания далеких предметов, и с тем особенным, чуть горьковатым запахом цветущей липы, от которого у непривычного человека начинает кружиться голова, как от хорошего вина. Шубин проснулся рано, по петербургской привычке, и долго лежал без движения, глядя в потолок, по которому медленно, словно задумавшись о чем-то своем, полз солнечный зайчик, отраженный от прудовой глади. В доме было тихо; только где-то внизу, в людской, едва слышно переговаривались слуги да потрескивали дрова в печи, которую Палашка растопила ни свет ни заря.

Одевался он не спеша, обстоятельно, как делал все в жизни. Сначала — исподняя рубаха тонкого голландского полотна, прохладная и приятная к телу, доставшаяся ему еще от покойного батюшки и хранимая Прошкой как зеница ока. Затем — панталоны со штрипками, которые денщик накануне вычистил от дорожной пыли и отутюжил чугунным утюгом, разогретым на печи, да так, что складки лежали ровно, как по линейке. Потом — жилет мышиного цвета с перламутровыми пуговицами, слегка потертый на локтях, но еще вполне приличный для уездной глуши. Сюртук темно-синего английского сукна. Шейный платок, повязанный узлом «фон Бюлов», на что ушло добрых четверть часа и три попытки: Прошка, помогавший барину, никак не мог ухватить нужную складку и дважды перевязывал платок заново, пока Шубин не остался доволен. Наблюдая за собой в мутноватое зеркало, висевшее над рукомойником, он остался удовлетворен: из стекла глядел человек, в котором равно угадывались и чиновник, и военный, и, пожалуй, светский лев, познавший лучшие времена.

За завтраком, состоявшим из яичницы с ветчиной, творожников со сметаной и густого кофе с цикорием — настоящий кофе в зернах был в доме Лариных редкостью, но Прасковья Андреевна расстаралась для столичного гостя, — он изложил хозяйке свой план на день: осмотреть имение покойного Ленского и место дуэли. Прасковья Андреевна, услышав про мельницу, перекрестилась и велела позвать старого Захара, управляющего, который служил еще при прежнем хозяине и знал все окрестности как свои пять пальцев.

Захар оказался сухоньким старичком лет семидесяти, в залатанном зипуне и стоптанных сапогах, с лицом, напоминавшим печеное яблоко, такое же сморщенное и коричневое. Он почтительно поклонился, сдернув с головы облезлый картуз, и повел Шубина к имению Ленского, по дороге рассказывая о покойном барине.

Дом Ленского стоял в трех верстах от Лариных, на пригорке, откуда открывался вид на березовую рощу и извилистую речку Студенку, блестевшую в лучах утреннего солнца. Это был небольшой, но ладный господский дом с белыми колоннами и мезонином — отец покойного, Аркадий Петрович Ленский, от которого досталось имение, был человеком со вкусом и, видно, не жалел денег на обустройство. Сейчас дом стоял заколоченный; стекла в окнах были выбиты — не то ветром, не то мальчишками из соседней деревни, которые, пользуясь безлюдьем, швыряли в окна камнями. На крыльце сидел старый рыжий кот и лениво щурился на солнце, словно ничего не случилось и дом все еще был обитаем.

Захар отпер скрипучие двери и провел Шубина внутрь. В прихожей пахло пылью и запустением. Мебель частью вывезли, частью растащили, в гостиной остался только опрокинутый диван с протертой обивкой да пара стульев без ножек. Но кое-что уцелело. В кабинете, на дубовом столе, покрытом слоем пыли в палец толщиной, еще лежали книги — Шиллер, Гете, Кант в кожаных переплетах с золотым тиснением. На подоконнике — засохшая роза в глиняном горшочке. На стенах — полки, с которых свисали обрывки бумаг, оставшихся после обыска.

— Бумаги-то все из земского суда забрали, — пояснил Захар, шамкая беззубым ртом и крестясь на пустой угол, где прежде висела икона. — Приезжали господа чиновники, все перерыли, что нашли — увезли. А что не надобно было, то я в сундук сложил, в подпол. Думал, может, кому пригодится. Молодой барин все писал чего-то, все бумаги переводил, свечи жег до утра. Я и сохранил, жалко было выбрасывать.

Шубин спустился в подпол по шаткой деревянной лестнице. Там, среди кадушек для солений, от которых все еще исходил кисловатый запах, и мешков с крупой, стоял окованный железом сундук. Внутри, аккуратно переложенные чистыми тряпицами, лежали тетради, письма, счета — все, что не заинтересовало уездных чиновников. Среди этого вороха Шубин нашел несколько тетрадей со стихами. Почерк — летящий, нервный. Стихи были на русском и немецком — подражания Шиллеру, элегии, сонеты, посвященные некой «О.Л.» (Ольге Лариной, догадался Шубин). Были и политические эпиграммы, довольно смелые — о тирании, о свободе, о необходимости просвещения. Шубин отложил тетради в сторону, решив изучить их позже.

От имения Ленского до старой мельницы было около версты. Дорога вилась меж полей с пожухлой стернёй, торчавшей из земли, как щетина. Воздух был наполнен той особенной тишиной, какая бывает в июньский полдень, когда даже кузнечики затихают и только где-то далеко-далеко звенит жаворонок, невидимый в вышине. Шубин шёл не спеша, вдыхая запах нагретой земли и полыни, и чувствовал, как уходит напряжение этих дней. Лес, видневшийся на горизонте, казался синим, почти чёрным, а облака над ним стояли такие высокие и белые, что напоминали паруса. «Вот бы остаться здесь, — подумал он вдруг. — Никуда не ехать, никого не допрашивать, просто жить». Но тотчас отогнал эту мысль как недостойную.

Шубин прошел через березовую рощу, где в траве еще блестела утренняя роса, потом по краю овсяного поля, колыхавшегося под ветром серебристыми волнами, и наконец — вдоль речки. Мельница стояла на пригорке — приземистое бревенчатое строение, почерневшее от времени и дождей. Крылья ее, некогда бодро вращавшиеся под напором ветра, теперь бессильно обвисли, а одно и вовсе лежало на земле, обломанное у основания и заросшее диким хмелем.

Мельник Данила, отставной солдат, встретил его у ворот. Это был старик лет шестидесяти, с лицом, дубленным ветрами, и с трубкой в зубах, которую он периодически перекидывал из одного уголка рта в другой.

— Бог в помощь, — сказал Шубин. — Ты мельник?

— Он самый, ваше благородие. Данила, сын Петров. Только мельница-то не работает с зимы. Крылья, вишь, а чинить некому.

— Я к тебе по другому делу, Данила. Говорят, здесь неподалеку дуэль была. В январе.

Старик пожевал губами, выпустил струю дыма, и табачный запах смешался с запахом тины и нагретого дерева.

— Была, ваше благородие. Как не быть. Прямо вон там, он махнул рукой в сторону пологого склона, спускавшегося к реке. — У трех сосен. Я все своими глазами видел, вот те крест.

— Покажи.

Мельник привел его на место. Три сосны стояли полукругом, точно немые свидетели, уходя вершинами в бледное небо. Земля под ними была утоптана, но уже успела зарасти молодой травой. В стволе одной из сосен, на высоте человеческого роста, виднелась свежая царапина, будто кто-то недавно прикладывал сюда что-то металлическое, может быть, пистолетный ствол.

— Вот здесь, — Данила прочертил носком сапога линию на земле. — Тут стоял тот, чернявый барин, как бишь его, Онегин. А тут — молодой барин, Ленский. А промеж ними — Зарецкий, секундант. Я вон там, за поленницей, схоронился, чтобы не заметили. Мороз был страшный, градусов двадцать, не меньше, а я все равно смотрел.

— Рассказывай по порядку, — Шубин достал записную книжку в кожаном переплете и карандаш. — Кто приехал первым?

— Первыми — двое в санях. Онегин и Зарецкий. Лошади у них были добрые, вороные, в яблоках, сразу видно — барские. Привезли с собой ящик с пистолетами, поставили прямо на снег. Ящик был красного дерева, с медными застежками и ручкой. Потом Зарецкий начал шагами мерить — долго мерил, придирчиво, раза три перемеривал, видно, боялся ошибиться. Потом шапку на снегу положил — обозначил, стало быть.

— Сколько шагов?

— Бог с тобой, ваше благородие, не упомнить...

— Что было дальше?

— Дальше приехал Ленский. Опоздал чуток, минут на десять. Сани у него были попроще, лошади взмыленные — видать, гнал. Вылез, отряхнулся и замер. Я на него посмотрел и сразу понял: не жилец.

— Почему?

— Да потому, ваше благородие, что я на своем веку всяких дуэлянтов повидал — и на войне, и в мире. Которые от страха трясутся, которые бравируются, которые пьют для храбрости. А этот... этот был как во сне. Идет и будто не видит никого. Глаза пустые, как у куклы. Зарецкий ему что-то говорит, а он не слышит. Глядит куда-то вдаль, на дорогу. Будто ждал кого-то.

— Ждал кого-то? — переспросил Шубин. — И кого же, по твоему?

— Вот и я про то же подумал. Может, друга какого, который должен был приехать и остановить? А может, наоборот, врага, который обещал быть, да не явился? Я тогда еще перекрестился — не к добру это, думаю.

— И что, дождался?

— Нет. Никто больше не приехал. Зарецкий хлопнул в ладоши — сходитесь, дескать. Ленский поднял пистолет, да как-то странно... не дулом вперед, а стволом вверх. Будто салютовать собрался или выстрелить в воздух. Я еще подумал: «В воздух стрелять будет. Не хочет крови». А Онегин шел и целился. Шел медленно, шаг за шагом, и пистолет его даже не дрожал. Подошел к барьеру, прошел его и не остановился... и потом выстрелил. Грохот пошел, у меня аж в ушах зазвенело.

— Ленский стрелял?

— Не успел. Онегин пальнул первым. Молодой барин как подкошенный упал. Навзничь, руки в стороны. И не встал. Кровь на снегу алая.

— А что потом?

— Потом? Зарецкий подбежал, наклонился над ним. Долго стоял так, минуты две, не меньше. Потом выпрямился и говорит Онегину: «Готов». А тот стоит столбом, и пистолет в руке дымится. Потом кинул пистолет на снег, повернулся и пошел к саням. Даже не оглянулся. А Зарецкий еще постоял немного, потом сел в свои сани и уехал. А Ленский так и остался лежать на снегу.

Шубин записал все в книжку. Затем подошел к соснам, присел на корточки, осмотрел землю. Ничего примечательного — трава, хвоя, муравейник у корней. Он и сам не мог со всей определенностью сказать, что хотел здесь увидеть.

— Еще вопрос, Данила. Ты не видел, кто-нибудь подходил к этому месту накануне дуэли? Может, вечером, или ночью?

Мельник поскреб затылок.

— Не видел, ваше благородие. Но слышал. Ночью перед дуэлью кто-то ходил здесь с фонарем. Я в сторожке лежал, спать не мог, кости ныли, и вдруг слышу: шаги. Хрусть-хрусть по снегу. Я к окошку, а там огонек. Кто-то с фонарем идет, и прямо к трем соснам. Я окликать не стал, но удивился: кому это неймется в такую пору, в мороз, ночью? И главное — зачем?

— И долго он ходил?

— Не ведаю. Пока фонарь не погас. А может, и не погас, может, ушел. Я потом уснул, хоть и не сразу — все думал, к чему это.

Шубин поднялся и отряхнул колени.

— Спасибо тебе, Данила. Ты мне очень помог. Прошка, дай ему полтину.

Мельник, получив монету, оживился и вдруг предложил показать еще кое-что. Он отвел Шубина за мельницу, где в кустах, среди крапивы и прошлогодних листьев, валялся старый, проржавевший пистолетный шомпол.

— Вот, — сказал он, протягивая находку. — Я его нашел наутро после дуэли, в снегу. Видать, обронил кто-то. Может, пригодится вашему благородию.

Шубин взял шомпол, повертел в руках. Шомпол был необычный. С одного конца на нем имелась мелкая нарезка, с другого — следы ржавчины и какого-то масла, похожего на ружейное. Он спрятал находку в саквояж и поблагодарил мельника.

Обратно в усадьбу он возвращался в задумчивости. Картина начинала вырисовываться, но каждая новая деталь порождала десяток новых вопросов. Ленский перед дуэлью был не взбешен, а отрешен. Он ждал кого-то на дороге. Кто-то побывал на месте поединка ночью. А Онегин стрелял первым и стрелял наверняка.

Теперь предстояло выяснить, что именно показало вскрытие. И для этого нужен был лекарь Кнабе.

Карл Иванович Кнабе проживал в небольшом домике на окраине уездного городка, в пяти верстах от имения Лариных. Домик был чистенький, с палисадником, в котором росли анютины глазки и лекарственная ромашка, по этим цветам Шубин и нашел его без труда. На стук вышел сам хозяин — низенький, толстый немец лет пятидесяти, с лоснящейся физиономией, и въевшимся запахом камфоры и еще каких-то химикатов, исходившим от его персоны. Одет он был в строгий сюртук, наброшенный поверх домашней фланелевой куртки, и в мягкие туфли без задников. В руке держал трубку с длинным чубуком, которая, видимо, заменяла ему и успокоительное, и собеседника.

— Герр Кнабе? — осведомился Шубин, выходя из кареты и предъявляя предписание. — Надворный советник Шубин. Из Петербурга. Я расследую обстоятельства дуэли господина Ленского. У меня есть к вам несколько вопросов.

Кнабе побледнел — настолько заметно, что даже щеки его, казалось, несколько опали.

— Я... я уже давал показания... — пробормотал он, отступая в глубь прихожей. — Все, что знал, написал... Мне нечего добавить...

— Вот об этом я и хочу поговорить. — Шубин шагнул в дом без приглашения. — Пройдемте в кабинет. Разговор предстоит серьезный.

Кабинет лекаря был обставлен скромно, но не без достоинства. Шубин обратил внимание на книги: они были на немецком, разумеется, труды Гуфеланда, Рихтера, Эшенбаха; некоторые переплёты были такими старыми, что кожа на корешках потрескалась и осыпалась. Между книгами на полках стояли склянки с мутными жидкостями, подписанные готическим шрифтом: «Tinct. Valer.», «Elix. ad longam vitam», «Spirit. Mind.». На столе, помимо черепа, лежал хирургический набор — скальпели, пинцеты, зажимы, разложенные на чёрном бархате. Некоторые инструменты носили следы недавнего употребления, их не успели вычистить до блеска. Шубин, человек небрезгливый, всё же поморщился: ему предстояло говорить с человеком, который этими инструментами резал живую плоть, и разговор этот обещал быть не из приятных. Пахло карболкой и сушеными травами, развешанными пучками под потолком.

— Итак, — Шубин сел на стул и раскрыл записную книжку, — в вашем заключении сказано: «рана имеет входное отверстие правильной круглой формы, края опалены порохом». Правильно?

— Да-да, совершенно верно, — закивал немец, и его двойной подбородок заколыхался. — Я лично производил вскрытие. Собственноручно. Все записано с моих слов писарем.

— И вы подтверждаете, что опаление было?

— Подтверждаю. — Кнабе вытер лоб платком. — Я видел это своими глазами.

— Но позвольте, герр Кнабе. При расстоянии от барьера пороховые газы не достают до тела. Опаление означает, что выстрел был произведен с дистанции не более трех-пяти шагов. А то и в упор. Как вы это объясните?

Кнабе открыл рот, закрыл, снова открыл. Лицо его из бледного сделалось багровым, потом снова бледным. Он судорожно сглотнул.

— Я... я не могу объяснить... Ведь я не присутствовал при самом событии. Я писал то, что видел...

— Вы лжете, — спокойно сказал Шубин. — Или вы лжете сейчас, или лгали в заключении. Вас кто-то запугал? Заставил написать неполную правду? Кто? Зарецкий? Господин Онегин?

Немец тяжело опустился на стул и закрыл лицо руками. Плечи его затряслись, и Шубин понял, что он плачет.

— Господин Зарецкий... — прошептал Кнабе сквозь пальцы. — Он приехал ко мне на другой день после дуэли. Вечером, когда уже стемнело. Вошел без стука, сел вот на этот самый стул, где вы сейчас сидите. Сказал: «Пиши, что смерть от пули в грудь. Без подробностей. Без расстояний. Без направления выстрела. Просто — убит на дуэли». И положил на стол сто рублей ассигнациями.

— И вы согласились.

— А что мне оставалось? — Кнабе отнял руки от лица; глаза его были красны от слез. — У меня жена, дети, старуха-мать в Мемеле. Зарецкий сказал, что если я стану умничать, он не ручается за сохранность моего дома. А дом у меня деревянный, сгорит в одночасье. И аптека сгорит. И все, что я нажил за двадцать лет... Я испугался. Я не герой, господин Шубин. Я простой лекарь.

— Но, вы не лгали в заключении?

— Нет! — немец вдруг оживился и даже привстал. — Я не лгал! Я только... умолчал. Написал «рана опалена» — так оно и было! Просто не написал, на каком расстоянии. Но опаление было! Вот здесь, — он ткнул пальцем в анатомический атлас, — вокруг входного отверстия, на коже, следы порохового ожога. Я видел их своими глазами! И я записал это.

Шубин задумался. Потом сказал:


— Выходит выстрел был произведён не от барьера, а в упор. Вам придётся дать новые показания. Полные. На сей раз — правдивые.

Кнабе молчал, но молчание его было красноречивее слов. Он только перекрестился и опустил голову.

— Меня убьют, — прошептал немец. — Зарецкий узнает...

— Зарецкий ничего не узнает. Я позабочусь об этом. Дайте показания, и я возьму вас под защиту.

Кнабе долго колебался, переводя взгляд с Шубина на череп, служивший пресс-папье, и обратно. Потом встал, подошел к шкафу, достал из него початую бутылку шнапса и два стаканчика.

— Не желаете? — спросил он дрожащим голосом.

— Нет. Я при исполнении.

Немец налил себе, выпил залпом, поморщился. Потом сел за стол и, придвинув лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу.

— Я напишу, — сказал он. — Все, как было. Но можете ли вы обещать, что семья моя не пострадает от этого.

— Обещаю, — ответил Шубин, стараясь придать своему голосу как можно больше уверенности.

И, дождавшись, пока лекарь допишет свои показания, он спрятал лист в саквояж и откланялся.

Уже выходя из домика, он обернулся:

— И вот еще что, герр Кнабе. Вы не знаете, у кого из местных помещиков есть привычка прихрамывать на левую ногу?

Немец задумался.

— Прихрамывать? Кажется, у господина Зарецкого есть знакомый... нет, не припомню. Простите.

— Ничего. Я найду его сам.

Шубин сел в карету и велел трогать. Теперь у него были показания свидетелей. Оставалось найти документальные подтверждения и того, кто стоял за спиной Зарецкого и Онегина.

Глава четвертая. Штосс, пунш и обмолвка

Усадьба Зарецкого, куда Шубин направился на следующее утро, находилась в семи верстах от Лариных, на берегу заросшего пруда, посреди запущенного парка, где когда-то, говорят, водились ручные олени, а теперь разгуливали одни только крапива да полынь, достигающие местами человеческого роста. Дом — приземистый, в один этаж, с колоннами, облупившимися до кирпичной кладки, — глядел на мир слепыми окнами с закрытыми ставнями. Крыша местами прохудилась; водосточные трубы, проржавевшие и погнутые, жалобно поскрипывали на ветру; на воротах, выкрашенных когда-то зеленой краской, висел амбарный замок величиной с добрую репу, но калитка рядом была приотворена, и Шубин, не колеблясь, вошел во двор.

Двор был завален хламом, какой скапливается в поместьях, где хозяин давно махнул рукой на порядок: сломанные сани с задранными оглоблями, рассохшиеся бочки, груда битого кирпича, оставшегося, видимо, от разобранной печи, ржавые обручи от кадушек и старая конская упряжь, брошенная прямо в грязь. Старый лакей в ливрее, изъеденной молью и заляпанной чем-то жирным, дремал на крыльце, привалившись к перилам и надвинув на глаза выцветший картуз. Услышав шаги, он встрепенулся, вытаращил на гостя слезящиеся глаза и, видимо, приняв его за одного из бесчисленных кредиторов хозяина, пробормотал:

— Барин не принимают-с. Они не в духе-с.

— Доложи, — коротко бросил Шубин, протягивая свою визитную карточку. — И поживее. Дело государственной важности.

Лакей, вглядевшись в карточку и разобрав, по-видимому, только герб, вдруг побледнел, протрезвел на глазах и, бормоча извинения, исчез за дверью. Отсутствовал он недолго. Вернувшись, молча посторонился и пропустил гостя в дом.

Кабинет Зарецкого производил впечатление. Пока хозяин наливал себе водку, Шубин успел разглядеть приметы его обитания. На каминной полке, среди пустых бутылок и окурков, стояла засиженная мухами миниатюра — какая-то женщина в чепце, с младенцем на руках. Кто она была — жена, любовница, дочь? На полу, у кресла, валялись растрёпанные карты — игральные, но не обычные, а какие-то странные, с непонятными знаками. Под потолком, в паутине, трепетала моль, и никто, казалось, не собирался её прогонять.

Словом, это была не комната, а скорее берлога старого холостяка, много повидавшего и давно махнувшего рукой на приличия. Стены, выкрашенные в цвет адского пламени — темно-красный, почти багровый, — были увешаны коллекцией холодного оружия: ятаганы, кортики, кинжалы всех мастей и размеров, и среди них, на почетном месте, висела турецкая сабля с насечкой. Тут же висели почерневшие от времени картины в тяжелых золоченых рамах, изображавшие сцены псовой охоты: борзые, настигающие оленя, и всадники в красных мундирах, трубящие в рога.

Бильярдный стол посреди комнаты был покрыт не сукном, а старой попоной, на которой громоздились бутылки — пустые и полупустые, — тарелки с объедками, карты, рассыпанные веером, и медный подсвечник с оплывшим огарком. В углу, на высокой подставке, стояла клетка со скворцом — нахохлившийся, взъерошенный, он время от времени издавал резкие звуки, удивительно напоминавшие брань. Пахло в кабинете табаком, пролитым ромом и запустением — особым составом, какой бывает в жилищах, где давно не проветривали и не мыли полов.

Сам хозяин сидел в глубоком вольтеровском кресле, обитом когда-то алым штофом, а ныне протертым до основы. Это был человек лет сорока, грузный, с одутловатым лицом, на котором выделялись усы, крашенные в черный цвет — краска, видимо, была дешевая, потому что кончики усов отдавали рыжиной. Глаза у него были маленькие, заплывшие, но взгляд их оставался цепким и трезвым, несмотря на выпитое. Одет он был в архалук — просторный домашний халат, подпоясанный шелковым шнуром с кистями, — и туфли без задников; на голове красовалась ермолка с кисточкой. В руке он держал трубку, из которой вился сизый дымок, закручиваясь под потолком причудливыми кольцами.

— А, господин ревизор! — возгласил он, не вставая с кресла. — Или, бишь, сыщик? По глазам вижу — сыщик. У вас, батюшка, глаза как у борзой на охоте: все видят, все замечают. Садитесь, не стесняйтесь. Водки? Или, может, пуншу? Я, знаете ли, предпочитаю бомбардинский: пиво пополам с ромом, сахар, мускат. Голову горячит — спасу нет, но вкусно.

— Благодарю, я при исполнении, — Шубин сел на краешек стула, не выпуская из рук трости. — Я к вам по делу.

— Знаю, по какому, — Зарецкий выпустил клуб дыма, и тот поплыл к потолку, закручиваясь причудливыми кольцами. — Все по тому же. О покойнике. О Ленском. Уж сколько копий сломано, сколько бумаг измарано, а все неймется петербургским. Что ж вам, сударь, еще надобно? Ведь все же ясно: дуэль, выстрел, труп. Ревность — штука такая.

— Не все, — ответил Шубин. — Есть несоответствия. Мне, сударь, известно, что выстрел был произведён почти в упор. Как это объяснить, господин Зарецкий, с точки зрения дуэльного секунданта? .

Зарецкий выпустил клуб дыма, потом налил себе рюмку водки из стоявшего на подлокотнике графина, выпил, крякнул.

— Допустим, — сказал он, вытирая усы тыльной стороной ладони. — Но сие обстоятельство ни к чему не ведет.

— Сие означает, господин Зарецкий, что вы были секундантом весьма своеобразным: не позаботились ни о соблюдении правил дуэли, ни о враче, ни о карете для раненого, а когда Ленский упал, не попытались оказать ему помощь.

— Мороз был, — буркнул Зарецкий, наливая себе еще. — Двадцать градусов. Что я мог сделать? Везти его в тряской телеге — только мучить. А он уж отходил. Я наклонился, послушал дыхание, его уже не было. Кровь хлестала так, что снег вокруг за минуту красным стал.

— Есть еще кое-что. У меня есть письменные показания о том, что выстрел был произведён почти в упор. Кнабе признался, что вы заставили его скрыть это.

Зарецкий медленно поставил рюмку на стол, и рука его — Шубин это заметил — чуть-чуть дрогнула.

— Вот оно что, — проговорил он тихо. — Вы, стало быть, и до этого докопались. Что ж, поздравляю. Вы, столичные дознаватели, точно расторопнее местных. Но, видите ли, в чём штука... есть вещи, которые лучше не знать. И люди, с которыми лучше не ссориться. Я-то ладно, я старый циник, меня не жалко. А вот вы — человек молодой, у вас карьера, будущее. Зачем вам эти покойники? Живите и радуйтесь.

— Не уводите разговора пустыми намеками, господин Зарецкий, — оборвал Шубин. — Если вы заплатили господину Кнабе, то кто заплатил вам за эту дуэль?

Зарецкий разглядывал свою рюмку так, будто видел ее впервые. Потом вдруг заговорил — быстро, отрывисто, словно прорвало плотину:

— Извольте. Но без записи. В декабре ко мне приехал человек. Из Петербурга. Лица я не разглядел и не старался, он был в дорожном плаще и надвинутой шляпе, воротник поднят до самых глаз. Говорил тихо, с хрипотцой, как человек, привыкший отдавать приказы. Сказал, что мне надлежит обеспечить исход некоего дела. Я спросил — какого? Он ответил: «Ваш сосед Онегин скоро поссорится с другим вашим соседом, Ленским. Вы станете секундантом. Все должно кончиться смертью последнего. Никаких неожиданностей быть не должно». В сю пору, я был в изрядных долгах. Поэтому просто спросил: сколько? Он положил на стол десять тысяч ассигнациями. Десять тысяч! А у меня имение заложено-перезаложено... И потом, я рассудил так: если Онегин сам затеет ссору, значит, таков промысел. Мое дело маленькое — проследить за формальностями.

На страницу:
2 из 3