
Полная версия
Дело помещика Ленского

Андрей Воронцов
Дело помещика Ленского
ДЕЛО ПОМЕЩИКА ЛЕНСКОГО
Глава первая. Разбитый тракт
Июнь 1821 года. Тверская губерния.
Дороги в России — суть не сообщение, но наказание Божие, ниспосланное для смирения гордыни путешественника. Сия мысль, не новая, но оттого не менее справедливая, посетила надворного советника Илью Андреевича Шубина в тот миг, когда переднее левое колесо его дорожной кареты, преодолевшей уже без малого четыреста вёрст от Санкт-Петербурга, ухнуло в рытвину, наполненную жидкой глиной цвета дурно сваренного кофе. Карета, детище английского мастера Райта, выписанная некогда покойным батюшкой для покойной же матушки, жалобно скрипнула рессорами и встала, накренившись на правый борт. Послышался характерный треск — то ли лопнула тяга, то ли ось дала излом, — и Шубин, ухватившись за ременную петлю над дверцей, чтобы не скатиться с сиденья, мысленно возблагодарил Провидение за то, что экипаж опрокинулся не в кювет.
— Тпру, окаянные! — донеслось с козел, и ямщик, мужик лет сорока с лицом, обветренным до состояния дубленой овчины, принялся нахлестывать лошадей, но те лишь переступали с ноги на ногу, кося на хозяина влажными фиолетовыми глазами и, казалось, испытывая к нему нечто вроде философического презрения. Ямщик сплюнул, выругался вполголоса и, бросив вожжи, тяжело спрыгнул в грязь. Сапоги его, стоптанные и рыжие от дорожной пыли, тотчас ушли в жижу по щиколотку.
Шубин, не меняя положения тела, приоткрыл дверцу и выглянул наружу. Зрелище, открывшееся его взору, не сулило скорого избавления. Тракт, именуемый на картах «большой столбовой дорогой», представлял собою извилистую полосу месива, прорезавшую поля, залитые водой пополам со вчерашним дождем. Верстовые столбы, выкрашенные в казенный черно-белый цвет, покосились, точно пьяные солдаты в карауле, а один и вовсе лежал плашмя, уткнувшись верхушкой в лопухи. По обочинам тянулись жидкие кусты ольшаника, в ветвях которого безнадежно запутался прошлогодний репей; над полями, серыми и унылыми, кружились вороны, издавая хриплые, каркающие крики.
— Далеко ли до ближайшей станции? — спросил Шубин, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Он знал за собою слабость: в минуты дорожных неурядиц в нем просыпался петербургский чиновник, привыкший к порядку и предсказуемости мостовых, и это раздражение требовало выхода.
— Да версты три, не боле, ваше благородие, — отозвался ямщик, вытирая пот со лба и оставляя на нем грязные разводы. — Колесо-то цело, ось держит, только вот вытянуть надобно. Засели знатно. Эй, Прошка, подсоби!
Прошка, денщик Шубина, молодой парень с лицом, изрытым оспой, но с живыми и умными глазами, уже спрыгнул с козел и, не дожидаясь повторного окрика, принялся помогать ямщику. Вдвоем они подсунули под колесо вагу — толстую жердь, найденную тут же у обочины, — и, навалившись, принялись выталкивать карету из рытвины. Лошади, почуяв, что от них требуется усилие, дружно налегли на постромки. Карета дернулась, заскрипела, подалась вперед — и, наконец, с чавкающим звуком выбралась на более-менее твердую почву.
— С богом, — выдохнул ямщик, забираясь обратно на козлы. — Теперича до станции рукой подать.
Шубин захлопнул дверцу и откинулся на сиденье. Внутри кареты царил полумрак, пропахший дорожной кожей, табаком и еще чем-то неуловимым — то ли сухим вереском, которым была набита подушка сиденья, то ли старыми письмами, возимыми в саквояже. Он прикрыл глаза и попытался собраться с мыслями. Ему предстояло дело, ради которого его, собственно, и выдернули из столицы в середине июня месяца, нарушив размеренный ход существования, состоявшего из присутствия в канцелярии, вечернего виста у Корфа да редких визитов к портнихе-немке, державшей заведение на Гороховой. Дело, ради которого он трясся теперь по ухабам Тверской губернии, было тем самым, что называют «особым поручением», а сие означало, что начальство либо крайне встревожено, либо крайне недовольно, либо и то, и другое вместе.
Две недели назад его вызвал к себе граф Милорадович, генерал-губернатор Петербурга, собственной персоной.
Шубин, признаться, опешил: он числился по особым поручениям при Министерстве юстиции, но с делами политического сыска пересекался редко, больше по бумагам. Кабинет графа поразил его аскетичностью: ни золоченой мебели, ни картин в тяжелых рамах, ни бархатных портьер — только дубовый стол, заваленный докладами, да портрет императора в простенке, да голландская печь, выложенная белыми изразцами. Сам Милорадович, сухощавый, с лицом усталой гончей и проницательными серыми глазами, сидел, подперев висок длинными пальцами, и смотрел на вошедшего без тени приветствия.
— Илья Андреевич, — молвил он, не тратя времени на предисловия, — вам надлежит отбыть в *** уезд Тверской губернии, в имение господ Лариных. Месяц назад там произошла дуэль. Стрелялись двое: помещик Евгений Онегин, столичный дворянин, и его сосед, некто Владимир Ленский, молодой человек, недавно возвратившийся из германских университетов.
— Ленский? — переспросил Шубин, и фамилия эта показалась ему смутно знакомой. Он читал какие-то стихи за подписью «В.Л.» в «Сыне отечества» — кажется, элегию «К ней» и отрывок из поэмы «Геттингенские вечера». — Позвольте узнать, граф, отчего такая честь? Дуэли, сколь мне известно, случаются в губерниях с прискорбной регулярностью, и местное начальство обыкновенно справляется с ними без вмешательства столичных чиновников.
Милорадович взял со стола гусиное перо, повертел в пальцах и отложил. Этот жест, как впоследствии узнал Шубин, означал у графа крайнюю степень раздражения.
— Местное начальство, — проговорил он с расстановкой, — отрапортовало, что имела место бытовая ссора на почве ревности. Господин Онегин якобы ухаживал за невестой Ленского, девицей Ольгой Лариной, чем вызвал неудовольствие жениха. Вызов, барьер, выстрел — все чин чином, как прописано в дуэльном кодексе. Однако ж в деле имеются изрядные странности.
— Какого рода странности? — осведомился Шубин.
— Во-первых, — граф загнул мизинец, — тело убитого было предано земле до прибытия исправника. Сие есть прямое нарушение устава и дает основания подозревать, что место преступления могло быть изменено. Во-вторых, — безымянный палец, — секундант, отставной офицер Зарецкий, известен в округе как человек, мягко говоря, сомнительной репутации. В молодости он был карточным шулером, затем состоял в шайке контрабандистов, а ныне промышляет тем, что ссужает деньгами под залог имений. В-третьих, — средний палец, — имеются сведения, что Ленский незадолго до смерти вел переписку с лицами, чьи имена уже известны в Петербурге по делам о вольнодумстве.
— Политическая подоплека? — тихо спросил Шубин.
Милорадович не ответил. Вместо этого он протянул через стол сложенный вчетверо лист гербовой бумаги.
— Здесь предписание. Вам надлежит отправиться на место, провести дознание и представить заключение. Особое внимание обратите на связи покойного с лицами немецкого происхождения. И — Шубин, — голос графа упал почти до шепота, — не афишируйте цель вашей поездки. Для уезда вы — ревизор из Петербурга. Сначала осмотритесь, вчувствуйтесь. А потом уж решайте, в каком направлении искать..
Шубин сложил предписание, спрятал во внутренний карман сюртука и, поклонившись, вышел. Уже взявшись за ручку двери, он услышал голос Милорадовича:
— Илья Андреевич, — окликнул его граф. — Россия — страна, где любое имя, произнесённое в нужный час, может обернуться судьбой. И где любая судьба, оборванная не вовремя, становится камнем, который тянет на дно.
Шубин обернулся. Милорадович смотрел на него, и в его глазах было что-то странное — не усталость, не раздражение, а скорее та особенная, почти трагическая ясность, какая бывает у людей, которые знают больше, чем могут сказать.
— Я запомню, ваше сиятельство, — ответил Шубин.
Шубин вышел. Уже в дверях его нагнал голос Милорадовича, брошенный вдогонку:
— И помните: мертвые иногда говорят громче живых.
Теперь, сидя в карете и перебирая в памяти этот разговор, Шубин пытался уловить ускользающий подтекст. Он терпеть не мог, когда начальство играло в загадки. «Особое внимание на немецкие связи» — что сие значит? Ленский учился в Геттингене, это явствует из самого факта его биографии. Но при чем тут политический сыск? Мало ли молодых дворян, начитавшись Шиллера и Канта, возвращаются в отечество с туманными идеями? Обыкновенно эта дурь проходит после первой же зимы в имении, когда наступает срок платить проценты в Опекунский совет и выясняется, что мужики, вместо того чтобы работать, пьянствуют и воруют лес.
Карета тем временем выехала на пригорок, и впереди показались огни почтовой станции — длинный приземистый сруб под тесовой крышей, конюшня на пять стойл да колодец с журавлем, скрипевшим на ветру. У ворот стояла одинокая телега с задранными оглоблями; из трубы вился дымок, обещая тепло и горячий ужин.
Шубин приказал остановиться. Ямщик, довольный, что добрались без новых приключений, лихо осадил лошадей. На крыльцо, поеживаясь от вечерней сырости, вышел станционный смотритель — старик в засаленном мундирном сюртуке, из-под которого виднелась исподняя рубаха не первой свежести. Он поклонился, шаркнул ногой и привычно затянул:
— Лошадей нет-с, ваше высокоблагородие. Все в разгоне. Придется обождать до утра.
— Подорожная, — Шубин протянул бумагу, не удостоив старика взглядом. — И велите подать самовар в чистую комнату. Да поживее.
Смотритель, подслеповато щурясь, изучил подорожную, и лицо его, до того кислое, вытянулось в выражении крайнего подобострастия.
— Из Петербурга-с... По казенной надобности... Сию минуту-с, ваше высокоблагородие, сию минуту...
Чистая комната оказалась клетушкой с одним окном, выходящим на задний двор, где куры копались в навозной куче. Шубин, однако, успел заметить и остальное: крашеный дощатый пол, в щелях которого застряла вековая грязь; засаленную скатерть на столе, покрытую пятнами, напоминавшими географическую карту неизвестной страны; на стене — лубочный портрет Кутузова, напечатанный на дешёвой бумаге и приколотый кнопками; под портретом — расписание почтовых станций с указанием вёрст, уже почти неразличимое от времени. В углу, на гвозде, висел тулуп смотрителя — засаленный, дырявый, завязанный бечёвкой вместо пуговицы. Из соседней комнаты доносился храп, там, очевидно, спали ямщики, ожидавшие своей очереди. Пахло кислой капустой, махоркой и прелым сеном. Шубин невольно вспомнил петербургские гостиницы с их мраморными лестницами и швейцарами в ливреях, и усмехнулся: вот она, настоящая Россия. Впрочем, после восьми часов тряски по ухабам и это казалось роскошью.
Прошка уже хлопотал у стола. Он извлек из дорожного погребца серебряный стакан, флягу с ямайским ромом, головку сахару и щипцы для колки. Погребец сей, доставшийся Шубину от отца, был предметом его особой гордости: внутри, помимо посуды, имелись потайные отделения для писем и документов. Шубин опустился на стул и блаженно вытянул затекшие ноги.
— Чаю, Прошка. Да покрепче. И рому не жалей.
Пока закипал самовар, он достал из саквояжа тонкую папку, перевязанную тесьмой. Дело № 17-а. «О смерти помещика Владимира Ленского». Бумаги, присланные из уездного суда, были скудны и неряшливы: рапорт исправника, писанный таким почерком, будто у писца тряслись руки после недельного запоя; показания Зарецкого — чрезвычайно скудные; да медицинское заключение, составленное лекарем-немцем на ломаном русском языке. Из заключения следовало, что смерть наступила «от проникновения пули в грудную полость с повреждением сердечной сумки и левого легкого». И ниже: «рана имеет входное отверстие правильной круглой формы, края опалены порохом».
Шубин перечитал эту фразу дважды, затем трижды. Это уже выглядело странно, но, судя по всему, не вызвало ниу кого вопросов. Он отложил папку и задумался.
В дверь поскреблись.
— Войдите.
Вошел смотритель с подносом, на котором громоздились: кипящий самовар, заварной чайник с отбитым носиком, блюдце с наколотым сахаром и тарелка с пирожками.
— Не изволите ли откушать, ваше высокоблагородие? У меня щи из головизны, расстегаи с налимьей печенкой. Баба моя стряпает знатно.
— Неси, — кивнул Шубин. — И вот что, любезный: принеси-ка сюда книгу, в которую проезжающие записываются. За прошлый год и за нынешний.
Смотритель вытаращил глаза.
— Книгу-с? Да зачем она вашему высокоблагородию?
— Ревизия, — коротко ответил Шубин. — Исполняй.
Через четверть часа он сидел над пухлым фолиантом в засаленном переплете, перелистывая страницы. Мелькали фамилии: поручик такой-то, купец сякой-то, вдова действительного статского советника. Он искал тринадцатое января 1821 года. Накануне дуэли.
Вот она, эта страница. Вернее, то, что от нее осталось.
Лист был грубо вырван. В корешке торчали обрывки бумаги.
Шубин усмехнулся. Дело становилось все любопытнее. Значит, кто-то побывал здесь до него. Кто-то, кому очень не хотелось, чтобы имя последнего корреспондента Ленского стало известно следствию.
Он захлопнул книгу и задул свечу. Ночь пахла дождем и навозом. Где-то далеко, в полях, лаяла собака.
Глава вторая. Усадьба Лариных
Усадьба встретила его покоем, какой бывает токмо в русской деревне, когда время стоит, обратившись в кисель, и даже мухи, облепившие оконные рамы, жужжат как-то сонно и нехотя. Двухэтажный дом с мезонином, обшитый тесом и выкрашенный в бледно-желтый цвет, глядел на мир шестью окнами с зелеными ставнями, за которыми угадывались белые занавески, подвязанные голубыми лентами. Перед домом — круглый лужок, когда-то бывший цветником, а ныне заросший одуванчиками и подорожником. Чуть поодаль — покосившаяся беседка, увитая диким хмелем, да старый вяз, на ветвях которого качался скворечник, давно пустой и покосившийся.
Сад, спускавшийся к пруду, являл собою зрелище запустения почти поэтического, достойное кисти романтического живописца. Дорожки, некогда посыпанные желтым песком, заросли травой; мраморная статуя Венеры Медицейской, привезенная еще дедом нынешних хозяев из Италии, стояла без носа и с зелеными пятнами мха на плечах, и левая рука ее была отбита по локоть — говорили, будто в грозу ударила молния, но вернее было предположить, что это дело рук местных мальчишек. Кусты сирени, перепутавшись с крапивой, образовали непроходимую чащу; в глубине сада чернел пруд, затянутый ряской, и торчали из воды гнилые сваи старой купальни, где когда-то, должно быть, плескались барышни. В воздухе стоял густой, сладковатый запах цветущей липы, смешанный с ароматом сырой земли и зацветающей воды, и от этого запаха у непривычного человека начинала кружиться голова, как от хорошего вина.
Шубин, стоя на крыльце, окинул взглядом усадьбу. Дом, выкрашенный когда-то в бледно-желтый цвет, теперь облупился, открывая серые, промороженные доски. Кое-где ставни висели на одной петле; водосточная труба, проржавевшая насквозь, оторвалась от стены и теперь жалобно поскрипывала при каждом порыве ветра. Однако запустение это было не то чтобы убогим, а каким-то домашним, даже уютным, как бывает в старых дворянских гнёздах, где время течёт медленно и нехотя. Шубину вдруг пришло на ум, что его собственная квартира в Петербурге, при всей её чопорной чистоте, никогда не производила такого впечатления: здесь хотелось остаться, сесть в кресле, глядеть на пруд и ни о чём не думать.
На крыльцо вышла хозяйка, Прасковья Андреевна Ларина, урожденная Корсакова. Это была женщина лет пятидесяти, полная, с добрым, но несколько растерянным выражением лица, какое бывает у людей, привыкших к размеренному течению жизни и теряющихся, когда оно нарушается. Одежда ее состояла из чепца с оборками, давно не видевшего крахмала, домашнего капота гроденаплевого шелка мышиного цвета и туфель без задников, в которых она шаркала по полу, как по войлоку. На груди ее, на черном шнурке, висел маленький золотой медальон с портретом покойного супруга, Дмитрия Афанасьевича Ларина.
Шубин заметил, что руки у неё, пухлые и красные, совсем не дворянские, скорее, кухонные, привыкшие к тесту и ухватам. В молодости, верно, она была хороша собой, но годы и деревенская жизнь сделали своё дело: лицо оплыло, под глазами набрякли мешки, на подбородке обозначился второй. Однако в её улыбке, когда она глядела на гостя, сквозило что-то девичье, почти кокетливое — должно быть, память о тех временах, когда она выезжала в московские балы и имела успех. Шубин подумал, что вдовство, видимо, далось ей нелегко: без мужа усадьба пришла в упадок, а добрая воля и доброе сердце не могли заменить хозяйского глаза.
— Батюшка! — всплеснула она руками, увидев гостя, выходящего из кареты. — Из Петербурга! Да какими судьбами? Да что ж вы не предупредили? У нас все в таком беспорядке... Гришка, тащи вещи в угловую комнату! Да скажи Палашке, чтоб самовар ставила! Да перину взбей, что ты как сонная муха!
Шубин приложился к пухлой ручке, представился ревизором, прибывшим для проверки дел земского суда, и попросил позволения остановиться на несколько дней. Прасковья Андреевна, польщенная столичным гостем — в их краях таковые случались редко, а если и бывали, то не задерживались, — захлопотала, заохала, велела готовить лучшую комнату и нести обед.
Комната, которую ему отвели, оказалась угловой, с окнами в сад, и из нее были видны и пруд, и покосившаяся беседка, и верхушка старого вяза. Мебель в ней была разномастная, но добротная: бюро красного дерева с бронзовыми ручками соседствовало с карельской березой стула, а за ширмой, расписанной китайскими драконами и пионами, стояла широкая кровать под ситцевым пологом. На стене висела гравюра с изображением Полтавской баталии — шведы бежали, а Петр Великий на коне возвышался над полем брани. На подоконнике, заставленном горшочками с геранью, лежала забытая кем-то книга — томик Руссо во французском переводе, заложенный засушенным цветком. Пахло сухими травами, разложенными на подоконнике от моли, и воском.
Шубин велел Прошке разложить вещи, а сам спустился в гостиную, где уже накрывали стол.
Обед, поданный в три пополудни, был обилен и не лишен достоинств. На стол ставили перемен пять, и каждая заслуживала отдельного описания. Сначала принесли ботвинью с осетриной — холодную, освежающую, с мелко накрошенной зеленью и тертым хреном, от которого слегка щипало в носу. Потом — карасей в сметане, томленых в печи так, что кости растворялись во рту, оставляя лишь нежное, сладковатое мясо. Затем — холодную телятину с моченой брусникой, утку, фаршированную солеными сливами, и, наконец, клюквенный кисель на миндальном молоке, который подавали в граненых вазочках с серебряными ложечками. Шубин отдал должное каждому блюду, нахваливая стряпню, и Прасковья Андреевна расцвела, как расцветает роза после летнего дождя.
— Ах, батюшка, — говорила она, подкладывая ему лучшие куски, — кабы не горе наше, мы бы и не заметили, как лето пролетело. Да вот беда-то какая случилась... Вы уж простите, что я про это, может, оно и не по чину говорить с ревизором о семейных делах, но сил нет молчать.
— Какая же? — спросил Шубин, старательно изображая неведение и отправляя в рот кусок утки.
— Да Володю-то, Володю нашего... Владимира Ленского, соседа нашего... Застрелили-с. — Прасковья Андреевна поднесла к глазам платок, шитый васильками. — Такой мальчик хороший был, хоть и чудной. Из немцев приехал, стихи писал. Имение у него было небольшое, но ухоженное, от батюшки покойного досталось, Аркадия Петровича, вы, верно, не знали. Дом у него был славный, с колоннами, и сад, и роща березовая. Думали, свадьбу сыграем с Оленькой, моей младшенькой, а вышло вон что... В январе это было, на Крещенье. Хоронили в метель, крест на могиле и тот снегом занесло. Оленька-то уж замуж выскочила, за ротмистра Уланова, и в полк с ним уехала, теперь где-то под Варшавой. А старшая, Татьяна, так и сидит в девках, книжки читает.
— Говорят, дуэль? — осторожно спросил Шубин.
— Дуэль, дуэль... — вздохнула Ларина. — Из-за Оленьки же, проказницы. Онегин, сосед наш, на именинах у Татьяны за ней приударил, а Володя-то и вспылил. Молодо-зелено, кровь горячая. Онегин ему слово, он — вызов. А теперь нет ни жениха, ни свадьбы.
— Я бы хотел осмотреть имение покойного, — сказал Шубин. — По долгу службы.
Прасковья Андреевна перекрестилась.
— Отчего же не посмотреть? Только там уж все опечатано. После того случая приезжали из земского суда, бумаги искали, все вверх дном перевернули. Управляющий там теперь, старый Захар, он вам отопрет. А ежели что нужно будет, вы уж скажите, батюшка, мы поможем.
За ужином Шубин впервые увидел Татьяну.
Она вошла в столовую неслышно, словно тень, в простом сером платье с глухим воротом, отделанным белым кружевом, и села на свое место, не поднимая глаз. Ей было лет двадцать; черты ее лица, крупные и неправильные, не отвечали канонам светской красоты, но в выражении их было нечто такое, что заставляло забыть о неправильности линий. Бледность, разлитая по щекам, не походила на модную интересность, но говорила скорее о долгих ночах, проведенных без сна. Темные волосы, гладко зачесанные, открывали высокий лоб; единственным украшением ее был агатовый крестик на черном шнурке. Шубин, представленный ей Прасковьей Андреевной, поклонился и приложился к ручке — пальцы ее были холодны и безжизненны, как у мраморной статуи в саду.
В течение всего ужина она не проронила ни слова, только однажды, когда разговор зашел о покойном Ленском, чуть заметно вздрогнула и опустила глаза еще ниже. Шубин заметил, что она почти не притронулась к еде, лишь рассеянно крошила хлеб на тарелке да отпивала маленькими глотками воду из стакана.
После ужина, когда Прасковья Андреевна удалилась распорядиться насчет чая, а горничная убирала посуду, Шубин задержался в гостиной под предлогом разглядывания фамильных портретов. Татьяна сидела у окна с книгой, но, как он заметил, не переворачивала страниц. За окном сгущались сумерки; в камине потрескивали дрова; часы на стене мерно отбивали секунды.
— Вы ведь не ревизор, — сказала она вдруг, не поднимая головы от книги.
Шубин замер. Портрет какого-то генерала в напудренном парике, который он делал вид, что рассматривает, словно качнулся на стене.
— Отчего вы так решили, сударыня?
— Ревизоры не расспрашивают о покойниках с таким пристрастием. — Она подняла глаза, и он поразился их выражению: спокойному, печальному и необычайно проницательному. — Ревизор проверил бы бумаги, покачал головой и уехал. А вы остаетесь. Задаете вопросы. Ходите по дому с таким видом, будто ищете что-то. Кто вы?
Шубин помолчал, собираясь с мыслями. Потом сказал:
— Вы правы. Я не ревизор. Я чиновник по особым поручениям при Министерстве юстиции. И прибыл сюда затем, чтобы выяснить истинные обстоятельства гибели Владимира Ленского.
— Истинные обстоятельства? — Татьяна чуть прищурилась. — Владимир убит на дуэли. Это всем известно. Об этом всем известно, об этом писали в газетах. Ссора из-за ревности, обмен выстрелами, трагическая гибель. Что же еще вы намерены выяснить?
— Известно — да. Но истинно ли? — Шубин шагнул ближе. — Меня интересует не то, что говорят, а то, что было на самом деле. И у меня есть основания полагать, что дуэль была не случайной.
Она молчала, глядя в темнеющее окно, за которым в саду уже зажглись первые светлячки. Потом тихо, едва слышно произнесла:
— Он был поэт. А поэты не умирают от пуль. Они умирают оттого, что мир отказывается их понимать. Оттого, что действительность оказывается слишком грубой для их тонкой душевной чувственности. Оттого, что небо, которое они воспевают, обрушивается на них и погребает под своими обломками.
— Это очень романтическая версия, сударыня, — усмехнулся Шубин. — Но я, знаете ли, человек прозаический. Я верю не в метафоры, а в факты. А они говорят мне, что дело помещика Владимира Ленского не столь простое. И я вовсе не могу исключить, что имело место преднамеренное злодейство.
Татьяна поднялась. Лицо ее было бледно, но решительно.
— Если вам понадобится помощь, — сказала она, — вы можете рассчитывать на меня. Вы, сударь, явно узнаете о моей былой увлеченности Онегиным, но, смею вас уверить, все это в прошлом, и я ни коей мере не связана каким-либо обязательствами и собственными убеждениями.
И, не дожидаясь ответа, она вышла из гостиной, оставив Шубина в глубокой задумчивости.
Дневник Татьяны
[июнь 1821]
Приезжий из Петербурга остановился у нас. Маменька зовёт его ревизором, а я не верю. Ревизоры сидят по присутственным местам да бумаги читают, а этот всё ходит, всё высматривает. Вчера после ужина заговорил о Володе. Спрашивал, каков был собою, чем занимался, с кем знался. Я отвечала, а сама думала: зачем ему всё это? Володя умер, дело кончили, чего ещё надобно?

