Рабыня Темного Властелина
Рабыня Темного Властелина

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Сергей Галактионов

Рабыня Темного Властелина

«Правитель, который правит страхом, — мёртв задолго до того, как его убьют. Он просто ещё не знает об этом».

— Мортиус, канцлер Ноктурриса, «Записки о власти», глава, которую он сам сжёг

Глава 1. Дедлайн

Я умерла в три часа сорок семь минут ночи, двадцать третьего ноября, в четверг.

Четверг — это важно. По четвергам у меня созвон с Красноярском в шесть утра, и я помню, что моя последняя осмысленная мысль была не о Боге, не о смысле жизни и не о том, что я так и не сказала маме «с днём рождения». Моя последняя мысль была: «Если я умру сейчас, кто проведёт созвон с Красноярском?»

Это, наверное, многое обо мне говорит.

Давайте по порядку.

Меня зовут Маргарита Андреевна Черкасова, тридцать три года, основатель и генеральный директор кризисного агентства «Черкасова и партнёры». Партнёров нет. Это маркетинг. Есть я, ноутбук, три телефона, кофемашина за сто двадцать тысяч рублей — единственная роскошь в моей жизни — и арендованный офис на Тверской, который я не могу себе позволить, но который внушает клиентам правильное впечатление.

Я — кризис-менеджер. Политтехнолог. Человек, которому звонят, когда всё уже горит, и говорят: «Рита, спаси». Я спасаю. Сенаторов из секс-скандалов. Губернаторов из коррупционных дел. Корпорации из репутационных катастроф. Я делаю это хорошо. Лучше всех в Москве, если верить рейтингу Forbes, а если не верить — спросите любого политика, который сейчас сидит в своём кресле благодаря мне. Он не скажет моё имя, конечно. Это часть работы. Я — невидимка. Самая дорогая невидимка в стране.

В ту ночь я сидела за столом уже семнадцать часов подряд.

Клиент — федеральный чиновник, которого поймали на переписке с девятнадцатилетней стажёркой. Переписка — пошлая, но не криминальная. Проблема — его жена. Жена — дочь человека, фамилию которого я не назову даже мёртвой. Жена знает. Жена хочет крови. Мне нужно за двенадцать часов сделать так, чтобы: а) переписка исчезла из Telegram-каналов, б) стажёрка получила грант на обучение в Лондоне и улетела навсегда, в) жена поверила, что переписку сфабриковали политические враги мужа. И всё это — до утреннего эфира на Первом канале, где чиновник должен выглядеть жертвой, а не кобелём.

Я уже закрыла пункты «а» и «б». Стажёрка летела бизнес-классом в Хитроу. Каналы удалили посты за «нарушение правил площадки». Оставался пункт «в» — жена. Самый сложный. Потому что жена — не дура. Жена закончила МГИМО и пятнадцать лет прожила рядом с мужем, который врёт как дышит. Её не обманешь поддельными скриншотами. Ей нужна история, в которую она захочет поверить. Потому что альтернатива — развод, раздел имущества и война с отцом, которая уничтожит всех.

Я писала сценарий разговора для чиновника — дословно, с ремарками, как в пьесе: «здесь пауза, здесь дрогнувший голос, здесь — взять её за руку, но не сжимать, просто положить ладонь сверху» — когда почувствовала боль.

Не резкую. Тупую. Как будто кто-то положил на грудь мешок цемента и медленно, лениво на него сел.

Я не обратила внимания.

У меня болело в груди уже полгода. Иногда — после четвёртого эспрессо. Иногда — просто так, утром, когда я вставала с дивана, на котором спала, потому что до кровати не дошла. Я ходила к врачу в августе. Он сказал: «Маргарита Андреевна, вам тридцать три года, у вас давление сто шестьдесят на сто, пульс девяносто пять в покое, хроническое недосыпание и уровень кортизола, который я видел только у пилотов-истребителей. Вам нужен отпуск». Я сказала: «Спасибо, доктор. Выпишите мне что-нибудь от давления». Он выписал. Я не купила. Потому что аптека закрывалась в девять, а я в девять была на совещании.

Боль усилилась. Левая рука онемела.

Я подумала: «Отлежала».

Допечатала абзац. Сохранила файл. Потянулась к чашке — четвёртый эспрессо, остывший, горький, прекрасный — и не смогла её взять. Пальцы не работали. Чашка упала. Коричневая жижа растеклась по столу, по бумагам, по сценарию разговора с женой чиновника. Я смотрела, как кофе заливает строчку «здесь дрогнувший голос» и думала: «Клавиатура. Ноутбук. Он же не влагозащищённый...»

Потом боль стала настоящей.

Не тупой. Не ноющей. Настоящей. Как будто кто-то засунул руку мне в грудь и сжал. Я упала со стула. Ударилась виском о край стола. На полу было холодно. Паркет. Дорогой паркет, который я выбирала два дня, потому что клиенты обращают внимание на пол. Теперь я лежала на нём щекой и думала: «Надо вызвать скорую». И сразу после: «Телефон на столе. Я не достану». И сразу после: «Созвон с Красноярском в шесть утра».

Последнее, что я увидела — мигающий экран ноутбука. Непрочитанные сообщения. Четырнадцать штук. Все — с пометкой «срочно». Все — от людей, которым я была нужна. Ни одного — от человека, которому была нужна я.

Я закрыла глаза.

И умерла.

Смерть оказалась разочаровывающей.

Никакого туннеля. Никакого света. Никаких голосов. Просто темнота, тишина и ощущение, что меня выключили, как ноутбук — без предупреждения, без корректного завершения работы, без сохранения данных.

А потом меня включили обратно.

И первое, что я почувствовала, — запах.

Не кофе. Не паркет. Не кондиционер «Тверской Плазы». Что-то другое. Тяжёлое, влажное, тошнотворное: сырой камень, прелая солома, человеческие экскременты и что-то ещё — металлическое, сладковатое, от чего сводило скулы.

Кровь. Это была кровь.

Я открыла глаза.

Темнота. Не полная — где-то справа мерцал огонёк, факел или свеча, слишком далеко, чтобы осветить что-то кроме каменных стен, покрытых чёрной плесенью. Я лежала на полу. Не на паркете — на камне. Холодном, мокром, неровном. Подо мной — солома, слежавшаяся и гнилая.

И руки. Мои руки были другими.

Это я поняла не сразу. Сначала — ощущение: слишком лёгкие, слишком тонкие, слишком длинные. Я подняла правую руку — и увидела чужие пальцы. Узкие, грязные, с обломанными ногтями и кольцевыми ссадинами на запястье. На запястье — грубый железный браслет. Кандалы.

Я лежала на полу темницы, в чужом теле, в кандалах.

Моя первая мысль — я сплю.

Моя вторая мысль — инсульт, повреждение мозга, галлюцинации.

Моя третья мысль — нет, галлюцинации не пахнут экскрементами.

Четвёртая мысль не пришла, потому что я начала задыхаться.

Паническая атака накрыла как цунами. Сердце — чужое, незнакомое сердце — заколотилось так, что я слышала его в ушах. Руки тряслись. Я хватала ртом воздух, но воздуха не было — только вонь, сырость и темнота.

Четырнадцать стражников у ворот. Восемь на стенах. Три минуты до смены караула.

Нет. Стоп. Это не те стены. Не тот город. Это...

Четырнадцать. Восемь. Три. Считай. Считай, Рита. Считай.

Я считала. Камни в стене — двадцать три в поле зрения. Прутья решётки — девять. Расстояние до факела — примерно четыре метра. Температура воздуха — градусов десять. Влажность — высокая, конденсат на стенах. Длина цепи — около метра, крепление к стене, вмурованное кольцо.

Дыхание выровнялось.

Хорошо. Хорошо. Новая вводная. Работаем.

Я села. Медленно, потому что тело не слушалось — не моё тело, чужое, слабое, больное. Голова кружилась. Во рту — привкус железа. Спина болела так, будто по ней прошлись раскалённым прутом. Я потянулась рукой за спину и нащупала — рубцы. Три параллельные линии, вздутые, горячие. Свежие.

Меня били.

Не меня. Её. Ту, чьё тело я занимаю.

Я огляделась. Камера — маленькая, три на два метра. Каменный пол, каменные стены, железная решётка вместо двери. За решёткой — коридор, другие камеры. В соседней — кто-то дышал. Тяжело, с хрипом. В дальней — кто-то тихо плакал.

Я прислушалась к плачу. Детский. Девочка.

Потом я прислушалась к другому. К звукам за коридором. Шаги — тяжёлые, неравномерные, слишком громкие для человеческих ног. Голоса — на языке, которого я не знала, гортанном, рычащем, с резкими согласными. И звук, который я не могла идентифицировать: что-то среднее между скрежетом металла и... рычанием?

Шаги приближались.

Я встала. Колени подогнулись, и я схватилась за стену, оставляя на камне грязный отпечаток чужой ладони. Цепь натянулась, звякнула. Звук эхом прокатился по коридору.

Плач в дальней камере затих. Мгновенно, как отрезало. Девочка замолчала не потому что перестала плакать, а потому что испугалась звука цепи.

Она знала, что означают шаги и звон металла.

Ничего хорошего.

К решётке подошёл стражник. Я увидела его и поняла три вещи одновременно.

Первое: это не человек.

Второе: это не галлюцинация.

Третье: мне нужен новый план.

Он был больше двух метров ростом. Зелёная кожа — не краска, не грим, а кожа, плотная, бугристая, как у ящерицы. Нижняя челюсть выдавалась вперёд, и из неё торчали два жёлтых клыка, каждый длиной с мой мизинец. Глаза — маленькие, глубоко посаженные, мутно-жёлтые. Доспех — железный, грубый, с вмятинами и пятнами ржавчины. В правой руке — связка ключей. В левой — плеть.

Он посмотрел на меня. Я посмотрела на него.

Моя профессиональная часть — та, которая двадцать лет читала людей, — автоматически включилась. Прочитать его она не могла. Это был не человек. Но кое-что я увидела: усталость в глазах, механичность движений, привычка, рутина. Он не наслаждался властью над пленниками. Он работал. Это была смена. Он хотел, чтобы она закончилась.

Я это поняла, потому что у меня был точно такой же взгляд. Каждый день. В зеркале.

Он что-то сказал. Гортанный рык, в котором я не поняла ни слова.

Я молчала. Не из страха — из расчёта. Первое правило кризис-менеджера: если не знаешь обстановку — молчи и собирай информацию.

Он рыкнул громче. Ударил плетью по прутьям решётки. Звон. Искры. Из соседней камеры — хрип, шевеление, звон другой цепи. Кто-то встал. Кто-то застонал. Стражник рыкнул в ту сторону, потом снова на меня. Открыл замок. Потянул цепь.

Я пошла.

Не потому что хотела. Потому что цепь не оставляла выбора. Но я шла прямо. С прямой спиной, с поднятой головой. Привычка, вбитая десятью годами переговоров: никогда не входи в комнату, сутулясь.

Стражник это заметил. Повернулся, посмотрел на меня. Я поймала его взгляд — недоумение. Рабыня с прямой спиной. Аномалия.

Он дёрнул цепь. Сильно. Я упала на колени. Камень ударил по коленным чашечкам так, что из глаз посыпались искры. Стражник рыкнул что-то — и на этот раз я поняла интонацию. Не слова, но тон: «Не зарывайся».

Универсальный язык. На Тверской, в Кремле, в темнице — одинаковый.

Я встала. И снова выпрямила спину.

Он дёрнул цепь ещё раз. Я снова упала. Снова встала. Снова выпрямилась.

Он посмотрел на меня. Долго. Потом фыркнул — и повёл дальше, не дёргая.

Первая маленькая победа.

Коридор вёл наверх — каменная лестница, узкая, винтовая, с факелами в железных кольцах через каждые десять ступеней. Я считала: двадцать ступеней, поворот. Ещё двадцать, поворот. Ещё двадцать. Итого — три этажа подземелья. Глубоко.

На каждом повороте — камеры. В большинстве — пусто. В некоторых — фигуры. Люди? Не люди. Существа. Скрюченные, тощие, с глазами, которые блестели в темноте, когда свет факела падал на них. Я не могла разглядеть детали, но чувствовала — они смотрят на меня. И в их взглядах — не любопытство. Безразличие. Привычка. Они видели это раньше. Они знали, куда ведут и зачем.

Мы вышли из подземелья.

Свет ударил по глазам — не солнечный, нет. Тусклый, красноватый, как закат сквозь дым. Я зажмурилась, потом открыла глаза и увидела...

Зал.

Огромный, как вокзал. Потолок терялся в темноте — где-то наверху мелькали тени, может быть летучие мыши, а может быть что-то другое, и я решила не приглядываться. Стены — чёрный камень, гладкий, отполированный, с прожилками чего-то багрового, что слабо пульсировало, как вены. По периметру — колонны, каждая толщиной с автомобиль, покрытые резьбой: фигуры с крыльями, когтями, хвостами. Не декоративные. Предупреждающие.

По обе стороны зала — существа. Стражники, как мой конвоир, только больше. Между ними — другие: пониже, серые, с длинными ушами и быстрыми глазками. И ещё — каменные. Трёхметровые глыбы, которые дышали.

Все смотрели на меня. Нет — мимо меня. На то, что было впереди.

Я посмотрела вперёд. И увидела Трон.

Пепельный Трон.

Он не был красивым. Не был величественным. Он был страшным. Грубо вырезанный из чёрного вулканического камня, покрытый слоем пепла — серого, мелкого, который шевелился от сквозняка, как живой. От него шёл жар — я чувствовала его даже с расстояния в двадцать метров. Как стоять перед открытой печью.

На Троне сидел тот, кого они называли Владыкой.

Первое впечатление: он не вписывался.

Среди зеленокожих громил и каменных гигантов он выглядел почти... человеком. Высокий, худощавый, в чёрном камзоле без украшений. Тёмные волосы до плеч, тронутые сединой на висках. Лицо — резкое, как рубленое, с тенями под глазами такими глубокими, что они казались синяками. На переносице — тонкий белый шрам.

Но глаза.

Глаза были нечеловеческие. Тёмно-серые, почти стальные, с мерцанием — как у хищника, который видит в темноте. Он смотрел на меня, и я физически почувствовала его взгляд. Как давление. Как гравитацию. Как будто воздух между нами стал плотнее.

Я остановилась. Стражник дёрнул цепь. Я не упала — ноги вросли в камень. Инстинкт, который я не контролировала: не двигайся, не дыши, не привлекай внимания. Ящерица перед ястребом. Мышь перед коброй.

Потом включился мозг.

Считай. Считай, Рита.

Зал — примерно сорок на двадцать метров. Стражников — двенадцать по периметру, четверо у Трона. Мелкие серые (гоблины? я ещё не знала слова) — штук двадцать, жмутся к стенам. Каменные гиганты — два, по обе стороны от Трона. И он. Один. На горячем камне. Без доспехов, без оружия в руках, без свиты.

Он не боялся.

Он не боялся ничего в этом зале. Ни стражников, ни каменных великанов, ни меня. Он сидел на Троне, который шипел от жара, и его лицо не выражало ничего. Ни злости, ни любопытства, ни скуки. Пустота. Выгоревшая, высохшая пустота человека — нет, не человека, существа — который слишком долго сидит на слишком горячем стуле.

Я знала этот взгляд.

Я видела его в зеркале. Каждый день. Десять лет.

Стражник толкнул меня в спину. Я вышла на середину зала. Цепь звякнула. Пепел на полу взвился маленьким облачком вокруг моих босых ног.

Он заговорил.

Тихо. Так тихо, что я едва расслышала. Но все в зале — все двенадцать стражников, все двадцать гоблинов, оба каменных великана — замерли. Как выключенные. Потому что его шёпот был громче их крика.

Я не поняла слов. Но я поняла интонацию. За двадцать лет в политике я научилась слышать то, что за словами. Усталость. Раздражение. И — глубоко, под всеми слоями — любопытство. Крошечное, почти мёртвое, но живое.

Он говорил обо мне. Спрашивал что-то у стражника. Стражник отвечал — громко, резко, вытянувшись. Доклад. Кивок на меня. Жест рукой — презрительный, отмахивающийся.

Я стояла и слушала язык, которого не знала, разговор, которого не понимала, посреди зала, который не мог существовать, в теле, которое мне не принадлежало.

И моя профессиональная часть — та, которая никогда не выключалась, даже когда я умирала на полу офиса, — уже работала.

Наблюдение первое: зал запущен. Камень потрескался, резьба на колоннах осыпается, два факела из двенадцати не горят. Никто не чинит. Нет денег или нет людей.

Наблюдение второе: стражники голодны. Я видела это по тому, как двое из них косились на кусок сырого мяса, который третий грыз в углу. Не «хочу перекусить», а «я не ел нормально давно». Их доспехи — ржавые, кривые, с дырами, залатанными верёвками.

Наблюдение третье: он устал. Не «плохо спал». Устал экзистенциально. Как генеральный директор компании, которая банкротится, который знает, что она банкротится, но не может уйти, потому что некуда.

Наблюдение четвёртое: его все боятся. Не уважают — именно боятся. Стражник, который докладывал, стоял навытяжку, но его колени дрожали. Гоблины у стен жались друг к другу. Каменные великаны — те стояли спокойно, но и они держали дистанцию.

Наблюдение пятое: этот режим — ходячий труп. Нехватка ресурсов, голодная армия, разваливающаяся инфраструктура, лидер на грани выгорания, подданные, которые подчиняются только из страха. Я видела такое десятки раз. На Урале, в Сибири, в федеральных ведомствах. Не в фэнтези-дворцах, а в реальных кабинетах реальных чиновников. И финал всегда один: крах. Быстрый, грязный, кровавый.

Вопрос не «свергнут ли». Вопрос — «когда».

Он замолчал. Повернул голову ко мне. Те самые глаза — серые, мерцающие, нечеловеческие — посмотрели в меня.

Не на меня. В меня.

Я физически почувствовала, как его взгляд проходит сквозь кожу, мышцы, кости и упирается во что-то внутри. Инстинкт кричал: «опусти глаза, упади на колени, не смотри, не смотри, НЕ СМОТРИ».

Я не опустила.

Я смотрела на него, и он смотрел на меня, и между нами было двадцать метров пепла, камня и страха — и я думала: «Ты — мой клиент. Я ещё не знаю твоего языка. Не знаю твоего мира. Не знаю, почему я здесь. Но я знаю, что ты проигрываешь. Я вижу это по твоим глазам, по твоему залу, по твоей стране. И я знаю, как это исправить. Потому что это — единственное, что я умею».

Он наклонил голову. Чуть-чуть. Жест, который я не могла интерпретировать: любопытство? Угроза? Одобрение?

Потом он сказал что-то стражнику. Коротко. Одно слово.

Стражник дёрнулся. Посмотрел на меня. На него. Снова на меня. Рыкнул — и потащил меня прочь из зала.

Я оглянулась. Один раз.

Он всё ещё смотрел.

Меня бросили обратно в камеру. Цепь пристегнули. Стражник ушёл. Тишина.

Я села на солому. Прислонилась к стене. Закрыла глаза.

И начала работать.

Первое: язык. Без языка я — мебель. Нужно учить. Слушать, запоминать, анализировать. Я лингвист от слова «никакой», но я умею запоминать паттерны. Двадцать лет работы с текстами, речами, дебатами — мой мозг натренирован на структуру языка, даже если это язык орков.

Второе: статус. Я — рабыня. Самый низ. Хуже некуда. Это плохо для выживания, но хорошо для сбора информации. Рабынь не замечают. Рабыни — мебель. А мебель слышит всё.

Третье: цель. Мне нужно выжить. Для этого мне нужно стать полезной. Для этого мне нужно понять, что здесь происходит, и предложить решение. Это то, что я делаю. Это единственное, что я делаю. И я делаю это лучше всех.

Четвёртое: тот, на троне. Он — ключ. Если я хочу выбраться — мне нужен он. Его ресурсы, его власть, его... что бы это ни было, магия, сила, демонические способности. Мне нужно стать незаменимой для него. Как я становилась незаменимой для каждого клиента: не потому что они меня любили, а потому что без меня всё рушилось.

Я открыла глаза.

В дальней камере снова плакала девочка. Тихо, задавленно, глотая звуки, чтобы не услышали.

Я знала этот плач. Я была этим плачем. Двадцать пять лет назад, в хрущёвке на Уралмаше, я плакала точно так же. Тихо, в подушку, глотая звуки, чтобы мама не услышала и не расстроилась. Потому что мама и так расстроена. Потому что папа ушёл. Потому что денег нет. Потому что мир большой, страшный и несправедливый, и ты — маленькая, слабая, невидимая — ничего не можешь изменить.

А потом ты вырастаешь и меняешь. Не мир. Мир не меняется. Ты меняешь правила. Учишься читать людей. Учишься манипулировать. Учишься быть невидимой не из слабости, а из стратегии. Учишься превращать «ничего не могу» в «смотрите, что я могу».

Я подтянула колени к груди. Чужие колени, острые, костлявые. Чужое тело, слабое, битое, голодное. Чужой мир, полный монстров и магии.

Но мозг — мой. Опыт — мой. Двадцать лет кризисного менеджмента — мои.

— Окей, — сказала я вслух. По-русски. Голос — чужой, хриплый, тонкий.

Из соседней камеры кто-то прохрипел что-то в ответ. Я не поняла.

— Окей, — повторила я. — Новая вводная. Клиент — демон на троне. Ситуация — предбанкротное состояние. Ресурсы — ноль. Дедлайн — неизвестен. Начинаем.

Девочка в дальней камере перестала плакать.

Тишина.

Я положила голову на колени и сделала то, что делала всегда перед началом нового проекта.

Начала считать.

Глава 2. Активы и пассивы

Первую неделю я молчала.

Не потому что боялась. Боялась тоже, конечно, — просыпаться каждое утро в чужом теле, на гнилой соломе, в кандалах, под рычание существ, которые не должны существовать, — это, знаете ли, не способствует душевному равновесию. Но молчала я по другой причине.

Я слушала.

Двадцать лет назад, на первой стажировке в избирательном штабе, мой наставник — Борис Семёнович, шестидесятилетний волк с тремя инфарктами и двумя губернаторскими кампаниями за плечами — сказал мне фразу, которую я запомнила навсегда. Он сказал: «Ритка, когда приходишь на новый проект — первую неделю жри дерьмо и молчи. Слушай, смотри, запоминай. Кто с кем дружит, кто кого ненавидит, кто ворует, кто спит с чужой женой. Через неделю ты будешь знать больше, чем они за десять лет. Потому что они привыкли, а ты — свежие глаза».

Борис Семёнович умер через год после этого разговора. Третий инфаркт. На рабочем месте, разумеется. Как и я. Видимо, это профессиональное.

Но совет его работал всегда. Работал в Екатеринбурге, когда я разбирала конфликт между двумя кланами в городской думе. Работал в Москве, когда я за три дня нашла источник утечки в администрации федерального министра. Работал на Камчатке, когда губернатор нанял меня разобраться, почему его рейтинг падает, а я за неделю молчания выяснила, что его собственный пресс-секретарь сливает компромат оппозиции.

Здесь — тоже работал.

Распорядок дня в подземелье был прост.

Рассвет — рычание стражника, звон ключей, миска с чем-то серым. Это называлось «еда». По консистенции — размокшая штукатурка. По вкусу — я не хочу об этом думать. По питательности — достаточно, чтобы не умереть. Недостаточно, чтобы жить.

После еды — работа. Нас выводили наверх: меня, ещё семерых рабов из соседних камер и девочку из дальней. Работа — уборка. Полы, стены, лестницы. Камень, который нужно скрести щётками, пока руки не начнут кровоточить. Пепел, который нужно собирать и выносить. Грязь, которая появлялась снова, сколько ни скреби, потому что существа, которые здесь жили, имели другое отношение к гигиене.

Это мягко сказано.

Работа длилась до темноты. Потом — обратно в камеру. Миска с серой штукатуркой. Сон. Рассвет. Повтор.

Но я не работала. То есть — руки работали, колени работали, спина работала. Но я — слушала.

Язык.

Это было первое и главное. Без языка я — мебель, а мебель не предлагает сделки.

Язык оказался не один. Их было минимум три.

Первый — гортанный, рычащий, с резкими ударениями на последних слогах. Его использовали стражники-орки. Грамматика простая, как кувалда: подлежащее, сказуемое, дополнение. Никаких придаточных, никаких модальностей. «Я иду», «ты молчи», «еда здесь». Язык приказов, не дискуссий. Идеальный для армии. Бесполезный для политики.

Второй — быстрый, шипящий, со щелчками и присвистами. Гоблины. Они тараторили без остановки, и поймать отдельное слово было как ловить муху палочками для еды. Но я заметила паттерн: в их речи постоянно повторялись числительные. Они считали. Всё. Постоянно. Сколько мисок каши выдали, сколько щёток сломалось, сколько шагов от камеры до лестницы. Гоблины были бухгалтерами от рождения.

Третий язык я слышала реже. Он звучал иначе — медленнее, глубже, с длинными гласными и паузами. На нём говорили лорды, когда проходили мимо нас по коридорам. На нём говорил он — тот, на Троне. Демонический. Язык власти. Язык, который мне был нужен больше всего.

На страницу:
1 из 5