
Полная версия
Избранная

Сергей Патрушев
Избранная
Глава 1: Клинок и Пепел
Ветер с севера, холодный и неумолимый, словно дыхание самой смерти, приносил с собой не только запах пепла и мокрой, пропитанной кровью земли, но и едва уловимый, тошнотворный аромат горелого мяса, который вплетался в общую симфонию разрушения, создавая ту неповторимую, удушливую вонь, что навсегда остается в памяти тех, кому довелось пережить подобное, и этот тяжелый, всепроникающий запах въедался в грубую, задубевшую от походной жизни ткань одежды, проникал в каждую пору кожи, отравлял само дыхание, словно сама измученная, истерзанная земля пыталась навсегда запечатлеть в памяти тех, кто остался жив, весь ужас произошедшего здесь, весь кошмар, разыгравшийся на этом месте.
Айрин стояла на краю разоренной дотла деревни, неподвижная, как изваяние, как призрак, восставший из пепла, и глядела, как догорает последний уцелевший амбар, последнее напоминание о том, что здесь когда-то кипела жизнь, что здесь жили люди, растили детей, возделывали землю, и языки пламени, оранжевые, красные, почти белые в своей сердцевине, жадно лизали почерневшие, обугленные бревна, выбрасывая в низкое, тяжелое, затянутое бесконечными тучами небо снопы искр, которые, поднимаясь вверх, кружась в безумном танце, растворялись в бесконечной серой пелене, и казалось, что само небо вот-вот прохудится от этого невыносимого жара, от этой бесконечной агонии дерева и плоти, от этого всепожирающего огня, который, казалось, готов был пожрать весь мир.
Деревня, раскинувшаяся у подножия невысокого, поросшего вереском холма, называлась Ясеневый Лог, и теперь, глядя на то, что от нее осталось, Айрин понимала, что это название звучало горькой, болезненной, издевательской насмешкой, потому что от знаменитых на всю округу ясеней, что когда-то окружали поселение плотным, надежным кольцом и давали ему имя, не осталось ровным счетом ничего, кроме обугленных, почерневших остовов, похожих на скрюченные, скрючившиеся в предсмертной агонии пальцы мертвецов, тянущиеся к равнодушному, безучастному небу в безмолвной мольбе о пощаде, которая так и не пришла, а от домов, в которых еще вчера жили люди, смеялись дети, горели очаги и пахло свежеиспеченным хлебом, не осталось ничего, кроме груд дымящихся, тлеющих головешек и холодного, серого, вездесущего пепла, устилающего землю, как погребальный саван, как последнее одеяние мертвого мира.
Айрин осторожно, стараясь не производить лишнего шума, хотя в этом уже не было никакой необходимости, переступила через опрокинутую, разбитую в щепки телегу, лежащую поперек дороги, и под ее походным сапогом из грубой, потемневшей от времени и непогоды кожи хрустнула обгоревшая ветка, рассыпавшись в мельчайшую пыль, которая тут же поднялась в воздух, закружилась, затанцевала и смешалась с пеплом, лениво кружащимся в каком-то потустороннем, завораживающем танце над мертвой, оскверненной землей, и этот танец был похож на насмешку, на издевательство, на пляску смерти, которая пришла сюда и собрала свою жатву.
Вокруг не было ни единой живой души — только мертвые, лежащие в тех позах, в которых застала их смерть, с искаженными от ужаса или боли лицами, с раскинутыми в стороны руками, с остекленевшими, устремленными в небо глазами, и те, кто очень скоро должен был к ним присоединиться, хотя сами они еще не знали об этом, продолжая свой кровавый, бессмысленный пир среди руин, празднуя легкую победу над беззащитными, над теми, кто не мог дать им отпора. Мародеры пришли с востока, как саранча приходит на созревшее, готовое к жатве поле, как чума приходит в перенаселенный, ничего не подозревающий город, как всегда приходит беда — внезапно, беспощадно и без всякого предупреждения, обрушиваясь на головы тех, кто меньше всего этого ожидал, и они не щадили никого: ни седых, сгорбленных стариков, чьи слабые, дрожащие руки уже не могли держать оружие, ни женщин, пытавшихся спрятать детей, заслонить их собой, укрыть от неминуемой гибели, ни самих детей, чьи пронзительные крики обрывались слишком быстро, слишком страшно, слишком несправедливо, ни домашнюю скотину, которую нельзя было увести с собой и которую они убивали просто так, из жестокости, из желания уничтожить все живое.
Они оставляли после себя только пепел и кровь, только разорванную, изуродованную плоть и сломанные, раздробленные кости, только гнетущую, давящую тишину, которая была страшнее любого крика, страшнее любого стона, страшнее любого проклятия, и Ясеневый Лог стал очередной кровавой отметиной на их бесконечной, бесчисленной карте насилия, очередным свидетельством их безнаказанности, очередной строкой в длинном списке их злодеяний.
Айрин знала, что они все еще здесь, чувствовала их присутствие по едва уловимому, почти незаметному дрожанию воздуха, по тому особому, ни с чем не сравнимому напряжению, которое всегда возникает там, где собираются вместе люди с нечистой совестью и запятнанными кровью руками, по запаху дешевого, прокисшего вина и давно немытых тел, доносившемуся со стороны постоялого двора, единственного каменного здания в деревне, которое каким-то чудом устояло перед огнем, хотя и его стены были опалены, покрыты копотью и испещрены следами от ударов. Они пировали среди руин, как вороны пируют на падали, как шакалы пируют на останках львиной добычи, праздновали свою легкую и безнаказанную победу над беззащитными людьми, над теми, кто не мог им противостоять. Легкую — потому что деревня не ждала нападения, не выставила дозорных, не укрепила стены, не подготовилась к обороне, доверившись ложному, обманчивому чувству безопасности, которое так часто подводит тех, кто живет на границе, на самом краю цивилизованного мира. Легкую — потому что здесь не было воинов, способных дать отпор, не было тех, кто мог бы встать на защиту, только крестьяне, женщины, дети и старики, чьи натруженные, мозолистые руки привыкли держать плуг, а не меч, привыкли возделывать землю, а не убивать.
Но теперь здесь была она, и это меняло все, меняло расстановку сил, меняло саму природу происходящего, превращая триумф в расплату, а охотников — в добычу.
Айрин медленно, размеренным, уверенным шагом двинулась по главной улице, которая когда-то была оживленной и шумной, полной жизни, смеха, разговоров, а теперь представляла собой пустынный, мрачный коридор между обугленными остовами домов, и пепел кружился вокруг нее, оседая на белоснежных, неестественно белых волосах, которые резко, вызывающе контрастировали с серой, мрачной, унылой картиной разрушения, делая ее похожей на призрака, на духа возмездия, сошедшего с небес, чтобы покарать виновных, чтобы вершить правосудие там, где его не было. Она не пряталась, не кралась вдоль стен, не искала укрытий, не пыталась остаться незамеченной, потому что в этом не было никакой необходимости, потому что она хотела, чтобы ее увидели, хотела, чтобы они знали, хотела, чтобы они поняли. Пусть видят, как она идет к ним. Пусть знают, что смерть пришла и за ними, и пусть это знание, это осознание неизбежности станет их последней, самой страшной мыслью, их последним, самым мучительным переживанием.
Из-за покосившегося, почерневшего от копоти деревянного забора, каким-то чудом устоявшего перед огнем, донесся пьяный, раскатистый, грубый смех, который оборвался на полуслове, словно кто-то перерезал ему горло, когда один из мародеров, здоровенный, грузный мужчина с грязным, перепачканным сажей и запекшейся кровью лицом и свалявшейся, всклокоченной бородой, заметил ее приближение и замер, не веря своим глазам. Он медленно, неуклюже выпрямился, вытирая рот тыльной стороной грязной ладони, и уставился на девушку с тем особым тупым, бессмысленным недоумением, которое свойственно людям, чей разум затуманен алкоголем и ощущением полной, абсолютной безнаказанности. Она была одна, совсем одна, и это казалось ему странным, неправильным, нелогичным, потому что женщина, идущая в одиночку через разоренную, вымершую деревню, была либо безумна, либо не понимала, что здесь произошло, либо не боялась, и последний вариант был настолько неправдоподобным, настолько невероятным, что он отбросил его как невозможный, как абсурдный, как противоречащий всему его жизненному опыту.
Маленькая, хрупкая, почти миниатюрная, с волосами цвета первого снега и глазами цвета зимнего неба перед бурей, она не была похожа на воина, не была похожа на того, кто мог бы представлять угрозу, — скорее на бродяжку, случайно забредшую в этот ад, на потерявшуюся, обезумевшую девочку, чья судьба теперь была предрешена, чья участь была решена в тот самый момент, когда она ступила на эту проклятую землю.
— Эй, красавица, — хрипло, с пьяной развязностью крикнул он, и его приятели, сидевшие вокруг импровизированного, неровного костра, разведенного прямо посреди улицы, обернулись, чтобы посмотреть на неожиданную, незваную гостью, — иди к нам, погреемся, у нас еще вино осталось, и огонь теплый, и компания веселая, не пожалеешь!
Айрин не остановилась, не замедлила шаг, не подала никакого знака, что слышала его слова, не повернула головы, не изменила выражения лица, и продолжала идти прямо к ним, и ее шаги были легкими, почти бесшумными, словно она ступала не по грязи, пеплу и обломкам, а по утренней росе, по мягкой траве, по облакам, словно она была не человеком из плоти и крови, а бесплотным духом, скользящим над землей. Мародеры переглянулись между собой, и в их взглядах мелькнуло первое смутное, едва осознанное беспокойство, первая искра тревоги, потому что что-то в этой девушке было неправильно, что-то выбивалось из привычной картины мира, где жертвы кричат, плачут, умоляют о пощаде, пытаются бежать, где они не идут навстречу своим мучителям с таким спокойным, ледяным, пугающим безразличием.
Из дверей полуразрушенного постоялого двора, единственного здания, сохранившего хоть какую-то целостность, вышел шестой — здоровенный, огромный детина с массивным боевым топором на плече, явно их вожак, судя по тому, как почтительно, подобострастно расступились перед ним остальные, судя по тому, как он держался, судя по той властной, хозяйственной манере, с которой он оглядел девушку с головы до ног, а потом сплюнул густую, темную, тягучую слюну прямо под ноги, словно выказывая свое презрение.
— Ты кто такая? — спросил он, и в его голосе, грубом, прокуренном, пропитанном алкоголем, прозвучало нечто среднее между насмешкой и подозрением, между желанием поиздеваться, унизить, растоптать и инстинктивным, животным чувством опасности, которое свойственно даже самым тупым, самым примитивным существам, когда они чувствуют приближение хищника, когда они ощущают, что сами стали добычей.
Айрин остановилась ровно в десяти шагах от них, и ветер, словно повинуясь ее безмолвному, невысказанному приказу, шевельнул ее белые, светящиеся в сумерках волосы, и на мгновение, на одно короткое, но отчетливое мгновение показалось, что они светятся в наступающих сумерках, излучают собственный, потусторонний свет, хотя солнце давно спряталось за плотной, непроницаемой пеленой облаков, погрузив мир в преждевременные, серые, безрадостные сумерки. Она стояла неподвижно, как статуя, как изваяние, высеченное из льда, как памятник самой себе, и ее глаза, холодные, пустые, лишенные каких-либо эмоций, смотрели сквозь них, словно они уже были мертвы, словно их судьба была решена в тот самый момент, когда она ступила на пепелище этой деревни, словно они были не живыми людьми, а лишь тенями, призраками, воспоминаниями о самих себе.
— Ваша смерть, — ответила она, и ее голос, тихий, ровный, спокойный, прозвучал без всяких эмоций, без угрозы, без пафоса, без драматизма, просто констатация факта, просто утверждение того, что должно было вскоре стать реальностью, просто произнесение приговора, который уже не подлежал обжалованию.
Вожак расхохотался, запрокинув голову назад, широко, неестественно разинув рот, и его люди, словно по команде, подхватили этот смех, этот грубый, лающий, лишенный искреннего веселья смех, но в их смехе уже прозвучала нервная, дребезжащая, едва уловимая нотка, которую невозможно было скрыть, как невозможно было скрыть дрожь в руках и бегающие, испуганные глаза, которые выдавали их с головой. Что-то было не так, что-то было глубоко, фундаментально неправильно в этой девушке, в ее спокойствии, в ее пустых, ничего не выражающих глазах, в том, как она смотрела на них — не как на людей, не как на врагов, не как на угрозу, а как на предметы, которые нужно убрать с дороги, как на мусор, который нужно смести, как на грязь, которую нужно смыть, как на нечто, не заслуживающее даже ненависти.
— Смелая, — отсмеявшись, вытирая выступившие от смеха слезы грязным, засаленным рукавом, сказал вожак, и в его голосе прозвучало нечто, похожее на уважение, смешанное с предвкушением, — люблю смелых, с ними веселее, они дольше кричат, когда понимают, что происходит, они дольше сопротивляются, дольше цепляются за жизнь. Может, оставим ее себе? Позабавимся немного, а потом решим, что с ней делать, как с ней поступить, какую смерть ей подарить.
Первый мародер, тот самый, что заметил ее первым, сделал неуверенный, колеблющийся шаг вперед, и в его руке, грязной, покрытой шрамами и ссадинами, блеснул длинный, устрашающего вида нож с зазубренным, неровным лезвием, на котором еще виднелась засохшая, потемневшая кровь прежних жертв, тех, кому не посчастливилось встретиться с ним раньше. Он ухмылялся, предвкушая легкую добычу, предвкушая то, что последует за этим, предвкушая насилие, кровь, крики, и не видел того, что видела Айрин: слабые точки на его теле, линии движения, по которым он будет атаковать, места, куда нужно ударить, чтобы причинить максимальную боль при минимальных усилиях, чтобы убить быстро, эффективно, без лишних движений. Она видела это всегда, с самого детства, с тех пор как наставники в ордене впервые вложили ей в руки деревянный тренировочный меч, а потом, когда она подросла, когда окрепла, когда доказала свою состоятельность, настоящий, боевой, выкованный из лучшей стали. Мир для нее с самого раннего возраста, с тех пор, как она начала осознавать себя, делился не на людей и предметы, не на друзей и врагов, не на хороших и плохих, а на цели и препятствия, на то, что нужно поразить, и то, что можно использовать для достижения этого, и это восприятие мира делало ее идеальным воином, идеальным оружием, идеальным инструментом в руках тех, кто ею управлял.
Мародер бросился на нее с неожиданной для такого крупного, грузного человека скоростью, и его нож, сверкнув в тусклом свете угасающего дня, рассек воздух, целясь ей прямо в горло, в ту самую точку, где пульсирует сонная артерия, но Айрин не двинулась с места, не дрогнула, не моргнула, не отступила ни на шаг. В самый последний момент, когда холодное, острое лезвие уже почти коснулось ее обнаженной кожи, она сделала неуловимое, текучее, грациозное движение — просто качнулась в сторону, словно тростник под порывом ветра, словно ива, склоняющаяся над водой, и нож прошел в каком-то дюйме от ее щеки, даже не задев белоснежных волос, даже не потревожив воздуха у ее лица. Ее левая рука, тонкая, изящная, взметнулась вверх с быстротой молнии, и с кончиков пальцев сорвалась серебристая, светящаяся нить чистой, концентрированной энергии, которая обвилась вокруг запястья нападавшего, как змея, как живая, разумная тварь, и резкий, безжалостный, неумолимый рывок отбросил тяжелого мужчину через всю улицу, прямо в обугленную, почерневшую стену ближайшего разрушенного дома. Раздался отвратительный, влажный, тошнотворный хруст ломающихся костей, и мародер сполз по почерневшим, обгоревшим бревнам вниз, оставляя за собой темный, блестящий след, и затих, неестественно, жутко вывернув шею под невозможным углом.
Остальные отшатнулись, кто-то выругался сквозь зубы, кто-то схватился за оружие, висевшее на поясе, кто-то сделал непроизвольный, инстинктивный шаг назад, словно пытаясь увеличить расстояние между собой и этой беловолосой девой, этой ведьмой, этой посланницей смерти, которая только что одним движением, одним легким, почти незаметным жестом убила их товарища, убила человека, которого они считали сильным, опасным, почти непобедимым. Вожак перестал улыбаться, и его лицо, еще мгновение назад выражавшее самодовольство и презрение, исказилось гримасой злобы и страха, смешанных в равных пропорциях, гримасой человека, который вдруг осознал, что его жертва оказалась хищником.
— Магичка, — прошипел он, словно это слово было ругательством, словно оно объясняло все, словно оно давало ему право на ненависть и оправдывало то, что должно было последовать, — убейте ее, быстро, все разом, пока она не наколдовала еще что-нибудь, пока она не призвала свои демонов, пока она не уничтожила нас всех!
Они бросились все разом, всей оставшейся сворой, надеясь задавить ее числом, надеясь, что хотя бы один из них сможет достать ее, пока она будет занята остальными, надеясь, что их коллективная ярость преодолеет ее одиночную силу, но Айрин ждала именно этого, ждала, когда они соберутся в одну кучу, когда их движения станут предсказуемыми, когда их страх превратится в отчаянную, безумную, лишенную всякой тактики и расчета атаку, когда они потеряют остатки разума и превратятся в стадо обезумевших животных. В ее правой руке словно из ниоткуда, словно из воздуха, словно из самой сущности ее магии появился клинок — изящный, чуть изогнутый, с гардой в виде переплетенных серебряных листьев, с лезвием, которое, казалось, было выковано не из стали, а из самого лунного света, из самой сущности ее магии, из той неведомой, непостижимой силы, что текла в ее жилах. Он не был создан кузнецом, не был закален в огне и воде, не был обработан молотом и наковальней, он был рожден из ее воли, из ее внутренней силы, из той странной, непостижимой энергии, что текла в ее жилах вместе с кровью, вместе с жизнью, вместе с самой ее сущностью. В ордене такие клинки называли «лезвиями духа», и они были острее любой стали, прочнее любого металла и смертоноснее любого оружия, созданного руками человека, потому что они были продолжением воли их создателя, продолжением его души, продолжением его намерения убить.
Первый удар она парировала, не глядя, повинуясь скорее инстинкту, чем расчету, скорее врожденному чутью, чем приобретенному навыку, и ее клинок певуче, мелодично зазвенел, отбрасывая в сторону атакующего мародера, чей меч, выкованный из простого, дешевого железа, не мог сравниться с оружием, созданным магией, с оружием, рожденным из чистой энергии. Второй мародер, здоровенный, бородатый, с безумными, налитыми кровью глазами, замахнулся тяжелым боевым топором, целясь ей прямо в голову, надеясь раскроить ей череп одним ударом, но Айрин уже была за его спиной — она двигалась так быстро, что человеческий глаз не успевал уследить за ее перемещениями, словно она была тенью, словно она была ветром, словно она была везде и нигде одновременно, словно она существовала в нескольких местах сразу. Ее меч описал короткую, экономную, идеально выверенную дугу, и мужчина упал, зажимая распоротый бок руками, из которого хлестала горячая, алая кровь, заливая его одежду, его руки, землю под ним, образуя быстро растущую темную лужу. Третий попытался обойти ее с фланга, надеясь застать врасплох, надеясь ударить сзади, надеясь на то, что она не заметит его маневра, но споткнулся о собственную тень, когда земля под его ногами внезапно вздыбилась, повинуясь безмолвному, мысленному приказу Айрин, и острый, неровный каменный выступ, выросший из-под земли, как клык неведомого чудовища, ударил его в грудь с такой силой, что отбросил назад, выбив из легких весь воздух и, вероятно, сломав несколько ребер, а возможно, и повредив внутренние органы.
Айрин дралась, как танцуют — если танец может убивать, если каждое движение танцора несет смерть, если грация и смертоносность сливаются в единое целое, неразделимое и прекрасное в своей жестокости, в своей неумолимости, в своей совершенной, отточенной годами тренировок эффективности. Каждое ее движение было выверенным, экономным, точным до миллиметра, и она не тратила силы впустую, не делала лишних шагов, не позволяла эмоциям взять верх над разумом, не поддавалась ни гневу, ни страху, ни азарту боя. Ее магия и меч работали вместе, дополняя друг друга, усиливая друг друга, создавая смертоносный симбиоз: левая рука плела заклинания, создавая серебристые нити энергии, которые хлестали воздух, сбивая врагов с ног, ослепляя их, связывая, лишая способности двигаться, в то время как правая рука наносила точные, смертоносные удары, довершая начатое левой, завершая то, что было начато магией. Это был идеальный симбиоз, тот самый, которому ее учили долгие годы, тот самый, который она довела до совершенства, до автоматизма, до уровня инстинкта, до такого уровня, когда тело действует быстрее мысли, быстрее сознания, быстрее любого рационального решения.
Вожак с топором оказался последним, оставшимся в живых, и он стоял над телами своих людей, тяжело, прерывисто дыша, с безумным, непонимающим выражением лица, на котором смешались ужас, неверие и отчаянная, безнадежная решимость обреченного, решимость человека, который знает, что умрет, но отказывается сдаваться. Его руки, сжимавшие рукоять топора, дрожали, а по лицу, изборожденному морщинами и шрамами, стекали струйки пота, смешанные с кровью, брызнувшей из ран его товарищей, создавая причудливые, жуткие узоры на его коже. Айрин подошла к нему медленно, не сводя с него своего ледяного, пронизывающего, парализующего взгляда, и ее белые волосы были забрызганы кровью — чужой, не ее, потому что ни один из мародеров так и не смог даже коснуться ее, даже задеть ее, даже приблизиться к ней на расстояние удара.
— Кто тебя послал? — спросила она негромко, и ее голос прозвучал в наступившей, оглушительной, звенящей тишине, как удар колокола, как приговор, как последний вопрос, на который должен ответить умирающий, на который он обязан ответить, если хочет умереть быстро, если хочет избежать лишних страданий.
Вожак сглотнул, и его кадык, острый, выступающий, дернулся, словно он пытался проглотить комок страха, застрявший в горле, застрявший где-то между сердцем и голосовыми связками, мешавший ему говорить, мешавший ему дышать. Его рука, сжимавшая топор, дрожала все сильнее, все заметнее, и он перехватил рукоять обеими руками, пытаясь унять эту дрожь, пытаясь вернуть себе контроль над собственным телом, но безуспешно, потому что страх уже поселился в нем, уже пустил корни, уже парализовал его волю.
— Никто, — выдавил он хриплым, срывающимся, едва слышным голосом, — мы сами по себе, мы просто наемники, мы никому не служим, клянусь тебе, мы просто... мы просто хотели поживиться, вот и все, мы не знали, что здесь будет кто-то вроде тебя...
— Наемники не жгут деревни дотла, не оставив никого в живых, — перебила его Айрин, и в ее голосе не было ни гнева, ни осуждения, ни праведного негодования, только холодная, безжалостная, неумолимая логика, — вы не просто грабили, вы убивали всех, вы не брали пленных, вы не оставляли свидетелей, вы действовали так, словно выполняли чей-то приказ, словно следовали чьей-то воле, словно были не самостоятельными грабителями, а орудием в чьих-то руках. Зачем вы это делали? Какой был приказ? Кто его отдал?
Он не ответил, потому что знал, что любой ответ станет признанием, а признание не спасет его, лишь подтвердит то, что он уже и так знал, лишь ускорит неизбежное, лишь сделает его гибель еще более унизительной. Вместо этого он бросился на нее с отчаянным, животным, леденящим кровь ревом, замахнувшись топором для последнего, самоубийственного удара, вложив в него всю свою оставшуюся силу, всю свою ненависть, весь свой страх, всю свою злость на эту девчонку, которая разрушила все. Айрин отступила на полшага, ровно настолько, чтобы пропустить лезвие мимо, ровно настолько, чтобы топор рассек воздух в опасной близости от ее лица, и ее собственный клинок, верный, послушный, созданный из чистой магии, вошел точно в сердце — быстро, чисто, без боли, как она умела, как ее учили, как требовал кодекс ордена. Вожак захрипел, выронил топор из ослабевших, разжавшихся пальцев и рухнул на колени, а потом лицом вниз в холодный, серый, вездесущий пепел, который принял его тело, как принимает земля падающий лист, как принимает море упавшую каплю дождя.
Айрин вытерла клинок о его одежду, медленно и тщательно, как делала это всегда после боя, как требовала дисциплина, как требовал порядок, как требовало уважение к оружию, даже если это оружие было создано магией и не нуждалось в чистке. Она огляделась вокруг, оценивая результаты своей работы, подсчитывая потери, проверяя, не осталось ли кого-то в живых, не спрятался ли кто-то в руинах, не затаился ли раненый. Все было кончено, все шесть мародеров лежали на земле в разных позах, в разных местах, с разными ранами, и тишина снова накрыла деревню, но теперь это была тишина смерти, а не затаенной угрозы, тишина завершенности, а не ожидания, тишина покоя, а не напряжения. Она постояла несколько мгновений, прислушиваясь к своим ощущениям, проверяя себя, как проверяет оружие воин перед следующим боем, как проверяет инструмент мастер перед новой работой. Пульс ровный, дыхание спокойное, сердце бьется тихо и размеренно, как метроном, отсчитывающий секунды чужой, только что оборвавшейся жизни. Ни сожаления, ни торжества, ни удовлетворения, ни разочарования — только пустота, глубокая, всепоглощающая, знакомая до боли пустота, к которой она давно привыкла, с которой она сжилась, которая стала частью ее самой, такой же неотъемлемой, как магия, как белые волосы, как шрам на ладони.









