
Полная версия
Костяной пояс

Сергей Галактионов
Костяной пояс
«Мы искали сад в камнях, а он рос в нас. Мы искали спасителя на троне, а он шёл через толпу без имени. Мы искали чудо, которое спасёт мир, и не заметили, что мир уже спасён — просто никто не кричал об этом».
— Надпись на стене спасательной капсулы, автор неизвестен
Глава первая
Ржавый риф
Фляга показывала 0,8л.
Ли встряхнула её — привычка, бессмысленная, как все привычки в Поясе, — и жидкость внутри качнулась тяжело, маслянисто. Не вода. Конденсат из рециркулятора скафандра: дистиллят пота, выдоха и мочи, прогнанный через угольный фильтр трижды. На вкус — тёплый металл с привкусом кетонов. Пить можно. Жить можно. Наслаждаться — нет.
Ноль целых восемь десятых литра. На двое суток, если растянуть. На сутки, если не повезёт.
Она закрепила флягу на поясном карабине, проверила герметичность перчаток — левая травила по шву, и Ли залатала её вчера хитиновым клеем, который Док варил из панцирей переработанных сверчков, — и оттолкнулась от края кратера.
Ржавый Риф не имел горизонта.
Астероид был слишком мал — одиннадцать километров в поперечнике, масса три и два на десять в тринадцатой степени килограммов, ускорение свободного падения 0,004м на секунду в квадрате. Прыжок с места уносил тело на восемь метров вверх и опускал обратно через девяносто секунд. Люди здесь не ходили — они прыгали, цеплялись, ползли по тросам, натянутым между скальными выступами, как пауки по обрывкам паутины. Поверхность — реголит, тёмно-серый, почти чёрный, альбедо ноль целых ноль пять. Под ногами он хрустел как перемолотые кости, и Ли иногда думала, что это и есть кости. Кости мёртвой планеты, которую перемололо гравитацией и временем.
Солнце висело над острым гребнем северного хребта — маленькое, злое, размером с ноготь мизинца на вытянутой руке. На Земле, говорил Док, солнце было большим и тёплым, и от него загорала кожа. Ли не знала, что такое «загорала». Она знала, что ультрафиолет на поверхности Рифа — жёсткий, немодулированный атмосферой, и что десять минут без защиты дадут эритему первой степени, а час — лучевую язву, которая не заживёт никогда. Скафандр защищал. Скафандр — лоскутный, собранный из пяти разных: нагрудник от довоенного горнопроходческого, рукава от корпоративного лёгкого, штанины от детского (Ли выросла, а штанины — нет, и она надставила их полосами переработанного полиэтилена), шлем от военного — с трещиной на забрале, заклеенной эпоксидной смолой, через которую мир виделся чуть кривым, чуть расплывчатым, как сквозь мутную воду. Ли не помнила мира без этой трещины.
Она шла к Западному разлому.
Тросовая дорога тянулась от жилого модуля — вздутого алюминиевого пузыря, вросшего в кратер, где жили сто двадцать человек, — через полтора километра каменной пустыни к обломку корабля, который лежал в расщелине уже тридцать семь лет. Корабль назывался «Ханьян», и когда-то он был грузовым транспортником класса «Сибирь» — четыре тысячи тонн водоизмещения, шесть гидразиновых двигателей, трюм на восемьсот кубометров. Теперь он был мертвецом: корпус развалился при посадке, которая была не посадкой, а падением, и «Ханьян» раскололся надвое, как орех, обнажив внутренности — переборки, трубы, пучки проводов, покрытые инеем. Жители Рифа выпотрошили его за десять лет: забрали двигатели, генераторы, водяные баки, систему жизнеобеспечения, даже обшивку. Остался скелет. Рёбра и позвоночник мёртвого кита, присыпанные реголитом.
Но скелеты тоже полезны. Ли знала это лучше других.
Она подтянулась на тросе, перелетела через гребень — невесомость качнула желудок, и привкус кетонов поднялся к горлу, — приземлилась на карниз и включила налобный фонарь. Луч — узкий, голубовато-белый, светодиод на три ватта, заряженный от ручной динамо-машины, — упал в щель между рёбрами «Ханьяна» и выхватил из темноты то, за чем она пришла.
Фильтр.
CO₂-скруббер, модель «Дыхание-7М», серийный номер стёрт коррозией. Цилиндр размером с предплечье, из нержавеющей стали — настоящей, довоенной нержавеющей стали, не переработанного сплава, а оригинальной аустенитной хромоникелевой, марки AISI 316L, которая не ржавела даже в Поясе, где влажность внутри модулей доходила до девяноста процентов, и конденсат собирался на стенах каплями, как слёзы. Внутри — гранулы гидроксида лития, которые связывали углекислый газ и превращали его в карбонат. Фильтр был старый, частично отработанный, — Ли видела по серому налёту на гранулах, что ёмкость осталась процентов на тридцать. Но тридцать процентов — это двенадцать часов дыхания для одного человека. Двенадцать часов жизни.
Она протянула руку.
И замерла.
Из-за переборки, из темноты, куда не доставал фонарь, раздался звук. Тихий, скрежещущий, ритмичный. Не механический — органический. Так скребут ногти по металлу. Или зубы. Или когти.
Ли не шевелилась. Сердце — сто десять ударов в минуту, симпатическая нервная система, адреналин, перераспределение кровотока от кожи к мышцам. Зрачки расширились. Мир стал чётче, контрастнее, острее — и тише, потому что слуховая кора отфильтровала всё лишнее и оставила только этот звук.
Скрежет. Пауза. Скрежет. Пауза. Скрежет.
Ли медленно повернула голову. Луч фонаря скользнул по переборке — пятна коррозии, как карта, как лишай, — и упёрся в угол.
Крыса.
Не настоящая крыса — настоящих крыс в Поясе не было уже двадцать лет. Биомеханическая: тело из переработанного силикона, скелет из титановых стержней, мозг — комок мицелия размером с горошину, опутанный серебряными нитями нейроинтерфейса. Кто-то собрал её давно, может, ещё до войны, и она жила здесь, в трупе «Ханьяна», питаясь остатками органики на стенках труб и грызя изоляцию проводов — отсюда звук. Крыса смотрела на Ли единственным глазом — красным, биомеханическим, — и её усы, сделанные из углеродных нанотрубок, подрагивали, считывая вибрации воздуха.
Ли выдохнула. Сердечный ритм: восемьдесят. Семьдесят. Норма.
— Привет, — сказала она.
Крыса моргнула. Красный огонёк погас и зажёгся.
Ли достала из нагрудного кармана крошку водорослевого хлеба — сухого, зелёного, спрессованного в квадрат со стороной два сантиметра — и положила на переборку. Крыса смотрела. Ли отодвинулась. Крыса подползла к крошке, обнюхала её нанотрубочными усами, схватила титановыми лапками и утащила в щель.
Ли улыбнулась. Улыбка была маленькая, быстрая, как вспышка метеора — загорелась и погасла. В Поясе улыбки расходовались экономно. Как вода. Как воздух. Как всё.
Она взяла фильтр, закрепила его на спине и полезла наверх.
Обратный путь через тросовую дорогу занял сорок минут. В нормальной гравитации — десять минут ходьбы. Но на Рифе гравитации не было — была её тень, призрак, намёк. Каждый шаг превращался в полёт, каждый полёт — в расчёт: угол отталкивания, вектор движения, точка приземления. Ошибка на три градуса — и ты улетаешь с поверхности. Вторая космическая скорость Рифа — четыре целых семь метров в секунду. Быстрый бег. Слишком быстрый бег — и ты в космосе, без корабля, без шанса, без прощания.
Люди погибали так каждый год. Обычно дети. Обычно во время игр, которые только дети Пояса могли придумать: «Кто прыгнет выше», «Кто дольше провисит над поверхностью», «Кто коснётся Солнца». Солнца никто не касался. Космоса — многие.
Ли не играла в эти игры. У неё не было детства, в котором можно было играть. Было выживание. Была капсула, в которой она очнулась в шесть лет, — довоенная спасательная капсула, модель «Протей-3», серийный номер KV-2144-Е, с эмблемой на борту, которую никто не опознал: стилизованный зелёный лист в круге, под ним — буквы, стёртые абляцией при входе в гравитационный колодец Рифа. Была темнота. Был холод. Был голод. И была Ли — маленькая, тощая, с глазами цвета серого льда, которые смотрели на мир без удивления, без страха, без надежды. Просто смотрели.
Её подобрали старатели — двое мужчин, муж и жена, которые добывали лёд в кратерах. Они дали ей воды и положили у печки, а утром ушли на смену и не вернулись. Микрометеорит пробил скафандр мужа, декомпрессия убила обоих за четыре секунды. Ли осталась одна. Ей было шесть. Она не заплакала. Она не знала, что нужно плакать, когда кто-то умирает. Она знала только, что вода в их баке — ещё восемь литров, и этого хватит на шестнадцать дней, если пить по ноль целых пять литра, а если по ноль целых четыре — на двадцать. Она пила по ноль целых три.
Через двадцать шесть дней её нашёл Док.
Но это было давно. Тринадцать лет назад. Целая жизнь.
У шлюза третьего уровня, как всегда, сидела Мариа.
Ли увидела её издалека — тёмная фигура, привалившаяся к стене рядом с люком, который вёл в космос. Мариа не двигалась. Она никогда не двигалась. Сидела, смотрела на закрытый люк — за ним вакуум, звёзды, вечный холод, — и молчала. Рядом с ней, привязанные к её поясу страховочным фалом, возились двое детей.
Эне было семь. Маленькая, кости и кожа, волосы — тусклые, ломкие, авитаминоз группы B, характерный для третьего поколения Пояса. Она сидела на корточках и рисовала на стене огрызком мела — рисовала круг, и в круге — что-то похожее на дерево. Ли не знала, откуда Эна знала, как выглядит дерево. Может, кто-то рассказал. Может, показал картинку на сломанном планшете. Может, приснилось. Дерево было кривое, с тремя ветками и пятью листьями, но Эна рисовала его с такой сосредоточенностью, с какой хирург режет ткани: каждая линия — важна, каждая ошибка — необратима. Мел крошился. Эна собирала крошки и рисовала дальше.
Рядом сидел Том. Четыре года. Маленький, круглоголовый, с глазами слишком большими для лица — характерная черта детей, рождённых в невесомости, где внутриглазное давление повышено, и глазные яблоки деформируются, становясь крупнее, выпуклее. Том грыз что-то, зажатое в кулаке, — кусок водорослевого брикета, размякшего от слюны, — и смотрел на Ли.
Ли остановилась.
Она всегда останавливалась здесь. У этого шлюза. У этой стены. У этой женщины с мёртвыми глазами и двумя живыми детьми.
Том. Его назвали Том.
Внутри, под диафрагмой, что-то сжалось — коротко, как мышечный спазм, и тут же отпустило. Ли привыкла. Тринадцать лет привыкала. Не привыкла.
Она расстегнула нагрудный карман и достала полмешка водорослей — свой улов за сегодня, если не считать фильтра. Водоросли были сухие, свёрнутые в пластинки, каждая — размером с ладонь, толщиной в миллиметр. Спирулина, модифицированная штамм-34Б, хемосинтетическая — росла на сероводороде в реакторах Рифа. Калорийность — двести девяносто килокалорий на сто граммов. Вкус — рыбная мука, смешанная с мокрым картоном. Единственный источник белка для большинства жителей Пояса.
В мешке было двадцать пластин. Дневная норма Ли — четыре. Пятидневный запас.
Она отсчитала восемь пластин, сложила стопкой и протянула Мариа.
Мариа не повернулась. Не посмотрела. Протянула руку, взяла пластины механически, как берёт автомат — без мысли, без чувства. Движение, отработанное за годы. Кто-то протягивает — берёшь. Не благодаришь. Благодарность — лишний расход энергии. Калории не тратятся на слова, которые ничего не весят.
Ли присела рядом с Эной. Девочка подняла глаза — тёмные, внимательные, настороженные, как у биомеханической крысы в обломках «Ханьяна».
— Что рисуешь? — спросила Ли.
Эна посмотрела на стену. Круг. Дерево. Три ветки. Пять листьев.
— Не знаю, — сказала она. — Мне приснилось. Большое, зелёное, и вверху шумит, и с него падает вода.
— Дерево, — сказала Ли. — Это называется дерево.
— Деревья бывают?
Вопрос — простой, детский, невинный — ударил Ли под рёбра. Она ответила не сразу. Провела пальцем по меловому стволу, дорисовала шестой листок — маленький, кривой, как все листья, которые рисуют дети, никогда не видевшие листьев.
— Были, — сказала она. — Давно. На Земле.
— А сейчас?
— Не знаю.
Эна посмотрела на свой рисунок. Потом — на Ли. Потом — снова на рисунок.
— Я бы хотела потрогать, — сказала она. Тихо, серьёзно, как говорят о вещах, которые важнее воды.
Ли не ответила. Она смотрела на Тома. Том грыз водорослевый брикет и улыбался — бессмысленно, счастливо, как умеют улыбаться только четырёхлетние дети, которые ещё не поняли, в каком мире родились. Его лицо — круглое, мягкое, с ямочками на щеках.
Другое лицо. Другой Том. Десять лет, алюминиевая фляга, крик: «Это мамино!» Тело, улетающее в вакуум. Кристаллики крови на солнце.
Ли встала. Быстро. Слишком быстро — Эна вздрогнула.
— Я пойду, — сказала Ли. Голос ровный. Контролируемый. Голос человека, который умеет прятать осколки так, чтобы никто не порезался. — Возьми.
Она достала из кармана последнюю крошку водорослевого хлеба — ту, что оставила себе на вечер, — и протянула Эне. Крошка была маленькая, размером с фалангу мизинца. Эна взяла её обеими руками, как берут драгоценность, и разломила надвое. Половину отдала Тому. Том засмеялся, запихнул хлеб в рот целиком и продолжил улыбаться.
Ли отвернулась. Сделала шаг. Два. Три.
Мариа смотрела на закрытый шлюз. Не двигалась.
На стене, рядом с деревом Эны, Ли заметила ещё один рисунок — старый, полустёртый, нарисованный не мелом, а чем-то острым, процарапанный по металлу. Контур — детский, неуверенный. Человечек. Маленький, с палочками-руками и палочками-ногами. Под ним — буквы, неровные, наклонные, как будто рука, которая их выводила, дрожала:
ТОМИК
Ли проходила мимо этой надписи каждую неделю. Тринадцать лет. Шестьсот восемьдесят раз. Она не останавливалась. Не смотрела. Не читала. Но каждый раз — каждый из шестисот восьмидесяти раз — внутри, под диафрагмой, сжималось. Коротко. Как мышечный спазм.
Она не привыкла.
Коридор пятого уровня пах аммиаком и мокрым железом.
Жилой модуль Ржавого Рифа — это не здание. Не дом. Не станция. Это организм. Больной, умирающий, держащийся на искусственном дыхании организм, составленный из кусков мёртвых кораблей, сваренных, склёпанных, склеенных друг с другом скотчем, хитиновым клеем и молитвами. Стены — обшивка грузовых контейнеров, на которых ещё читались маркировки: «ХРУПКОЕ», «НЕ КАНТОВАТЬ», «СОБСТВЕННОСТЬ "ГЕЛИОС ПРАЙМ"». Потолок — днище какого-то корабля, с трубами, свисающими, как кишки из вскрытого живота. Пол — решётчатый, под ним — тьма, в которой что-то капало, ритмично, бесконечно, как метроном.
Конденсат. Влажность внутри модуля — восемьдесят два процента. Температура — шестнадцать градусов Цельсия. Давление — девяносто четыре килопаскаля, чуть ниже земной нормы. Состав атмосферы — семьдесят восемь процентов азота, двадцать целых три процента кислорода, один и два — углекислый газ. Углекислого многовато: норма — ноль целых ноль четыре, а здесь — в тридцать раз выше. Скрубберы не справлялись. Людей — сто двадцать, а скрубберов — шесть, и три из них работали вполсилы. CO₂ копился медленно, незаметно. Первый симптом — лёгкая головная боль, которую все списывали на стресс. Второй — сонливость. Третий — нарушение координации. Четвёртый — судороги и смерть. Между первым и четвёртым — месяцы. Ли жила с головной болью так давно, что забыла, как ощущается голова без неё.
Она шла по коридору, и люди расступались.
Не из уважения. Не из страха. Из безразличия. В Поясе каждый человек — остров, и между островами — вакуум. Ты проходишь мимо — тебя не видят. Ты умираешь — тебя перерабатывают. Ты рождаешься — тебя кормят, пока ты можешь работать, а потом — вакуум. Закон Рифа, неписаный, но абсолютный: не трать ресурсы на то, что не приносит ресурсов.
Ли нарушала этот закон каждый день.
Она остановилась у каюты — ниша в стене, два метра на полтора, отгороженная занавеской из переработанного полиэтилена. За занавеской — темнота, запах мочи и звук: свистящий, тонкий, как утечка воздуха из микротрещины в корпусе. Но это была не утечка. Это было дыхание.
Ли отодвинула занавеску.
Старик лежал на полу, завёрнутый в термоодеяло из фольгированного майлара, которое когда-то было золотым, а теперь стало серым, мятым, как лицо самого старика. Ли не знала его имени. Никто не знал. Он появился на Рифе три месяца назад — приполз из шлюзового отсека, из космоса, без корабля, без скафандра, в одном термокомбинезоне, который не защищал ни от чего. Как он выжил при декомпрессии — загадка. Может, воздействие было коротким. Может, он просто не умел умирать.
Он не говорил. Не ел. Не пил. Лежал, дышал, смотрел в потолок глазами, которые уже видели не потолок, а что-то другое — что-то, что видят только те, кто стоит на краю.
Ли присела рядом. Достала флягу. Ноль целых восемь литра. На двое суток.
Она открутила крышку и поднесла горлышко к губам старика.
Рука не дрогнула. Ли не колебалась — ни секунды, ни доли секунды. Это не было решением. Решение — это когда взвешиваешь, сравниваешь, выбираешь. Ли не взвешивала. Она увидела сухие, растрескавшиеся губы и поднесла воду. Так же, как дышала. Так же, как моргала. Автоматизм, вросший в мышцы, как мицелий — в переборки корабля.
Вода потекла по подбородку старика — он не мог глотать, мышцы пищевода не слушались, дисфагия, нейродегенеративный процесс, — и Ли подставила ладонь, собрала капли и поднесла снова. Терпеливо. Не торопясь. Как поят новорождённого.
Старик проглотил. Ноль целых ноль пять литра — глоток. Один глоток.
Ли дала ему ещё один. И ещё. И ещё.
Когда она закрутила крышку, во фляге оставалось ноль целых четыре. На сутки. Если растянуть. Если повезёт.
Старик смотрел на неё. Его глаза — мутные, с желтоватыми склерами, признак печёночной недостаточности, билирубин выше нормы в пять-шесть раз, — были спокойными. Не благодарными. Не удивлёнными. Спокойными. Как будто он знал, что кто-то придёт. Как будто кто-то всегда приходил.
Ли поправила термоодеяло. Подоткнула углы. Провела рукой по лбу старика — кожа сухая, горячая, субфебрильная температура, тридцать семь и шесть, воспалительный процесс, который организм уже не мог победить и не собирался.
— Спи, — сказала Ли.
Старик закрыл глаза.
Ли вышла из каюты, задёрнула занавеску и постояла в коридоре, прислонившись к стене. Аммиак щипал глаза. Или не аммиак. Она прижала ладонь к лицу и выдохнула — длинно, медленно, как стравливают давление из шлюзовой камеры. Потом выпрямилась и пошла дальше.
На шестом уровне, у реактора биосинтеза — ржавого цилиндра, в котором хемосинтетические водоросли перерабатывали сероводород из вулканических трещин астероида в пригодный для дыхания кислород и несъедобную, но питательную биомассу, — Ли нашла то, что искала.
Мох.
Не биомеханический. Не модифицированный. Настоящий. Живой. Крошечная подушечка зелени размером с монету, притулившаяся в трещине трубы, где конденсат собирался особенно густо и температура держалась на двадцати двух градусах — идеально для бриофитов, споровых растений без корневой системы, без сосудов, без цветов. Просто зелень. Просто жизнь. Просто чудо, о котором никто на Рифе не знал и никого бы это не интересовало, если бы знали.
Кроме Ли.
Она присела на корточки. Сняла перчатку — левую, ту, что травила по шву, — и коснулась мха кончиком пальца. Мягкий. Влажный. Тёплый. Живой.
— Привет, маленький, — сказала Ли. — Держись.
Мох не ответил. Мох — это мох. У него нет ушей, нет нервной системы, нет сознания. Есть хлорофилл, фотосистемы I и II, цикл Кальвина, рибулозобисфосфаткарбоксилаза — фермент, который фиксирует углекислый газ и превращает его в глюкозу. Мох дышит наоборот: поглощает CO₂, выделяет O₂. Крошечная фабрика жизни, работающая на свете, воде и упрямстве.
Ли капнула на него воды из фляги. Ноль целых ноль два литра. Капля.
Во фляге оставалось ноль целых три восемь. Меньше, чем на сутки.
— Расти, — сказала Ли.
Она надела перчатку, поднялась и пошла к себе — в нишу на седьмом уровне, где её ждала койка из натянутого брезента, рюкзак с инструментами, ручная динамо-машина для зарядки фонаря и пустота. Ни фотографий, ни вещей, ни воспоминаний. Только металлический диск на верёвке, который висел у неё на шее с тех пор, как она себя помнила. Маленький, тяжёлый, с выгравированным узором, стёртым до неузнаваемости. Иногда Ли крутила его в пальцах, лёжа без сна, и пыталась прочитать узор, как читают шрифт Брайля — на ощупь, вслепую, в темноте.
Узор не читался. Как всё в жизни Ли — он не поддавался.
Она легла. Закрыла глаза. Темнота модуля — абсолютная, без малейшего фотона, если выключить фонарь, — обняла её, как вакуум обнимает астероид.
Сон не шёл.
Ли думала о старике. О его спокойных глазах. О том, что к утру его, скорее всего, не станет, и его тело переработают — воду сольют в конденсаторы, кальций — в удобрения, углерод — в фильтры, — а то, что останется, выбросят через шлюз, как выбрасывали всех. Как выбросили Томика. Как выбросят её, когда придёт время.
Она думала о Мариа. О её мёртвых глазах. О том, что Мариа сидит у шлюза каждый день, каждый час, каждую минуту — и смотрит на дверь, за которой улетел её первый сын. Ждёт. Чего? Что он вернётся? Что космос отдаст его обратно? Космос не отдаёт. Космос — не враг и не друг. Космос — ничто. Пустота, которая не знает, что она пустота.
Она думала об Эне. О дереве с шестью листьями. О вопросе, который не отпускал: «Деревья бывают?»
Бывают ли?
Ли сжала диск на верёвке. Металл врезался в ладонь, и боль — маленькая, тупая, знакомая — заземлила её, вернула из мыслей в тело, из тела — в темноту, из темноты — в сон.
Ей приснилось зелёное.
Это был не сон — скорее, отпечаток, ощущение, которое не имело формы и не поддавалось описанию. Зелёное. Тёплое. Влажное. Шумящее. Что-то касалось её босых ног — мягкое, щекотное, живое. Что-то пахло так, что в груди расширялось, и дышать становилось легко, так легко, как никогда не бывает в скафандре, в модуле, в Поясе. Где-то пела женщина — голос низкий, мягкий, без слов, просто мелодия, просто вибрация воздуха, которая была важнее слов.
Ли протягивала руки к зелёному. Руки проходили сквозь него, и зелёное становилось прозрачным, и сквозь него проступали звёзды — холодные, белые, безразличные.
Она просыпалась.
Каждый раз.
Утром старик был мёртв.
Ли узнала об этом по звуку: шаги двоих мужчин в коридоре пятого уровня, скрип термоодеяла из майлара, которое стаскивают с тела, и голоса — низкие, деловитые, без эмоций:
— Сколько в нём?
— Килограммов сорок. Кожа да кости. Воды литров двадцать, может. Кальция — граммов на два фильтра.
— Негусто.
— Негусто.
Шаги. Скрип. Тишина.
Ли лежала на койке и смотрела в потолок. Не шевелилась. Не плакала. В Поясе слёзы — потеря влаги. Она сжала диск на верёвке так, что пальцы побелели.
Потом встала. Оделась. Проверила скафандр. Заклеила шов на левой перчатке — вчерашняя заплатка треснула за ночь, хитиновый клей не держал в холоде, нужно было что-то другое, но другого не было, так что снова хитин, снова скотч, снова надежда, что не потечёт. Взяла рюкзак с инструментами. Проверила фильтр — тот, что вчера, из «Ханьяна», тридцать процентов ёмкости, двенадцать часов для одного человека, двести литров за всё. Закрепила на спине.
Вышла в коридор.
У шлюза третьего уровня сидела Мариа. Рядом — Эна и Том. Том спал, свернувшись калачиком, большая голова на коленях матери. Эна рисовала новое дерево. У этого было семь листьев.
Ли прошла мимо. Не остановилась. Но замедлила шаг — на секунду, на полсекунды, — и посмотрела на надпись на стене.
ТОМИК
Спазм под диафрагмой. Шестьсот восемьдесят первый.
Она не привыкла.
Ли шла к причалу, где стоял «Мотылёк» — её корабль, её дом, её единственный друг, если грибы в ржавой банке могут быть друзьями. Док дал ей координаты тоннеля на Церере. Довоенный склад запчастей. Может, там найдутся фильтры. Может, мембраны для электролизёра. Может, что-нибудь, что можно обменять на воду. На время. На ещё один день.
Ли не знала, что через три дня она найдёт в тоннелях Цереры не запчасти.









