
Полная версия

Эль Кравен
Раллист из будущего. «Москвич» против мира
Глава 1. Машина из прошлого
Ступичный подшипник запел на сто сорок третьем километре в час — негромко, почти деликатно, словно не хотел мешать съёмочной группе заканчивать дорогой рекламный ролик. Зимняя резина шумела сильнее, мотор держал пять с половиной тысяч, из-под днища по каркасу шла мелкая дрожь, однако я всё равно услышал в общем гуле новую ноту. За тридцать лет возле гоночных машин начинаешь различать такие вещи раньше приборов. Человек ещё убеждает себя, что показалось, а спина уже знает: где-то справа созревает неприятность.
Я убрал ногу с газа и вывел красный «Москвич» из длинной левой дуги. Машина сразу присела на переднее колесо, гул сделался ниже и пропал. Стоило снова дать нагрузку — вернулся. Не коробка, не редуктор и не шипы по подмёрзшему асфальту. Правая передняя ступица или подшипник. В лучшем случае он просто перегрелся от неправильно выставленного зазора, в худшем на внутренней обойме уже крошилась дорожка. Для обычной машины это означало записаться в сервис. Для автомобиля, который через час собирались разгонять перед тремя камерами, — закончить испытания.
Я поднял левую руку, показывая посту, что схожу с круга, и на прямой переключился на четвёртую. Рычаг был длинный, тонкий, с чёрным набалдашником, как и полагалось машине 1970 года. Реставраторы спорили из-за каждой гайки, искали правильную ткань для сидений, заказывали приборы по фотографиям и даже сохранили дурацкое расположение выключателей под панелью, но каркас всё-таки сварили новый. На этом настоял я. Историческая достоверность хороша, пока её не приходится вырезать из твоих рёбер гидравлическими ножницами.
У белого фургона меня уже ждал Роман Белов, хозяин машины и человек, который последние четыре года произносил слово «проект» чаще, чем имена своих детей. На нём была короткая пуховая куртка, слишком чистая для полигона, и беспроводная гарнитура, через которую его одновременно дёргали режиссёр, оператор с дрона и кто-то из московского офиса спонсора.
— Почему снялся? — спросил он, едва я заглушил двигатель. Потом вспомнил, что дверь у реплики открывается только снаружи, и потянул за ручку. — У нас солнце через двадцать минут уйдёт. Макс говорит, нужен ещё один быстрый проход.
Я отстегнул четырёхточечный ремень, выбрался из тесного кресла и только тогда ответил:
— Справа спереди загудело. Поддомкратить, снять колесо, проверить ступицу.
Роман посмотрел на «Москвич» так, будто тот нарушил условия договора. Красная краска, белый круг с историческим номером двадцать восемь, четыре дополнительных фары на носу, чёрный капот — машина выглядела лучше, чем имела право после полугода сборки и двух дней жёстких тестов. На расстоянии никто не видел, сколько под этим блеском современного крепежа, сколько деталей пришлось подгонять вручную и сколько старого металла могло решить, что сегодня с него хватит.
— Температура нормальная? — Роман обошёл машину, не нагибаясь.
— На датчиках всё нормальное. Подшипник не обязан сначала прислать тебе сообщение.
— Может, резина? Здесь лёд кусками.
— Может. Сейчас поднимем и узнаем.
Из фургона вылез Лёша Ким, наш механик, прихватив куртку и планшет. В тридцать два он считал провод от датчика полноценным доказательством, а собственные пальцы — устаревшим измерительным прибором. Парень был толковый, просто вырос в эпоху, когда любой звук полагалось сперва превратить в график.
— Давление в шинах ровное, вибрация по ступицам без пиков, — сообщил он, прокручивая экран. — Справа температура на четыре градуса выше, но мы только что шли левую дугу. Нагрузка была на неё.
— Именно.
Лёша понял, нахмурился и всё-таки присел возле колёса. Я принёс низкий домкрат, он сунул под порог упор, и вдвоём мы вывесили правую сторону. Колесо вращалось свободно. Без хруста, без явного люфта. Только один раз, когда я медленно провернул его ладонями, внутри что-то коротко шоркнуло и снова затихло.
— Колодка, — сказал Лёша.
— Или обойма.
Он взялся за шину сверху и снизу, покачал. Люфт укладывался в старые заводские допуски, которые позволяли деталям жить собственной общественной жизнью, лишь бы они не покидали автомобиль. Роман облегчённо выдохнул и сразу прижал палец к гарнитуре.
— Максим, пять минут — и готовы. Да, всё нормально. Андрей услышал камень в протекторе.
Когда я поднялся, колено закусило так, что пришлось на секунду опереться о крыло. Лёша заметил, конечно, но промолчал и занялся домкратом. В тридцать два года ещё кажется, будто сорок девять — это просто цифра в паспорте, которая к машине отношения не имеет. Я в его возрасте думал примерно так же.
— Можно вскрыть и посмотреть смазку, — сказал он, не поднимая головы. — Только тогда колпак снимать, гайку, саму ступицу. Обратно за пять минут не соберём.
— Значит, не соберём. Поднимай обратно.
Роман дождался, пока колесо коснётся асфальта, закончил разговор в гарнитуре и подошёл уже не спрашивать. По его лицу я понял это раньше, чем он открыл рот.
— Один проход, Андрей Николаевич. Не круг: стартуешь от дальней шпильки, проходишь камеры и сразу тормозишь. Полтора километра. Нам рекорд не нужен, только кадр. Ты же сам говорил, что машину перебрали целиком.
Имя-отчество он произнёс осторожно, почти уважительно. Так Роман разговаривал, когда понимал, что просьба дрянь, но очень хотел получить согласие. За его спиной оператор переставлял штатив ближе к сугробу, режиссёр в синей парке ругался на уходящий свет, а дрон всё ещё лежал на кофре. Сам заезд и правда занял бы меньше минуты. Если из ступицы только выдавило смазку, доживёт. Если начала сыпаться обойма — тут уж как повезёт.
И тут я поймал себя на том, что уже прикидываю расстояние до камер и место для торможения. Минуту назад я собирался машину глушить.
— Снимаем ступицу, — сказал я. — Сегодня уже всё.
Роман прикрыл глаза. В гарнитуре кто-то заговорил так громко, что я различил отдельные матерные согласные.
— Солнце завтра никто не обещал. Полигон оплачен сегодня, техника оплачена сегодня, команда из Москвы приехала сегодня. Если мы сейчас разъедемся из-за звука, которого нет на данных…
— Я его слышал.
— Кроме тебя — никто.
Лёша перестал смотреть на планшет. Роман тоже понял, что сказал лишнее, но отступать при подчинённом не захотел. Люди вообще редко въезжают в стену сразу. Сначала они проезжают один маленький знак, потом второй, а когда появляется бетон, уже неудобно тормозить.
Я мог вытащить ключ из замка и уйти. Роман бы покричал, режиссёр написал бы спонсору, ещё один человек назвал бы меня старым капризным мудаком. К утру ступицу разобрали бы, нашли или не нашли след на обойме, и жизнь продолжилась. Вместо этого я посмотрел на трассу, где свет действительно уходил с каждой минутой, потом на красный автомобиль с номером двадцать восемь и почувствовал давно забытое раздражение. Не страх. Хуже — желание доказать, что я не боюсь.
Двадцать лет назад оно уже однажды село рядом со мной в машину.
— Полтора километра, — сказал я. — Камеры ставите за ограждением. На внешней стороне дуги людей быть не должно. Если услышишь рост вибрации, — я повернулся к Лёше, — сразу говоришь по радио. Не обсуждаешь, не сверяешь график. Говоришь.
Он кивнул, но без облегчения. Толковый всё-таки парень, потому и понимал: короткая дистанция не делает неисправную ступицу исправной.
— Может, не надо? — спросил он, когда Роман отошёл к режиссёру. — Я серьёзно.
— Уже спросил бы до того, как начальник обрадовался.
— Я думал, вы пошлёте его.
— Я тоже.
Лёша усмехнулся уголком рта и протянул мне шлем. На подбородочной лямке болтался маленький потёртый компас. Он не работал лет пятнадцать и вообще не должен был висеть на гоночном шлеме, но я каждый раз переставлял его со старого на новый. Кирилл купил этот компас на заправке перед нашей первой большой пустынной гонкой. Стрелка врала уже тогда, зато сам Кирилл почти никогда — кроме одного раза, когда ошиблась не стрелка и не он.
В «Москвич» я протиснулся боком, подтянул ремни и захлопнул дверь со второго раза. Замок не любил холод. В салоне густо пахло бензином и горячим железом, из старой обивки тянуло пылью. Музеем тут, одним словом, не пахло. В наушнике щёлкнуло.
— Двадцать восьмой, как слышишь? — спросил Лёша. Голос у него стал служебным.
— Чисто.
— Телеметрия идёт. Правая ступица — девятнадцать, левая — шестнадцать.
— На двадцати не ори. Просто скажи.
— А на двадцати одном?
— На двадцати одном можешь забирать мой домкрат по завещанию.
Лёша фыркнул, но вышло натянуто. Я запустил мотор и подержал две тысячи оборотов, пока стрелка давления масла не успокоилась. К дальней шпильке покатил без нагрузки. Несколько раз качнул рулём на прямой: вправо, влево, снова вправо. Колесо молчало, и эта тишина раздражала. Под нагрузкой оно запоёт снова — вопрос только, успею ли я закончить проход.
— Двадцать восьмой, камеры готовы, — передал Лёша слова режиссёра. — После красной вешки начинай проход. Они просят сто сорок.
— Просить можно хоть сто шестьдесят. Я пойду сто тридцать пять.
Я развернулся в шпильке, включил первую и дождался сигнала маршала. Тот поднял зелёный флажок. Мотор взял обороты легко, задние колёса коротко прошлифовали подмёрзший асфальт, затем зацепились. Первая, вторая, третья. Красный капот задрожал, дополнительные фары поплыли по краям зрения, стрелка тахометра прошла пять тысяч. На четвёртой машина перестала разгоняться охотно, зато весь её старый кузов заговорил сразу: ветер засвистел возле стойки, в дверях зашуршало, трансмиссия завыла на одной ноте.
Ступица молчала.
— Сто тридцать два, — сказал Лёша. — Температура справа двадцать четыре. Вибрация растёт, но ровно.
Перед красной вешкой я удержал газ. Камеры стояли далеко, как и потребовал, люди спрятались за бетонными блоками. Длинная левая дуга начиналась на лёгком подъёме, потом уходила вниз. Здесь правая сторона принимала почти весь вес. Я повернул руль и почувствовал, как шина упёрлась в асфальт. Гул возник сразу, теперь уже не песней, а грубым рыком; руль дёрнулся у меня в руках.
— Сброс! — крикнул Лёша.
Я уже переносил ногу, но на долю секунды задержал газ. Машина стояла в правильном скольжении, до выхода оставалось метров сорок, а резкий сброс мог разгрузить заднюю ось и развернуть нас поперёк. Так говорил опыт. Тот самый опыт, которым я привык прикрывать решения, принятые раньше головы.
В наушнике треснуло. Вместо Лёши я услышал Кирилла — спокойно и устало, как на том сухом русле двадцать лет назад:
— Не держи газ, Андрей.
Тогда я не послушал. Увидел пыль соперника впереди, решил, что сам читаю рельеф лучше ошибочной легенды, и удержал педаль ещё на две секунды. Потом земля исчезла. Машина перелетела через бровку, ударилась носом в дно промоины и перевернулась. Я очнулся вниз головой, с треснувшими рёбрами, а Кирилл уже никогда не открыл глаза. Теперь я снял ногу сразу.
Правая ступица рассыпалась с металлическим хлопком. Колесо подвернулось под кузов, «Москвич» метнуло наружу. Я успел довернуть руль в сторону заноса и нажать тормоз один раз — не чтобы остановиться, а чтобы повернуть машину боком к снежному валу. За валом стояли камеры. Ещё дальше, возле бетонного основания фонарной мачты, махал руками маршал.
— Уйдите оттуда! — заорал я, хотя радио уже заполнил сплошной треск.
Красный капот нырнул. Снег ударил в стекло белой стеной, машину подбросило, ремни впились в плечи. Я увидел небо, чёрную полосу трассы, собственное оторванное колесо, которое катилось быстрее нас, потом снова небо. Второй удар пришёлся в правую сторону и был тяжелее первого. Каркас выдержал, кузов — нет. Металл сложился вокруг ног, приборная панель прыгнула навстречу, и в последний миг я ещё успел подумать, что Роман всё-таки получит красивый кадр. Звук исчез раньше света.
***Свет вернулся белым, плоским и совершенно не похожим на солнце. Он бил через лобовое стекло, только стекло почему-то находилось у меня под ногами, а потолок давил на левое плечо. Двигатель ревел, захлёбываясь, из-под панели валил сизый дым. Кто-то рядом матерился коротко и убедительно.
— Сбрось, Витька! Сбрось газ, мать твою!
Я машинально убрал ногу. Мотор захлебнулся и смолк, однако меня по-прежнему тащило боком. Снег шёл через разбитое окно, царапал щёку; ремень держал не за плечи, а поперёк живота. Ничего не сходилось. Руки тем временем уже шарили возле рулевой колонки. Справа нашёлся тонкий ключ. Я повернул его, и двигатель окончательно затих. Кузов ещё немного проехал на боку, налетел на сугроб и лениво перевернулся через крышу. Остановились мы колёсами вверх.
Поясной ремень впился в живот, голова упиралась в продавленный потолок. Шлема на мне не было. В окно намело снега, и волосы касались его — волосы, которых под моим шлемом отродясь не бывало столько. Я поднял руку и уставился на неё. Ни шрама у большого пальца, ни распухшей костяшки, кожа гладкая. На запястье — механические часы; стекло треснуло, секундная стрелка стояла.
— Лёха! — прохрипел человек справа. — Лёха, ты живой?
Я повернулся на голос. Рядом, тоже вниз головой, висел мужчина в мягком матерчатом шлеме. Дверь вдавило ему в бок, по щеке к виску ползла кровь. Глаза были открыты, но сфокусироваться он не мог. Под панелью сухо треснул металл — просто остывал, без электрики. Через секунду я почувствовал бензин.
Голова ещё могла обсуждать невозможное, тело выбрало более срочную задачу. Я расстегнул ремень, выставив левую руку к потолку, и всё равно рухнул плечом вниз. Боль пришла резкая, свежая, но плечо выдержало. Где-то под сиденьем должен был быть выключатель массы. Я провёл ладонью по полу, который теперь находился над спиной, нащупал металлическую скобу и дёрнул. Щёлкнуло реле, остаточный свет в приборах погас.
— Эй. Слышишь меня? — Я дотянулся до мужчины, нащупал пульс на шее. Частый, но ровный. — Как зовут?
Он моргнул. Зрачки сошлись на моём лице.
— Ты совсем ебанулся, Серов? — прошептал он. — Как меня зовут… Чернов. Лёха Чернов.
— Хорошо, Лёха. Ноги чувствуешь?
— Чувствую. Дверь не чувствую. Она на мне лежит.
Я осмотрелся. Левая дверь была смята, но окно выбило. Через проём виднелся снег и стволы тонких берёз. Мы лежали за пределами какой-то испытательной дороги: чёрная полоса шла метрах в пятнадцати выше по склону. Никаких камер, фургонов и бетонных блоков. Только красно-белая вешка торчала из сугроба, а дальше к нам бежали трое мужчин в ватниках.
— Не шевелись, пока дверь не снимем.
— Бензин течёт, Витька.
Он был прав. Запах усиливался, сзади что-то мерно капало. «Москвич-412» имел бак под полом багажника, горловину справа; после переворота топливо могло идти через пробку или разорванную магистраль. Искры мы отключили, двигатель заглушили, но горячий выпуск никуда не делся. Ждать, пока люди добегут и организуют совещание, было нельзя.
Я пролез к правой двери, упёрся обеими ногами в центральный тоннель и толкнул. Дверь не открылась. Чернов застонал, я сразу остановился.
— Где прижало?
— Бедро. Стойкой. Не ломай, чёрт, я на нём женат.
— На бедре?
— На Зойке. Бедро ей тоже нравится.
Разговаривал он связно, даже шутил — уже неплохо. Я провёл рукой вдоль смятого каркаса двери. Полноценной клетки в машине не было, только дуга за сиденьями и распорка. Внутренняя ручка ушла под металл. Снаружи подбежавшие испытатели дёргали дверь и кричали друг другу, не слыша нас.
— Не тяните! — заорал я. — Ломайте заднее стекло и режьте ремень!
Мужчины замерли. Один присел к окну, его круглое красное лицо появилось в проёме вверх ногами.
— Виктор, живой? Алексей где?
— Живой, дверь держит бедро. Огнетушитель сюда. И лом с доской.
— Какой лом? Сейчас тягач…
— Пока тягач приедет, мы тут шашлык устроим. Огнетушитель и лом!
Лицо исчезло. Чернов посмотрел на меня внимательнее.
— Головой всё-таки приложился.
— Сильно заметно?
— Ты раньше просил сначала машину вытаскивать.
Снаружи разбили заднее стекло. В салон посыпались крошки, затем просунулась рука с красным огнетушителем. Я положил его рядом с собой, на случай если пары вспыхнут. Лом появился следом. Доску пришлось ждать ещё полминуты, и эти тридцать секунд тянулись дольше последнего круга на полигоне.
Я просунул конец лома между стойкой и дверной рамой, подложил доску, чтобы не продавить металл в бедро Чернова. Места для рычага почти не было. Молодое — я уже не мог называть его иначе — тело согнулось легко, рёбра отозвались болью, но руки держали. Снаружи двое подхватили другой конец.
— На счёт три поднимаем и держим. Не рвём. Раз… два… три!
Металл застонал. Щель увеличилась на ладонь. Чернов закричал, затем выругался и сам дёрнул ногу. Я перехватил его за куртку, потащил к разбитому заднему окну. Снаружи приняли голову и плечи, кто-то ухватил за ремень. Через несколько секунд он исчез из салона.
Я потянулся за огнетушителем, собираясь вылезать следом, когда под задней частью машины вспыхнуло короткое жёлтое пламя. Не взрыв — загорелось топливо на горячей трубе. Я сорвал чеку и нажал рычаг. Белая струя ударила в пол, порошок заполнил салон, забился в нос и рот. Пламя снаружи сбили вторым огнетушителем. Меня вытащили через окно за ворот куртки и положили в снег рядом с Черновым.
В снегу я сперва увидел огнетушитель — тот самый, которым меня только что обдали по рукаву. Тяжёлый стальной баллон, краска на боку содрана, инструкция выцвела почти до белого. Мужчина держал его обеими руками и кашлял от порошка. За ним на испытательной дороге стояли серый универсал с круглой эмблемой и второй «Москвич». Вокруг — ватники, шерстяные шапки, кожаные шлемы. Один из подбежавших звал врача, другой орал, чтобы перекрыли кольцо. Телефон никто не доставал.
Я сел и только тогда заметил на себе короткую куртку, шерстяные брюки и грубые ботинки. Правая ладонь была располосована стеклом. Кровь выступала быстро, ярко — и рука снова оказалась молодой. Часы на ней всё так же показывали одно и то же время.
— Витька, ты чего? — позвал Чернов. Его уложили на снятый с сиденья чехол. Он сам держался за бедро и отгонял всякого, кто пытался его ощупать.
— Смотрю, — ответил я. — Где мы?
Круглолицый испытатель рядом хохотнул — слишком громко, на одних нервах. Потом встретил мой взгляд и перестал.
— Пятое кольцо. Дмитровский полигон. А где ещё?
— Сегодня какое число?
Они переглянулись. Чернов приподнялся, тут же выругался сквозь зубы и снова лёг.
— Двенадцатое декабря. Виктор, ты меня вообще видишь?
— Год какой?
— Шестьдесят девятый, — сказал круглолицый. Помолчал и уже спокойнее попросил: — Ты не вставай больше. Сейчас врач прибежит.
Я лёг обратно. Земля качнулась сама, уговаривать меня не пришлось. Снег лез за ворот, рёбра болели на каждом вдохе, в стороне неровно работал карбюраторный мотор. Всё было слишком вещественным для обморока: порошок на языке, кровь в перчатке, спор над разлитым бензином. А мой красный номер двадцать восемь остался возле бетонной мачты в 2026-м. Здесь до него было ещё пятьдесят семь лет.
Чернов протянул руку и поймал меня за рукав.
— Я крикнул сбросить, — сказал он. — Ты услышал?
— Услышал.
— Первый раз с весны.
Он хотел добавить что-то ещё, но к нам уже бежал врач с брезентовой сумкой. Я закрыл глаза на секунду, надеясь, что при следующем вдохе вернутся фургон, Лёша и злой Роман. Вместо этого почувствовал запах йода и услышал, как кто-то приказал не давать Серову вставать. Имя легло на меня тяжелее снега.
***В медпункте пахло мокрой шерстью, эфиром и краской, которой совсем недавно покрыли нижнюю половину стен. Меня раздели до пояса, промыли ладонь, ощупали голову и дважды спросили, не тошнит ли. Я отвечал честно: не тошнило, только мир не совпадал ни с одним разумным диагнозом. Молодая врачиха с усталыми глазами решила, что у меня сотрясение, и велела лежать. Возражать человеку, от которого зависело, когда я получу доступ к одежде и документам, было бессмысленно.
Имя нашлось в пропуске, который вынули из моей куртки и оставили на тумбочке. Виктор Серов, 1941 года рождения, водитель-испытатель. На чёрно-белой карточке смотрел исподлобья худой парень. Я дотянулся до зеркальца над умывальником: тот же подбородок, те же скулы, а под правым глазом уже темнел синяк. Двадцать восемь лет. Провёл ладонью по щеке, проверил щетину — почти нет. Я ткнул пальцем в синяк; парень в зеркале сделал то же самое. Пришлось отвести глаза.
Готовой памяти вместе с телом мне не досталось. Я не знал, где Виктор жил и есть ли у него родители. Но куртку застегнул не глядя, тапки под койкой нашёл ногой, а хлопок двери в коридоре почему-то узнал. Шаги приближались неторопливые, тяжёлые. Пётр Михайлович. Имя возникло само, и живот сразу подобрало — похоже, Виктор ждал от этого человека неприятностей.
В палату вошёл седоусый мужчина лет пятидесяти. Пальто не снял, перчатки держал в одной руке; на шее болтался секундомер. От него потянуло морозом и сигаретным дымом. Он остановился у двери, будто заранее решил близко ко мне не подходить.
Врачиха отложила карточку и поднялась ему навстречу.
— Пётр Михайлович, разговоров не будет. Сотрясение, ушиб грудной клетки, ладонь порезана. Сначала рентген и покой.
— Я пять минут, Тамара Григорьевна.
— Вы свои пять минут обычно растягиваете до приказа по заводу.
— Тогда три.
Она посмотрела на меня, проверяя, способен ли пациент защититься сам. Я кивнул. Способен — громкое слово, но узнать, кто именно пришёл добивать Виктора Серова, требовалось сейчас, пока он сам представился.
— Три минуты, — сказала врачиха и вышла, не закрыв дверь до конца.
Пётр Михайлович снял перчатки, положил их на край стола и некоторое время разглядывал меня. Не лицо — скорее неисправный узел, который снова вернулся с испытаний с той же дефектной ведомостью.
— Чернов останется в больнице, — наконец сообщил он. — Перелома вроде нет, сильный ушиб бедра. Врачи уточнят. Ты его вытащил, это хорошо.
— Он сам помогал.
— Не перебивай. — Голос не повысился, однако тело Виктора напряглось раньше, чем я успел оценить тон. — Машина восстановлению не подлежит. Измерительная аппаратура разбита. Неделю назад я лично запретил тебе проходить пятое кольцо быстрее ста десяти на непроверенной подвеске. Сегодня на самописце сто тридцать семь.
Я снова посмотрел на секундомер у него на груди. Значит, не для красоты носил: ещё до медпункта успел снять показания и теперь пришёл с цифрами.
— На входе в поворот был лёд?
— Был. Он там каждую зиму. Чернов сказал тебе на первом круге, механики — перед выездом. Ты обоим объяснил, что удержишь машину газом.
Забинтованная ладонь лежала на одеяле. Я смотрел на неё и вспоминал собственную ногу на педали — уже в другой машине, через пятьдесят с лишним лет. Получалось, у Серова была та же дрянная привычка: предупреждения он слышал, но соглашался только с собой.
— Не удержал, — сказал я.
Пётр Михайлович шевельнул усом, словно собирался усмехнуться, но передумал.
— Это я заметил. Мне интересно, какого чёрта ты полез туда на ста тридцати семи. После Прибалтики тебя оставили в испытателях только из-за твоего чутья. Половина сборной так машину не чувствует. Условие помнишь? Едешь по программе, команды инженера выполняешь, самодеятельность оставляешь дома. Восемь месяцев прошло — и опять рядом с тобой человек чуть не остался в железе.
При слове «Прибалтика» меня обдало коротким, чужим воспоминанием. Мокрые доски моста. Белая машина лежит в канаве, из-под капота валит пар. На рукаве кровь — не моя. Картинка тут же пропала, однако главное осталось: тогда Виктор остановился и полез к людям. В этом я был уверен, хотя понятия не имел, где проходила та гонка.
— Я вытащил Чернова до пожара.
— Сначала посадил его в перевёрнутую машину.
Спорить было не с чем. Пётр Михайлович ждал привычной вспышки, оправданий или грубости. Возможно, прежний Виктор уже вскочил бы с койки. Я сидел спокойно, и это сердило его сильнее.
— Что было в Прибалтике? — спросил я.
Он прищурился.
— Врач сказала, провалы памяти?
— Она сказала «сотрясение». Я хочу понять, что вы имеете в виду.
— Ты прекрасно понимаешь. Увидел аварию перед мостом, остановился без команды, полез вытаскивать чужой экипаж. Потерял контрольное время, сорвал командный результат, потом на разборе обвинил руководство в том, что людей поставили ниже отчётности. Стол помнишь? Или только удобные вещи забыл?
Правая кисть отозвалась тупой болью в костяшках. Видимо, тот стол тоже проиграл спор, хотя наверняка продержался дольше начальства.









