Облепиховый джем и ложное алиби
Облепиховый джем и ложное алиби

Полная версия

Облепиховый джем и ложное алиби

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Вера Калинина

Облепиховый джем и ложное алиби

ОБЛЕПИХОВЫЙ ДЖЕМ И ЛОЖНОЕ АЛИБИ

Серия «Тихореченские тайны», Книга 4


Автор: Вера Калинина


Глава 1. Облепиха поспела

Облепиха в этом году поспела поздно — к середине октября, когда все нормальные ягоды уже давно сварились и стояли в банках. Малина отошла в июле, вишня — в августе, крыжовник — в сентябре. А облепиха — нет. Облепиха вообще никуда не торопится. Она висит на ветках до последнего — оранжевая, тугая, кислая — и ждёт. Не холодов ждёт, не первого заморозка. Ждёт, когда у хозяйки дойдут руки.

Я вышла в сад в семь утра, когда туман ещё лежал на траве — плотный, белёсый, похожий на простоквашу. Октябрь в Тихоречье начинается именно так: не с календаря, а с первого тумана над Волгой. Воздух был колючим — тем особым осенним холодком, который пахнет прелой листвой, речной водой и чем-то ещё, неуловимым. Может быть — временем. Бабушка говорила: «Осень пахнет временем, Полиночка. Лето пахнет жизнью. А осень — тем, что прожито».

Кусты облепихи росли вдоль забора — четыре штуки, старые, раскидистые, посаженные бабушкой лет сорок назад. Ветки гнулись под тяжестью ягод — оранжевых, плотно сидящих на колючках, как будто приклеенных. Я надела плотные перчатки (бабушка вязала их специально для облепихи — из грубой шерсти, с двойным слоем на пальцах) и принялась за работу.

Собирать облепиху — то ещё удовольствие. Ягоды сидят так плотно, что их не снимешь — только срезаешь целыми гроздьями. Ветки колются даже сквозь перчатки. Через десять минут пальцы начинают ныть. Через двадцать — спина. Через полчаса ты уже ненавидишь эту ягоду всеми фибрами души. Но потом смотришь на ведро — а там оранжевое золото, солнечное, яркое, как будто осень собрали в одну посудину. И понимаешь — оно того стоило.

Бабушка говорила: «Облепиха, Полиночка, — ягода честная. Кислая — значит, кислая. Никакого обмана. Сладкое клубничное варенье легко испортить лишним сахаром. А облепиховый джем испортить невозможно — он уже идеален. Просто не все это понимают».

Я набрала полведра — килограмма три, не меньше. Ягоды были тугие, оранжево-жёлтые, с лёгким восковым налётом, который пачкал перчатки. Запах от них шёл терпкий, чуть маслянистый — облепиха пахнет иначе, чем другие ягоды. Не сладко, а скорее аптечно, серьёзно. Как лекарство, которое на самом деле — лакомство.

В доме было тепло. Батареи булькали и вздыхали, как старик, который не хочет вставать с постели, но вынужден. Отопление дали на неделю позже обычного — в Тихоречье всё давали на неделю позже, это была местная традиция, неписаная, но неукоснительная. Я высыпала облепиху в дуршлаг, промыла под краном. Холодная вода обожгла пальцы. Ягоды стучали о металл — глухо, плотно.

— Тимофей, — сказала я, не оборачиваясь, — если ты сейчас прыгнешь на стол, я за себя не ручаюсь.

Кот замер. Лапа, уже занесённая над краем столешницы, повисла в воздухе. Тимофей посмотрел на меня — долгим взглядом жёлтых глаз, в котором читалось глубокое философское несогласие с моей позицией. Потом медленно, с достоинством, опустил лапу обратно на пол. Третья попытка за утро. И третье поражение.

— Спасибо, — сказала я.

Кот дёрнул ухом. «Пожалуйста» в его исполнении выглядело как «Я просто передумал. Это не уступка». Он отошёл к подоконнику, вспрыгнул — грациозно, как будто и не весил восемь килограммов — и уселся, обернув хвостом лапы. Вид у него был такой, будто он лично отвечает за погоду и недоволен результатом.

Я стояла у плиты, перебирала облепиху и думала о том, что октябрь — странный месяц. Не лето, не зима. Переходный период. Время, когда всё решается: успеешь собрать — будет джем. Не успеешь — ягода уйдёт под снег. И не только ягода. В октябре вообще многое решается. Для меня — особенно. Третья книга моей жизни в Тихоречье закрылась в сентябре, вместе с крыжовенным вареньем. Четвёртая открывалась сейчас — вместе с облепихой. И я пока не знала, что в ней будет. Кроме джема.

Я засыпала сахар в медный таз — бабушкин, с деревянной ручкой и зелёной патиной на боках. Три поколения женщин мешали в этом тазу варенье. Моя рука была третьей. Иногда я думала: а будет ли четвёртая? И от этой мысли становилось одновременно грустно и спокойно. Грустно — потому что своих детей у меня не было. Спокойно — потому что рецепты не пропадут. Они уже записаны. В тетради, в банках, в памяти.

Я добавила апельсиновую цедру — тонкую, срезанную острым ножом, без белой горькой подложки. Бабушка учила: «Цедру режь тонко, Полиночка. Белое горчит, и вся облепиха пропадёт. А облепиху жалко — она долго растёт».

Запах поплыл по кухне — терпкий, с цитрусовой нотой, густой, как октябрьский туман над Волгой. Я помешивала деревянной ложкой — той самой, бабушкиной, с выжженным на ручке цветком. Ложка знала своё дело: она мешала варенье тридцать лет и могла бы, наверное, сама написать книгу рецептов. Если бы умела писать.

За окном Волга и вправду была в тумане — сером, плотном, сквозь который едва угадывался противоположный берег. Где-то там, в Заречье, у мамы, наверное, уже топили печь. Мама всегда топила печь рано — «октябрь не июль, дочка, в октябре тепло только от печки и от любви». От любви — это она про папу. Папы не было третий год, а печку мама топила всё равно. Привычка. Или память. Или и то, и другое.

Тимофей чихнул. Облепиховая пыльца, наверное. Или апельсиновая цедра. Или просто — кот давал понять, что пора бы и честь знать с этими кулинарными экспериментами.

— Ничего, — сказала я коту, — джем сварим. Зиму переживём.

Кот посмотрел на меня с выражением «переживём — это хорошо. Но хотелось бы ещё и поесть».

Я налила ему молока в голубое блюдце — бабушкино, с трещиной, но Тимофей признавал только его. Кот принялся лакать с достоинством пэра, принимающего дань. Я вернулась к джему.

Помешивая, я думала о том, что этот октябрь — особенный. Не потому что облепиха поздняя. Не потому что отопление дали на неделю позже обычного. А потому что в воздухе пахло переменами. Или это просто апельсиновая цедра. Сложно сказать. В Тихоречье запахи часто обманывают. Или, наоборот, говорят правду, которую ты пока не готова услышать.

Телефон зазвонил, когда джем как раз дошёл до стадии «помешивать не переставая». Я прижала трубку плечом к уху.

— Полиночка! — Мамин голос звучал так, будто она только что пересекла финишную черту марафона и теперь требовала медаль. — Ты джем варишь?

— Доброе утро, мама.

— Я чувствую! У меня обоняние обострилось с годами. Ты апельсин добавила?

— Цедру.

— Правильно! Бабушка всегда добавляла цедру! — Пауза. — А ты знаешь, что в Тихоречье инвестор приехал?

Я перестала помешивать.

— Какой инвестор?

— Московский! — Мама явно наслаждалась ролью главного информационного агентства Заречья. — Фаина звонила. Говорит — мужчина видный, седой, в хорошем пальто. Хочет построить туристический комплекс на набережной. Гостиницы, рестораны, причал для теплоходов. Фаина говорит — у него денег больше, чем у Зубова связей. А у Зубова связей — ты знаешь...

— Знаю, — перебила я. — Мама, а при чём тут набережная?

— Как при чём? — Мама даже обиделась. — Набережная — это где твой дом! И дома эти старые — их же снесут! И «Рябиновый двор» — тоже!

Я опустила ложку. Джем тихо булькал. За окном проплыл теплоход — последний в этом сезоне, с туристами, которые махали руками невидимым адресатам на берегу. Навигация закрывалась через неделю. После этого Волга останется пустой — только рыбаки да редкие баржи.

— Мама, никто не собирается сносить «Рябиновый двор».

— Ты так уверена? — Голос у мамы стал тревожным. — Фаина говорит — он уже встречался с Зубовым. И с Козловым. И с какими-то архитекторами из Москвы. Полиночка, ты бы узнала. Ну, по-соседски. Пригласи его в гостевой дом. У тебя номер три пустует. С видом на Волгу.

Я вздохнула. Мама была права — с практической точки зрения. Номер три действительно пустовал вторую неделю. Октябрь — не сезон. Художница Майя жила в мансарде (номер пять), пожилая пара из Самары — в номере четыре. А номера один и три пустовали. Для гостевого дома в октябре это было нормально. Но для моего бюджета — не очень.

— Я подумаю, — сказала я.

— Думай быстрее! Пока он не поселился в «Волжском уюте»! А они после той августовской истории притихли, но всё равно — конкуренты! Гостей переманивают!

— Мама, мне нужно джем мешать.

— Мешай! Но сначала позвони Фаине. Она знает его телефон.

И мама положила трубку. Тимофей посмотрел на меня с выражением, которое я расшифровала как: «Твоя мама могла бы управлять небольшой страной. Жаль, что ей досталось только Заречье».

Я снова взялась за ложку. Джем булькал — оранжевый, густой, с вкраплениями цедры. Капля на блюдце не растекалась — держалась, светилась янтарным светом. Готово. Бабушка говорила: «Джем — не варенье, Полиночка. Варенье течёт. Джем — держит. Ему нужно больше сахара. Больше терпения. И правильный момент».

Инвестор на набережной. Туристический комплекс. Снос домов.

Я помешивала джем и думала: правильный момент — это когда?

* * *

Я разлила джем по банкам — шести штукам, четырёхсотграммовым. Банки стояли на подоконнике, пропуская сквозь себя утренний свет. Цвет получился идеальный — тёмно-оранжевый, с золотистым отливом, прозрачный до донышка. Кусочки цедры плавали в джеме, как маленькие солнышки. Я наклеила этикетки, написанные от руки: «Облепиховый джем. Октябрь. Рябиновый двор». Почерк у меня был не такой красивый, как у Антона, но разборчивый.

Антон. Я подумала о нём — и тут же почувствовала то самое тепло, которое появлялось теперь каждый раз при мысли о реставраторе с вечно испачканными руками. После сентябрьской истории мы стали ближе — гораздо ближе. Он по-прежнему приходил каждый день, и мы по-прежнему делали вид, что он приходит проверить балку, наличники, лестницу, трубы и вообще всё, что может нуждаться в проверке. Но теперь между нами было что-то ещё. Что-то, что мы оба пока не называли вслух.

Антон появился на веранде ровно в десять. Я услышала его шаги по гравию — он ходил тяжело, как человек, который привык таскать доски и инструменты. Два удара в дверь, пауза, ещё один. Его система.

— Открыто!

Он вошёл — в своей обычной клетчатой рубашке с закатанными рукавами, несмотря на октябрьский холод. На плечах — первые намёки на утреннюю изморозь. В руках — неизменный ящик с инструментами. Но сегодня он поставил его у порога, а не понёс сразу к лестнице.

— Доброе утро, — сказал он, оглядывая кухню. — Джем?

— Облепиховый. Первая партия. Будешь пробовать?

— Буду, — он сел за стол, и в этом «буду» мне послышалось что-то большее, чем согласие на дегустацию. Как будто он говорил: «Буду с тобой. Буду пробовать. Буду рядом».

Я поставила перед ним розетку с джемом, чай, нарезанный хлеб. Антон взял ложку, зачерпнул — аккуратно, как привык обращаться со всем: с деревом, с инструментами, с людьми.

— Кислый, — сказал он. — Но хороший. Живой.

— Облепиха вообще живая. Пока соберёшь — все руки исколешь.

— Знаю, — он улыбнулся краешком рта. — У тёти Шуры три куста. Я в прошлом году помогал собирать. Три дня занозы вытаскивал.

Я засмеялась. Антон посмотрел на меня — пристально, чуть смущённо. Между нами повисла та самая пауза, которая в последние недели стала привычной — не неловкой, а наполненной. Как будто в воздухе стояло что-то невысказанное, но уже понятное обоим.

— Я, собственно, чего пришёл, — сказал он наконец. — Лестницу проверить. В мансарде. Она скрипит.

— Она не скрипит.

— Скрипит, — твёрдо сказал Антон. — Я вчера слышал. Когда уходил. Четвёртая ступенька. Продольный люфт.

— Антон, — сказала я, — ты проверял эту лестницу три раза за последнюю неделю. Она в идеальном состоянии.

Он помолчал. Потом посмотрел на меня — и я увидела в его глазах то самое выражение, которое появлялось теперь всё чаще. Смесь упрямства и нежности.

— Может, я не только лестницу пришёл проверять, — сказал он тихо.

Я не ответила. Просто налила ему ещё чаю. Тимофей спрыгнул с подоконника и потёрся о ноги Антона — признак высшего расположения. Антон наклонился, погладил кота. Тимофей замурлыкал.

За окном светало окончательно. Туман рассеялся, и Волга открылась во всей своей осенней красе — стальная, с серебряной рябью, с тёмной полосой дальнего берега. Рябина за окном горела алыми гроздьями. Октябрь вступал в свои права.

* * *

Телефон зазвонил снова через час. Я как раз вручила Антону банку облепихового джема — первую, с этикеткой, — и он стоял на крыльце, прижимая банку к груди, как что-то ценное. Не мама. Незнакомый номер — московский.

— Алло?

— Полина Сергеевна Медведева? — Голос был мужской, приятный, с той особой московской интонацией, когда человек улыбается, даже говоря по телефону. — Моя фамилия Вершинин. Марк Андреевич. Мне рекомендовали ваш гостевой дом. Говорят — лучший вид на Волгу и варенье, которое стоит отдельной поездки.

— Джем, — поправила я. — Сегодня — облепиховый.

— Облепиховый, — повторил он с удовольствием. — Тем более. У вас есть свободный номер?

— На сколько вы планируете?

— На неделю. Может, на две. Я здесь по делу — будем строить на набережной туристический комплекс. Слышали?

— Слышала.

Я покосилась на Антона. Он всё ещё стоял на крыльце с банкой в руках и смотрел на меня — вопросительно.

— Прекрасно, — продолжал Вершинин. — Тогда с меня — рассказ о проекте. С вас — джем.

Что-то в его голосе меня насторожило. Не сам голос — голос был приятный, обволакивающий, как дорогой коньяк. А то, как он сказал «с вас — джем». Легко. Как будто мы уже договорились. Как будто мой джем был частью сделки, о которой я ещё не знала.

— Приезжайте, — сказала я. — Номер три. С видом на Волгу. Завтрак в восемь.

— Договорились. И, Полина Сергеевна... — он сделал микроскопическую паузу. — Я слышал, у вас ещё и реставратор знакомый есть? Антон, кажется?

Я напряглась.

— Есть. А что?

— Ничего, — в голосе Вершинина снова появилась улыбка. — Просто наслышан. Говорят — золотые руки. Мне для проекта такие люди нужны. Познакомите?

— Познакомлю, — сказала я медленно.

— Вот и отлично. До вечера.

И положил трубку. Я — тоже. Антон шагнул ко мне:

— Кто?

— Инвестор. Марк Вершинин. Тот самый, про которого мама говорила. Будет жить у нас в номере три.

— И что ему нужно от меня?

— Говорит — «золотые руки». Хочет познакомиться.

Антон нахмурился.

— Не нравится мне это.

— Почему?

— Потому что инвесторы не интересуются реставраторами просто так. Если он хочет строить комплекс на набережной — ему нужна земля. А я реставрирую старые дома. Мы с ним по разные стороны баррикад.

Он был прав. Я почувствовала это сразу. Но отступать было поздно.

* * *

День прошёл в хлопотах. Я подготовила номера — проветрила, сменила бельё, поставила в вазы последние октябрьские астры (лиловые, с жёлтой серединкой — тётя Шура принесла утром, как всегда, без предупреждения и с лишней булочкой). Проверила отопление — батареи грели ровно, без перебоев. Запаслась продуктами — хлеб, молоко, яйца, масло. Гостевой дом должен быть готов ко всему. Даже к инвестору из Москвы. Особенно — к инвестору из Москвы.

Антон ушёл проверять лестницу, которую он проверил уже трижды, и заодно посмотреть перила на втором этаже, которые были в полном порядке. Я не спорила. Каждый справляется с тревогой по-своему. Антон — проверяя лестницы. Я — варя джем.

К обеду я сварила вторую партию — на этот раз с имбирём. Имбирь дал джему остроту и глубину — теперь он пах не просто облепихой, а чем-то восточным, согревающим. Бабушка имбирь не добавляла, но одобрила бы. Она любила эксперименты. «Традиция, Полиночка, — это не когда повторяешь одно и то же. Это когда добавляешь своё, но помнишь, с чего начала».

Вечером я вышла на набережную — подышать перед заездом гостей. Солнце садилось за Волгу — октябрьское, холодное, но ясное. Река была стальной, с розовыми прожилками заката. По набережной шли редкие прохожие — тихореченцы кутались в куртки, торопились домой. У причала рыбаки сворачивали сети — последние в этом сезоне. Пахло водой, дымом и прелой листвой.

Я остановилась у старого купеческого дома — того, что стоял третьим от причала. Дом был заброшен — окна заколочены, крыльцо покосилось. Но наличники сохранились — резные, с затейливым узором: виноградные лозы, дубовые листья, какие-то мифические птицы с распахнутыми крыльями. Антон говорил — это дом Селиванова, купца второй гильдии, построенный в 1840-х. Ещё один дом, который мог пойти под снос.

Я смотрела на наличники и думала: сколько рук их вырезало? Сколько глаз на них смотрело? Сколько зим они пережили? И теперь — из-за чьего-то бизнес-плана — они могут исчезнуть. Просто исчезнуть. Как будто и не было.

Достала телефон, набрала Антона.

— Слушай, — сказала я. — А тот дом, про который ты говорил... Селиванова. Ему точно грозит снос?

— Если комплекс будут строить — да, — голос Антона стал жёстким. — Он стоит прямо на участке, который Вершинин хочет выкупить. Вместе с моим домом.

— Твоим?!

— Мой дом — тоже старый. Купеческий. Кладка восемнадцатого века. И он тоже на набережной. Вернее — чуть в стороне, но участок большой. Если комплекс расширят — снесут и мой.

Я замолчала. Вот, значит, как. Не только «Рябиновый двор». Не только дом Селиванова. Дом Антона — дом, в который он вложил годы работы, — тоже под угрозой.

— Антон, — сказала я, — приходи вечером. Познакомлю с Вершининым. Посмотришь на него.

— Приду, — сказал он. — И вот что... я хочу тебе кое-что показать. У меня в подвале. Я нашёл... кое-что.

— Что?

— Приходи — увидишь, — в его голосе появилась странная нотка. Не тревога — скорее предвкушение. — Это связано с домом. И, кажется, с твоим домом тоже.

— С «Рябиновым двором»?

— С Рябининым, — сказал Антон. — С купцом Рябининым. Тем самым, который построил твой дом. Я нашёл... ну, в общем — приходи. Завтра. Я покажу.

И положил трубку. Я стояла на набережной, смотрела на старый купеческий дом, и в голове крутились обрывки мыслей: купец Рябинин, старая кладка, подвал, Вершинин, снос, комплекс. Как детали пазла, который я ещё не научилась складывать.

* * *

Марк Андреевич Вершинин приехал к вечеру — на чёрном внедорожнике, слишком большом для тихореченских улиц. Машина мягко прошелестела по гравию и остановилась у крыльца. Первым вышел Вершинин — легко, несмотря на возраст (около пятидесяти, решила я). Седые виски, дорогое кашемировое пальто серого цвета, никакого галстука — «свой парень». От него пахло дорогим одеколоном — чем-то древесным, с ноткой кожи. Он оглядел «Рябиновый двор» — не оценивающе, а скорее изучающе, как художник смотрит на натуру.

Рядом с ним из машины выбрался человек помоложе — лет тридцати восьми, сухой, быстрый, с ноутбуком под мышкой и взглядом оценщика. Одет строго: тёмный костюм, галстук, начищенные ботинки. Полная противоположность Вершинину.

— Моя правая рука, — представил Вершинин. — Виктор Семёнович Ремезов. Без него я как без калькулятора.

Ремезов кивнул — коротко, без улыбки. Пожал мне руку сухо, оценивающе. Так жмут руку люди, которые привыкли всё оценивать: стоимость, рентабельность, перспективы. Я сразу поняла: этот — не за джемом.

— Номер три — ваш, Марк Андреевич, — сказала я, протягивая ключи. — Номер один — для Виктора Семёновича. Завтрак в восемь. Полотенца в шкафу. Отопление работает. Если что-то понадобится — я на кухне или в мансарде.

— Прекрасно, — Вершинин взял ключ, но не ушёл сразу. Вместо этого он оглядел холл: лестницу с точёными балясинами, бабушкину герань на подоконнике, старые фотографии в рамках на стене, половик, сотканный ещё бабушкиной матерью. — У вас тут... душевно. Чувствуется — дом живой. Не то что эти бетонные коробки.

— Дом старый, — сказала я. — Купеческий. Сто двадцать лет. Его построил купец Рябинин.

— Рябинин? — Вершинин поднял бровь. — Интересно. Я читал про него. Интересная фигура. Держал несколько лавок, торговал зерном, строил баржи. И, кажется, был замешан в какой-то истории...

— В какой?

— Не помню точно, — он улыбнулся. — Но что-то связанное с подземными ходами. Легенда такая. Мол, купцы в Тихоречье строили подземные ходы между домами — чтобы прятать товары от ревизоров. Рябинин якобы соединил свой дом с ещё одним. Вот только с чьим — никто не знает.

Я вспомнила слова Антона про находку. Подземный ход. Рябинин. Соединил дома. Неужели...

— Знаю, что дом старый, — продолжал Вершинин. — Поэтому и приехал. Хочу посмотреть, что здесь можно сохранить. А что — увы — нет.

— Что значит «нет»? — спросила я, отбрасывая мысли о подземных ходах.

Вершинин посмотрел на меня — внимательно, с интересом. Как будто я задала вопрос, которого он ждал.

— Полина Сергеевна, — сказал он мягко, — я не враг старых домов. Я — бизнесмен. И я хочу построить комплекс, который принесёт городу деньги, рабочие места, туристов. Но для этого нужно место. Набережная — идеальное место. И некоторые дома... — он развёл руками, — придётся снести.

— «Рябиновый двор»?

— Это зависит от вас, — сказал Вершинин. — Если вы захотите продать — я куплю. За хорошую цену. Если нет — будем искать варианты. Я не воюю с людьми. Я договариваюсь.

За его спиной Ремезов открыл ноутбук и что-то печатал. Ни слова. Только клавиши щёлкали — быстро, как пулемёт. Я проводила их в номера. Вершинин одобрил вид из окна («Птичий полёт! Отсюда весь проект видно»), проверил матрас, спросил про отопление. Ремезов молча осмотрел номер, проверил розетки, измерил шагами площадь и, кажется, остался недоволен размерами. Но ничего не сказал.

* * *

Вечером за ужином я представила гостей друг другу. Пара из Самары — Семён Иванович и Людмила Петровна, тихие пенсионеры, отмечали тридцатилетие свадьбы. Художница Майя — девушка лет двадцати пяти, с акварельными красками и восторженным взглядом, — снимала мансарду уже вторую неделю, рисовала Волгу в разное время суток. Вершинин немедленно очаровал всех: рассказал пару смешных историй про Москву, расспросил самарцев про их город, похвалил акварели Майи («У вас удивительное чувство света!»). Ремезов сидел в углу стола, молчал, ел аккуратно, смотрел в телефон. За весь ужин он произнёс ровно три фразы: «Передайте соль», «Спасибо», «Я не ем сладкое».

— А что вы рисуете? — спросил Вершинин у Майи, разглядывая её альбом.

— Волгу. В разное время. Утром она одна, вечером — другая. В тумане — третья. Река — как человек. У неё есть настроение.

— Интересная мысль! А вы пробовали рисовать набережную? Старые дома?

— Да, конечно, — Майя оживилась. — Там такой ритм! Крыши, наличники, трубы. Каждый дом — как отдельный характер. Особенно тот, крайний, с зелёной крышей. Заброшенный. В нём есть что-то...

— Селиванова, — подсказала я.

— Да, точно! Я его третьего дня рисовала на закате. Получилось мрачно, но красиво.

Вершинин кивнул, но ничего не сказал. Только посмотрел на Ремезова — быстро, многозначительно. Ремезов едва заметно качнул головой.

Я налила чай. Облепиховый джем стоял на столе — в двух розетках, классический и с имбирём. Вершинин попробовал оба.

— Великолепно, — сказал он. — Кислый. Терпкий. Необычный. Честный.

— Это бабушкин рецепт.

— У вашей бабушки был талант. Не только к джему. К жизни.

Я не нашлась, что ответить. Комплимент был приятным, но что-то в нём настораживало. Вершинин говорил красиво — слишком красиво. Как человек, который привык очаровывать. И знает, что у него получается.

Тимофей спрыгнул с подоконника, подошёл к Вершинину, обнюхал его ботинок — и отвернулся. Не зарычал, не укусил, но и не потёрся. Дипломатическое непризнание. Потом подошёл к Ремезову — и тот даже не посмотрел на кота. Тимофей обиженно мяукнул и удалился на подоконник.

— Кот не одобряет? — усмехнулся Вершинин.

— Кот думает, — сказала я.

— И что же он думает?

— Пока не знаю. Но когда решит — сообщит.

Антон пришёл, когда чаепитие уже заканчивалось. Он остановился в дверях столовой — в своей рабочей одежде, с въевшейся в пальцы строительной пылью. Вершинин немедленно встал, протянул руку:

— А вы, должно быть, тот самый реставратор! Антон Сергеевич, если не ошибаюсь? Марк Вершинин. Наслышан о вашей работе. Говорят, вы местные дома знаете лучше, чем их бывшие владельцы.

Антон пожал руку — сдержанно, без улыбки.

— Знаю, — сказал он коротко.

— Прекрасно! Мне как раз нужен человек, который понимает местную архитектуру. Я хочу сохранить исторический облик набережной — вписать комплекс в существующую застройку. Без эксперта не обойтись. Вы не согласитесь консультировать проект?

На страницу:
1 из 3