
Полная версия
Тёща Тёмного Властелина
Я не почувствовала, как соскользнула со стула. Не почувствовала пола. Боль исчезла резко, одним движением, будто кто-то щёлкнул выключателем, и на секунду — на одну странную, ясную секунду — мне стало легче, чем было все последние два года: пальцы не болели, спина не тянула, в висках не стучало от усталости, которую я перестала замечать так давно, что забыла, каково это — её не чувствовать.
Потом не стало и этой секунды.
Не было туннеля со светом, о котором пишут в книгах. Не было чужих голосов, зовущих по имени, не было ощущения полёта или падения. Было просто ничто — плотное, беззвучное, без верха и низа, без времени, которое можно было бы измерить привычными единицами. Я не могу сказать, сколько это длилось. Может быть, мгновение. Может быть — то, что у людей моего прежнего мира заняло бы больше, чем вся оставшаяся жизнь.
Отчёт по текучести персонала так и остался недописанным на экране погасшего монитора. Кто-то другой допишет его в понедельник — или не допишет вовсе, и восемнадцать процентов так и уйдут в архив непрокомментированной цифрой. Меня это уже не касалось.
А потом откуда-то издалека донёсся звук. Не голос — скрип, деревянный, старый, такой, какой издаёт рассохшийся ставень на ветру. И вслед за ним — чьё-то дыхание, не моё, но почему-то ощущаемое как моё собственное.
Отчёты, кисти рук, дочь на другом конце оборванного звонка — всё это осталось там, где я только что была. Я не знала ещё, где я теперь. Но что-то в этом дыхании, слишком глубоком, слишком свободном для лёгких, к которым я привыкла за двадцать лет, подсказывало: там, где я теперь, начинается заново.
Глава 2. Чужое зеркало
Прежде чем в комнате кто-то появился, у меня было несколько минут в одиночестве — и я потратила их так, как тратила любое неожиданное окно тишины на работе: не на панику, а на составление списка.
Список начинался с потолка. Балки над головой были тёмными от старости, местами потрескавшимися, и паутина в углу говорила о том, что до этой спальни у прислуги давно не доходили руки — либо прислуги было мало, либо ей было не до уборки верхних углов. Я лежала на кровати с балдахином — тяжёлым, пыльным, тканевым, — под шерстяным одеялом, которое царапало кожу сквозь тонкую ночную рубашку. Комната была небольшой, но не бедной: у стены стоял резной комод, на комоде — кувшин и таз, у окна — кресло с потёртой обивкой, а на стене напротив кровати темнел гобелен, настолько выцветший, что различить сюжет было невозможно. Ни одной розетки, ни единого провода, ни намёка на электричество — только огарок свечи в железном подсвечнике у изголовья.
Я осторожно села, ожидая, что тело откликнется привычной волной сопротивления, с которой я каждое утро поднималась последние годы, — и не дождалась. Спина не тянула. Колени не хрустнули. Встав и подойдя к узкому окну, я обнаружила, что иду ровно, без той осторожности, с которой я обычно спускалась по лестнице, боясь оступиться на затёкшей ноге.
За окном был двор — мощённый камнем, с колодцем посередине и десятком хозяйственных построек по периметру, — а дальше, за невысокой каменной оградой, тянулись поля, судя по цвету, убранные совсем недавно. Ни машин, ни линий электропередач, ни единого признака того мира, из которого я, по всей видимости, только что выпала. Воздух, проникавший в приоткрытую створку, пах сеном и печным дымом — деревенским, тем самым, каким пахнет в местах, где готовят на живом огне.
Факт первый, который я занесла в мысленный протокол: я не в больнице и не дома. Факт второй: тело, в котором я нахожусь, чужое, но подчиняется мне безотказно. Факт третий, самый неудобный: судя по отсутствию любых признаков двадцать первого века, я нахожусь не просто в другом месте. Я нахожусь в другом времени — или в другом мире целиком, и вторая версия, как ни странно, пугала меня меньше первой, потому что вторая хотя бы не требовала объяснять себе, куда делась вся современная цивилизация за одну ночь.
Именно на этом пункте моих размышлений дверь открылась, и в комнату вошла женщина лет шестидесяти, невысокая, широкая в кости, в переднике поверх тёмного платья. Она несла таз с водой и, не глядя на меня, направилась к столику у окна — судя по всему, была уверена, что застанет меня спящей, а не разглядывающей потолок с видом человека, у которого только что рухнула вся картина мира.
— Ваша светлость проснулись, — сказала она, заметив меня краем глаза, и в голосе не было ни капли удивления — только констатация факта, произнесённая тем же ровным тоном, каким я сама произношу цифры на летучках. — Полегчало вам?
Я не ответила сразу. Двадцать лет практики научили меня одному простому правилу: если не понимаешь ситуацию, молчи и слушай, пока не поймёшь. Правило работало на переговорах о зарплате, на конфликтах между цехами и, как выяснилось, продолжало работать даже тогда, когда сама реальность вокруг тебя оказывалась вывернутой наизнанку.
Женщина — судя по переднику и связке ключей на поясе, экономка или что-то в этом роде — поставила таз, подошла ближе и осторожно тронула моё запястье, считая, видимо, пульс так, как это делают люди без градусника и медицинского образования: по ощущению, по многолетней привычке.
— Третий день лежите, — сказала она. — Лекарь сказал, горячка. Я уж думала, не очнётесь, как ваш батюшка покойный, царствие ему небесное. А вы вон, глаза открыли, и ясные какие. Славно.
Третий день. Это была первая цифра, которую мне удалось зацепить в этом потоке незнакомых слов, и я вцепилась в неё так, как цепляюсь за любую цифру в непонятной ситуации — потому что цифры не врут, в отличие от людей.
— Как меня зовут? — спросила я. Голос вышел чужим — чуть выше моего собственного, с непривычной хрипотцой после долгого молчания.
Женщина застыла с полотенцем в руках.
— Ваша светлость? — переспросила она, явно решив, что ослышалась.
— Как меня зовут, — повторила я тем же тоном, каким на собеседовании прошу соискателя назвать точную должность на прошлом месте работы, если он замялся. — Полное имя. Мне нужно, чтобы вы его назвали.
— Графиня Альвина ди Морвен, — сказала женщина медленно, будто разговаривала с ребёнком или с человеком, которого горячка лишила рассудка. — Вдовствующая графиня. Вы что же, себя не помните?
Альвина ди Морвен. Я повторила имя про себя несколько раз, пробуя его на вкус, как пробуют новую должность в трудовой книжке. Оно не вызывало во мне ровным счётом никакого отклика — ни узнавания, ни тепла, ни единой связанной с ним эмоции, какая должна была бы быть у человека по отношению к собственному имени.
— А как зовут вас? — спросила я.
— Тэсса, ваша светлость. Тэсса, ключница. Служу у вас третий год, с тех пор как прежняя ключница преставилась.
Служит третий год. Значит, эта женщина — не самый надёжный источник по истории моей — то есть Альвины — жизни, но достаточно наблюдательный, чтобы заметить, если я начну вести себя не так, как должна. Это стоило учесть.
— Тэсса, у меня будет несколько вопросов, и мне нужно, чтобы вы отвечали прямо, без предположений о том, что со мной случилось. Хорошо?
Она кивнула, явно растерянная — судя по лицу, прежняя графиня Альвина никогда не разговаривала с прислугой в таком тоне, — но послушно.
— Какое сегодня число?
— Двадцать третье число месяца сбора, ваша светлость.
Это ничего мне не говорило, но я запомнила формулировку, чтобы потом сопоставить с календарём, если он вообще существует в этом мире в узнаваемом виде.
— Где мы находимся?
— В усадьбе ди Морвен, как и всегда. Вы уж точно голову ударили, — она снова потянулась потрогать мой лоб, и на этот раз я отвела руку — не резко, но достаточно твёрдо, чтобы она поняла: прикосновения без разрешения тут больше не приветствуются.
Я приподнялась на подушках — и тут же поняла вторую вещь, которую мне следовало занести в список фактов: тело слушалось меня легко, слишком легко для человека, который двадцать лет мучился с поясницей от сидячей работы. Спина не тянула. Плечи не ныли той тупой усталостью, которая накапливается годами неправильной осанки за компьютером. Я подняла обе руки перед собой и внимательно осмотрела пальцы — тонкие, без единого намёка на узловатые сочленения, которые я знала на своих собственных руках наизусть, вплоть до того, какой сустав как выглядит в дождливую погоду.
И тут же, будто вспомнив о себе именно потому, что я о них подумала, суставы отозвались тем самым тянущим, знакомым дискомфортом, который я чувствовала последние годы каждое утро. Не резкой болью. Тихим, безошибочно узнаваемым напоминанием.
Я замерла, разглядывая собственные — чужие — пальцы с недоверием врача, обнаружившего у пациента симптом, которого там просто не должно быть.
Тело было новым. Молодым, судя по ощущениям — лет на десять моложе того, в котором я провела последние сорок пять лет. А боль в суставах была старой. Моей.
Значит, дело не в теле. Дело было во мне самой — что бы ни означало это «я» теперь, когда прежнее тело осталось лежать на полу кабинета за тысячу миль, а может, и не миль вовсе, а чего-то куда менее измеримого.
Я отложила эту мысль в сторону — не потому что она не заслуживала внимания, а потому что паника по поводу метафизики никогда не помогала собрать нужные данные быстрее.
— Тэсса, принесите мне зеркало.
— Зеркало? — она моргнула. — У вас в комнате есть, ваша светлость, вон на комоде.
Я встала — медленно, ожидая головокружения, которого не случилось, — и подошла к комоду. Отражение, которое встретило меня, принадлежало женщине лет тридцати пяти на вид, с тёмными волосами, собранными в небрежную косу, с усталым, но не измождённым лицом, в котором проступали мелкие морщины у глаз — единственный намёк на то, что обладательница этого лица прожила больше, чем можно было бы дать по коже. Глаза были карие, не мои — мои были серые. Нос — прямой, тоньше моего. Губы — бледные, потрескавшиеся, как у человека, который три дня пролежал в горячке.
Я долго смотрела на это лицо, ища в нём хоть что-то знакомое, и не находила ничего, кроме одного: взгляда. Взгляд был мой — тот самый, каким я двадцать лет смотрю на людей за столом переговоров, оценивая, лжёт мне собеседник или нет. Этот взгляд не принадлежал никакому телу. Он принадлежал мне.
— Тэсса, — сказала я, не отрываясь от зеркала, — у графини Альвины есть деньги? Дом, о котором вы говорите, — усадьба ди Морвен, — она в порядке? Есть долги?
Ключница замялась, и по этой заминке я поняла больше, чем она сказала бы словами.
— Долги есть, ваша светлость. Порядочные. С тех пор как граф преставился, дела у нас идут не то чтобы блестяще. Но об этом не мне вам рассказывать — управляющий Гурт лучше знает счета.
— Сколько лет прошло с тех пор, как граф умер?
— Шестой год пошёл, ваша светлость. Вы уж простите, что напоминаю — вы сами про это последнее время редко вспоминали.
Шесть лет вдовства, долги и дочь, которую эта самая графиня Альвина, похоже, видела реже, чем следовало бы, если Тэсса так осторожно подбирает слова. Что-то в этой формулировке царапнуло меня сильнее, чем должно было бы, — слишком уж знакомая конструкция: женщина, у которой были дела поважнее собственного ребёнка. Я узнавала эту женщину. Просто раньше видела её в зеркале другого, более привычного образца.
— А чем именно я — графиня — занималась последние годы? Раз не хозяйством и, судя по вашим словам, не дочерью.
Тэсса замялась во второй раз, и на этот раз заминка была куда красноречивее слов.
— По-разному, ваша светлость. Больше у себя сидели. Не обессудьте, что я так прямо, но вы сами спросили.
Долги. Плохое, но рабочее здоровье — если не считать того, что артрит явно переехал вместе со мной, а не остался в старом теле. Незнакомая страна, судя по обращению «ваша светлость» и упоминанию графского титула. И тело женщины, которая, если верить зеркалу, была моложе меня почти на десять лет, но чьё лицо носило усталость, слишком похожую на мою собственную, чтобы быть совпадением.
— У меня есть семья? — спросила я, хотя часть меня уже боялась ответа.
— Дочь ваша, — сказала Тэсса, и в голосе её впервые прозвучало что-то похожее на осторожность. — Госпожа Лиана. Девятнадцать лет ей. Она третий день у вашей постели просидела, ваша светлость, глаз не смыкала, только сегодня утром я её насильно спать отправила.
Дочь.
Я опустилась на край кровати, чувствуя, как земля — или то, что заменяло здесь землю под ногами — начинает уходить куда-то в сторону быстрее, чем я успеваю выстраивать очередной пункт своего мысленного протокола. У меня была Катя, с которой я не поговорила по-человечески три года и не успела попрощаться вовсе. И теперь, в теле женщины по имени Альвина ди Морвен, у меня, судя по всему, появилась ещё одна дочь — девятнадцатилетняя, незнакомая, три дня просидевшая у постели матери, которую, если верить зеркалу и собственному ощущению пустоты внутри, эта самая мать, вероятно, никогда толком не знала.
— Позовите её, — сказала я. — Пожалуйста.
Тэсса кивнула и вышла, оставив дверь приоткрытой, и в коридоре послышались её торопливые шаги — вверх, на другой этаж, туда, где, судя по всему, была комната дочери, а вовсе не рядом с материнской спальней, как полагалось бы в доме, где мать и дочь близки.
Я осталась одна, сидя на краю чужой кровати в чужом теле, в доме, о существовании которого час назад не подозревала, растирая привычным движением правое запястье, которое снова, тихо и упрямо, напомнило о себе тупой знакомой болью.
Список фактов, который я так старательно собирала последние минуты, был короток и от этого только страшнее: я умерла. Я оказалась в другом теле, в другом мире, под чужим именем. Титул, дом и, судя по обмолвке про долги, немалые проблемы достались мне в комплекте, без права отказа. И где-то в этом же доме сейчас поднималась по лестнице девятнадцатилетняя девушка, которая последние три дня боялась потерять мать — женщину, чьё место я заняла, не спросив разрешения ни у неё, ни у судьбы.
Дверь скрипнула. Я подняла взгляд и увидела на пороге молодую женщину с тёмными, как у меня в зеркале, волосами и настороженным, совершенно не радостным лицом — лицом человека, который слишком много раз обманывался в надежде, чтобы позволить себе обрадоваться раньше времени.
— Мама, — сказала она без вопроса, скорее проверяя, отзовусь ли я хотя бы на это слово. — Тебе правда лучше?
И я поняла, что второй за сегодня разговор начнётся с вопроса, на который у меня, при всём моём двадцатилетнем опыте, не было готового протокольного ответа.
Глава 3. Дочь
— Тебе правда лучше? — повторила она, не двигаясь с порога, будто боялась, что стоит подойти ближе, и окажется, что ей всё это почудилось.
Я разглядывала её так, как разглядывала бы нового сотрудника в первый день — быстро, но внимательно, стараясь считать максимум информации за минимум времени, пока собеседник не понял, что его изучают. Лиана была высокой, худой, с теми же тёмными волосами, что и у меня — то есть у Альвины, — собранными в тугой узел, с самого утра готовая скорее к дороге, чем к тому, чтобы сидеть у постели больной матери. Синие тени под глазами, потрескавшиеся от волнения губы, платье — практичное, дорожное, без единого намёка на украшения. Взгляд настороженный, оценивающий, слишком взрослый для девятнадцати лет — взгляд человека, который давно перестал ждать от близких людей чего-то хорошего и теперь готовится заранее к худшему.
— Лучше, — сказала я осторожно, взвешивая каждое слово, как взвешивают формулировку в приказе об увольнении, где одна неверная фраза может обернуться судебным иском. — Голова яснее. Хотя, признаюсь, некоторые вещи я помню... нечётко.
Это было не совсем ложью. Формально я действительно не помнила почти ничего из жизни Альвины ди Морвен — что можно было выдать за последствия горячки, не вызывая подозрений раньше времени.
Лиана вошла в комнату, но остановилась у изножья кровати, на безопасном расстоянии — том самом, на которое встают люди, давно научившиеся не подходить слишком близко к тем, кто может сделать больно.
— Нечётко — это как? — спросила она с подозрением, свойственным человеку, привыкшему проверять чужие слова на прочность. — Ты меня узнаёшь хотя бы?
— Узнаю, что ты моя дочь, — сказала я честно. — Остальное придётся тебе мне напомнить. Горячка забрала больше, чем я думала.
Она посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом — и в этом взгляде было столько всего сразу, что я невольно вспомнила летучки, на которых приходилось разбирать, кто из сотрудников врёт, кто чего-то недоговаривает, а кто просто устал настолько, что ему уже всё равно, поверят ему или нет. У Лианы было немного от каждого из этих трёх состояний.
— Значит, ты не помнишь, что через семь дней меня увозят в Пепельный Предел, — сказала она наконец, и в голосе прозвучало не облегчение оттого, что мать очнулась, а что-то похожее на горькое удовлетворение: ещё одно доказательство того, что мать никогда толком не интересовалась её жизнью, даже накануне самого важного события в этой жизни.
Я не сразу нашлась с ответом — не потому, что не знала, что сказать, а потому что впервые за утро почувствовала себя не наблюдателем, собирающим факты, а человеком, которому только что сообщили что-то по-настоящему страшное, минуя все промежуточные стадии подготовки.
— Увозят куда? — переспросила я, и голос вышел резче, чем я планировала.
— В Пепельный Предел, — повторила Лиана тоном человека, который вынужден объяснять элементарные вещи. — К Владыке. Меня просватали за него ещё в прошлом году, ты сама подписывала бумаги. Через семь дней за мной приедут, а сама свадьба — позже, через сорок дней после того, как довезут.
Просватали. Владыка. Пепельный Предел. Каждое из этих слов по отдельности ничего мне не говорило, но сложенные вместе, да ещё произнесённые тем ровным, смирившимся тоном, каким Лиана произносила их, они создавали картину, от которой у меня внутри — где бы теперь ни находилось это «внутри» — похолодело быстрее, чем от любой цифры текучести персонала за всю мою карьеру.
— Расскажи мне всё, что знаешь про этот брак, — сказала я, садясь ровнее. — С самого начала, в подробностях, — я и правда почти ничего не помню.
Лиана нахмурилась, но, кажется, решила, что просьба, при всей своей странности, безопаснее, чем очередной обмен колкостями, к которым она явно привыкла в разговорах со мной.
— Империя Асвейн платит десятину Пепельному Пределу раз в двенадцать лет, — начала она тем механическим тоном, каким рассказывают заученный урок. — Десятина — это невеста для Владыки. Дом Дар-Наэров держит какую-то печать на Грани, которая не даёт хлынуть оттуда всякой дряни, и печати нужна невеста из хорошего рода. Раньше отправляли дочерей императорского двора, но лет сто назад это как-то переиграли на знатные, но небогатые роды из провинций — вроде нашего. Отцу предлагали дважды. Первый раз он отказал наотрез, я это ещё маленькой помню — крик был на весь дом. Второй раз, уже после его смерти, ты согласилась. Быстро согласилась, я тогда удивилась даже.
Я потянулась было машинально потереть переносицу — привычный жест, которым я двадцать лет поправляла очки для чтения, прежде чем вчитаться в мелкий шрифт договора, — и с запозданием обнаружила, что очков на мне нет, а глаза, судя по всему, видят прекрасно и без них. Мелочь, но от неё меня почему-то качнуло сильнее, чем от известия про Владыку: тело забыло привычку раньше, чем я успела осознать, что привычка больше не нужна.
Я слушала, стараясь не выдать ни одной эмоцией того ужаса, который поднимался во мне с каждым новым словом. Быстро согласилась. Продала дочь — не было другого слова для того, что делала прежняя Альвина, — и, судя по тому, что рассказывала Лиана, даже не потрудилась объяснить ей почему.
— А что за человек этот Владыка? — спросила я. — Ты его видела хоть раз?
— Никто его толком не видел, — покачала головой Лиана. — При дворе рассказывают разное: что он не старится, что живёт не одну сотню лет, что за глаза его называют то Пепельным, то просто Тёмным — из уважения, а может, из страха, тут не разберёшь. Приедет ли он сам за мной или пришлёт кого-то — тоже не знаю. В прошлый раз, помню, рассказывали, что приезжал лично.
Не одну сотню лет. Я мысленно отметила это как факт номер один в списке того, что нужно будет уточнить прежде, чем составлять хоть какую-то стратегию переговоров: с кем я имею дело, сколько ему лет и, самое главное, чего он вообще хочет от этого брака, помимо соблюдения какой-то древней традиции, которая, судя по количеству прежних невест, не заканчивается ничем хорошим ни для одной из сторон.
— И что происходит с невестами Владыки? — спросила я тем нейтральным тоном, каким спрашивают про статистику текучести, заранее зная, что цифра будет плохой.
Лиана впервые за разговор отвела взгляд.
— Об этом не принято говорить прямо, — сказала она. — Но невесты не возвращаются. Ни одна за триста лет. Марта — это кастелянша в замке, мне рассказывали, — хоронит их сама, одну за другой. Официально это называется честью. Неофициально при дворе шепчутся, что ни одна не доживает больше нескольких лет.
— И ты согласилась на это добровольно?
Это был неправильный вопрос — я поняла это сразу же, по тому, как дёрнулся подбородок Лианы, как сжались её тонкие пальцы в кулаки.
— А у меня был выбор? — спросила она резко. — Род должен заплатить десятину — либо я, либо кого-то из дальних кузин найдут и заставят, а у них, между прочим, дети маленькие. Или ты забыла, что у нас нет денег даже на то, чтобы заплатить откуп, который иногда принимают вместо невесты? Я хотя бы могу этим спасти род от полного разорения. Хоть какая-то от меня польза будет, раз уж больше я никому ни на что не гожусь.
Последняя фраза резанула меня почти физически — потому что я узнала в ней собственную интонацию, ту самую, с которой сама двадцать лет выторговывала себе право на существование через полезность, а не через факт того, что имею право просто быть. Дочь другой женщины, в другом мире, произносила слово в слово то, во что я сама верила всю свою предыдущую жизнь.
— Ты не обязана быть кому-то полезной, чтобы иметь право жить, — сказала я тихо, прежде чем успела обдумать, стоит ли говорить это вслух незнакомой девушке, которая всего час назад стала моей дочерью при обстоятельствах, которые я даже не начала осмыслять.
Лиана посмотрела на меня так, будто я заговорила на другом языке — недоверчиво, настороженно, но с той секундной вспышкой в глазах, которая появляется у человека, услышавшего то, что он хотел услышать много лет подряд и уже отчаялся дождаться.
— Странно от тебя это слышать, — сказала она наконец, и голос дрогнул, прежде чем снова выровнялся в привычную оборонительную сухость. — Ты сама всегда говорила, что за место в этом мире надо платить. Что бесплатно ничего не бывает даже в семье.
Я не помнила, чтобы говорила это — потому что, разумеется, не говорила, это говорила прежняя Альвина, — но узнавание было слишком острым, чтобы делать вид, что фраза мне незнакома. Я говорила примерно то же самое, только другими словами, всю свою карьеру. Просто адресовала это подчинённым, а не собственному ребёнку.
— Значит, я ошибалась, — сказала я твёрдо. — И, возможно, не в первый раз. Сколько у нас времени до того, как за тобой приедут?
— Семь дней, считая с сегодняшнего утра, — повторила Лиана. — Гурт объявил об этом сразу, как получил письмо, — я, услышав новость, слегла с сердцем, а следом и ты — с горячкой. Совпало неудачно.
Семь дней. Я быстро прикинула: даже если бы у меня было полное представление о законах этого мира, о том, как работают договоры, о том, к кому обращаться за пересмотром условий, — семь дней для человека с моим опытом было не то чтобы много, но достаточно, чтобы хотя бы попытаться. Двадцать лет я разруливала конфликты, которые казались неразрешимыми накануне дедлайна, просто потому что умела найти в документе лазейку, которую другие не замечали, потому что боялись искать.
— Покажи мне договор, — сказала я. — Всё, что подписывала я — то есть твоя мать. Всё, до последней строчки.
— Договор в кабинете отца, у Гурта. Но зачем он тебе? Его же нельзя расторгнуть — это освящено Орденом, ты сама говорила, что раз печать поставлена, дело закрыто.




