Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)
Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)

Полная версия

Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

— Я чувствую.

— Это кровь.

— Не моя.

Она силой вырвала пемзу. Я бросилась за ней, но комната качнулась, в рёбрах вспыхнула боль, и я ухватилась за край умывальника. В зеркале напротив стояла девушка в белой ночной сорочке. Золотые волосы спутались, лицо стало почти прозрачным, один глаз всё ещё окружала желтовато-синяя тень. Руки до локтей были мокрыми, с пальцев капала кровь.

Мне показалось, что это призрак матери.

Дарья тоже пыталась отмыть с себя мужчину, которого любила? Скребла кожу после прикосновений мужа, которому принадлежала по закону, и француза, которому отдала сердце? А потом вошла в озеро, потому что вода оказалась единственным, что не требовало от неё выбирать?

— Как она умерла? — спросила я.

Марта вздрогнула.

— Кто?

— Моя мать.

— Ты знаешь. Утонула.

— Сама?

Кормилица отвернулась. Достаточно быстро, чтобы выдать правду, и слишком медленно, чтобы спрятать её.

— Марта.

— Не сейчас, девочка.

— Именно сейчас. Я написала любимому, что выбрала другого мужчину. Может, завтра тоже пойду к Неве. Хочу знать, семейная ли это привычка.

Она ударила меня по щеке.

Несильно. Но звук разнёсся по комнате, и мы обе застыли. Марта смотрела на свою ладонь в ужасе, словно она принадлежала не ей.

— Прости, — прошептала она.

Я коснулась горящей щеки.

— За что? В этом году меня били князь, конвоиры, муж и кормилица. Остался только спаситель. Надо предложить Чернышеву, чтобы не чувствовал себя обделённым.

— Не смей говорить о смерти! — Марта схватила меня за плечи и тут же ослабила пальцы, вспомнив о ранах. — Ты думаешь, мне не больно? Я держала тебя младенцем, прятала от пьяного Соболевского, ночами сидела возле твоей кровати. А теперь должна слушать, как ты собираешься утопиться из-за мужчины, который даже не пришёл?

— Он не знал.

— Ты всегда говоришь это о нём.

— Потому что это правда.

— Правда в том, что рядом его нет.

Я отступила, словно она ударила снова.

— Выйди.

— Катя…

— Выйди, пока я не возненавидела единственного человека, которого ещё могу любить без страха.

Марта заплакала, прижала полотенце к моим израненным рукам и вышла. За дверью, как всегда, повернулся ключ.

Я осталась одна со словами, которые написала, и словами, которых сказать не сумела.

К полудню принесли платье цвета тёмного вина. Тяжёлый бархат плотно облегал талию, лиф был расшит чёрным бисером, рукава заканчивались белым кружевом. Наряд вдовы, но слишком роскошный для настоящего траура. Чернышев будто одевал меня не для скорби, а для демонстрации: посмотрите, какую редкую птицу он вынес из горящей клетки.

Я отказалась переодеваться.

Служанка ушла и вернулась с коротким сообщением:

— Александр Захарович будут ждать вас в библиотеке. Если вы не спуститесь сами, приказали принести.

— На подносе?

Девушка подавила улыбку.

— На руках, сударыня.

После вчерашнего я не сомневалась, что он исполнит угрозу. Позволить Чернышеву снова пронести меня перед слугами оказалось невыносимее, чем надеть выбранное им платье.

Пока горничные затягивали корсет, я не могла вдохнуть. Не из-за шнуровки. Каждый крючок, каждая пуговица напоминали: даже оболочку моей кожи теперь определяет он. Волосы уложили высоко, выпустив вдоль шеи два золотых локона. На грудь легла чёрная бархатка с единственной жемчужиной.

Такая же жемчужина была в серьге, которой я купила Лизину смелость.

Я сорвала украшение.

— Передайте графу: на шею он сможет надеть мне только верёвку.

Библиотека занимала почти всё западное крыло. Высокие шкафы из тёмного дуба уходили к расписному потолку, книги за стеклом сверкали золотыми корешками. Возле окон стояли глобусы, карты и длинный стол, покрытый зелёным сукном. В камине горели поленья, но мне стало холодно, едва я увидела Чернышева.

Он стоял спиной, рассматривая карту Европы. Сегодня на нём был серый камзол с серебряным шитьём, белый шёлковый жилет, узкие чёрные бриджи и сапоги до колен. Тёмные волосы аккуратно перевязаны лентой. На правой руке — перстень с чёрным камнем.

Этой рукой он удерживал моё письмо над огнём.

— Вы хотели меня видеть.

— Хотел.

— Смотрите. Я постою, пока не надоем.

Он обернулся. Взгляд скользнул по платью, задержался на обнажённой шее.

— Жемчужина вам не понравилась?

— Не люблю ошейники.

— Зато прекрасно носите.

— А вы прекрасно лжёте. У каждого свой дар.

Чернышев указал на кресло.

— Присядьте.

— Постою.

— У вас повреждены рёбра.

— Поразительная осведомлённость. Доктор описал каждый синяк или приложил рисунки?

На его лице ничего не изменилось, но пальцы легли на край стола чуть жёстче.

— Он сообщил, что вам нужен покой.

— А вы решили добавить душевных мучений, чтобы тело не скучало.

— Я решил рассказать правду.

— Вчера вы заставили меня написать ложь.

— Ложь иногда подготавливает человека к правде. После неё правда кажется почти милосердием.

— Вы репетируете эти фразы перед зеркалом или мерзость рождается сама?

— Обычно в беседе с вами.

Я села, потому что ноги действительно начали дрожать. Чернышев открыл нижний ящик стола и достал небольшой ларец, обтянутый потрескавшейся зелёной кожей.

— Узнаёте?

— Нет.

— Он принадлежал вашей матери.

В груди что-то болезненно перевернулось.

На крышке серебром были выведены переплетённые буквы «Д» и «Р». Дарья. Руа.

Я протянула руку, но Чернышев удержал ларец.

— Откуда он у вас?

— Достался вместе с бумагами Потоцких.

— Отдайте.

— Сначала выслушайте.

— Это вещь моей матери!

— Именно поэтому вы не уйдёте, хлопнув дверью.

Я вцепилась ногтями в ладони. Он всё рассчитал: платье, лестницу, кресло, ларец. Каждую мою реакцию разложил на столе, как шахматные фигуры.

— Говорите.

Чернышев открыл ларец. Внутри лежали перевязанные выцветшей голубой лентой письма, засушенные цветы и миниатюрный портрет мужчины.

Я увидела волосы — светлые, почти золотые. Увидела синие глаза, высокий лоб, прямой нос и тонкий насмешливый рот.

Моё лицо.

Только мужское, более резкое, повзрослевшее.

Пальцы заледенели.

— Кто это?

— Вы знаете.

— Скажите.

— Граф Этьен де Руа. Французский дипломат, авантюрист, человек, которого русские власти много лет считали шпионом.

Я смотрела на портрет. Мужчина на нём улыбался так, словно был уверен, что мир создан для его удовольствия. На шее кружевное жабо, на синем камзоле серебряная лилия, в глазах живой, дерзкий свет.

Такой же свет я видела в собственных глазах, когда ещё умела смеяться.

Я приложила портрет к зеркалу на стене и посмотрела сначала на него, потом на собственное отражение. Сходство было не просто заметным — оно унижало, словно всю жизнь я носила на лице признание в материнском грехе, а окружающие читали его, пока сама оставалась неграмотной.

Теперь я вспомнила взгляды слуг в детстве. Старые женщины замолкали, когда я вбегала на кухню. Мужчины рассматривали волосы, переглядывались. Отец — тот, кого я называла отцом, — никогда не позволял приближаться к себе, но иногда подзывал, брал за подбородок и долго смотрел в лицо. В детстве мне казалось, он пытается найти в моих чертах что-то достойное любви. Теперь понимала: Павел Соболевский искал мужчину, которого хотел убить.

Однажды, мне было лет семь, я прибежала к нему с букетом полевых цветов. Он сидел в кабинете и пил. Я протянула васильки, сказала, что они такого же цвета, как мои глаза. Соболевский схватил меня за волосы, притянул к лицу и прошипел: «Даже глаза его, проклятие». Потом толкнул. Я упала на каминную решётку и обожгла ладонь. Марта сказала, что отец был пьян и не понял, что делает.

Он всё понимал.

Шрам на ладони побелел, почти исчез, но сейчас запылал с прежней силой. Выходит, первый мужчина, ударивший меня из-за чужой любви, сделал это ещё до того, как я узнала значение слова «любовь».

— Вы давно знаете? — спросила я.

— О вашем происхождении? Достаточно давно.

— И смотрели, как я называла себя Соболевской.

— Люди часто держатся за имена крепче, чем за правду.

— Потому что правда не обнимает ребёнка, когда ему страшно. Имя хотя бы даёт иллюзию, что ты кому-то принадлежишь.

— Вы так отчаянно хотите принадлежать?

Я повернулась к нему.

— Нет. Я отчаянно хочу, чтобы хоть один человек выбрал меня, не рассчитывая, что получит взамен.

Чернышев отвёл взгляд первым. Маленькая победа, но внутри от неё стало только больнее.

— Он гостил у нас, — прошептала я. — Марта говорила о французе.

— Он был любовником вашей матери.

— Замолчите.

— Дарья Николаевна собиралась бежать с ним.

— Замолчите!

Я вскочила. Боль в боку полоснула, но я почти не почувствовала. Чернышев достал письмо.

— «Мой дорогой Этьен, дитя шевелится под сердцем, и я уже не могу обманывать себя. Оно твоё…»

Я ударила его по руке. Лист выпал на стол.

— Не смейте читать слова моей матери!

— Почему? Вы предпочитаете, чтобы её голос навсегда принадлежал мёртвым мужчинам?

— Она писала не вам.

— Как и вы писали не мне. Однако чужие письма имеют привычку попадать в мои руки.

Я схватила лист. Почерк был лёгким, округлым. Чернила выцвели до коричневого, внизу виднелось пятно, размывшее несколько слов.

Слеза матери.

«Я боюсь Павла. Он смотрит на меня так, будто уже всё понял. Если со мной что-нибудь случится, найди нашу девочку. Не оставляй её с ним».

Нашу девочку.

Колени подломились. Я опустилась в кресло, прижав письмо к груди.

Внутри меня рушился целый мир, хотя этот мир никогда не был добрым. Павел Соболевский ненавидел меня не за сходство с неверной женой. Он каждый день видел в моём лице мужчину, который украл у него Дарью. Золотые волосы, синие глаза, насмешливый рот — всё моё существование было доказательством его унижения.

— Он знал? — спросила я.

— Соболевский? Почти наверняка.

— Поэтому запер меня в монастыре.

— Возможно.

— Поэтому никогда не называл дочерью.

— Катя…

— Не называйте меня так!

Я подняла глаза. Чернышев стоял совсем близко. В его лице впервые не было насмешки. Только внимательное, почти болезненное ожидание.

— Зачем вы рассказываете мне это сейчас?

— Потому что вам необходимо понять: Соболевской вы никогда не были.

— А Потоцкой перестала быть вчера. Как удобно. Вы сняли с меня последнее имя.

— Я даю вам настоящее.

— Имя шпиона?

— Имя отца.

— Отца, который не пришёл за мной! — закричала я. — Мать просила найти нашу девочку. Где он был, когда меня били? Когда запирали в монастыре? Когда везли на каторгу? Где был этот прекрасный граф де Руа?

Слёзы хлынули сами. Я ненавидела их, но остановить не могла. Письмо дрожало в руках. Мне снова было пять лет, десять, шестнадцать — любой возраст, в котором ребёнок продолжает ждать, что однажды откроется дверь и войдёт человек, обязанный любить его просто за существование.

— Может быть, он не знал, — сказал Чернышев.

Я рассмеялась сквозь слёзы.

— Сегодня все мужчины не знают. Гриша не знал, что я в тюрьме. Де Руа не знал, что у него дочь. А вы, конечно, не знали, что сжигаете моё сердце вместе с письмом.

— Я знал.

Честность ударила страшнее оправдания.

— Ненавижу вас.

— Вы уже говорили.

— Буду повторять, пока не поверите.

— Я верю. Это ничего не меняет.

Я прижала материнское письмо к губам. От бумаги пахло пылью и сухими цветами, но мне чудился запах озёрной воды, мыла, женских духов. Запах женщины, которую я почти не помнила и по которой тосковала всю жизнь.

— Вы хотите использовать меня, чтобы найти его.

Чернышев не ответил сразу.

— Мне нужны документы, которые де Руа вывез из России.

— А я приманка.

— Вы его дочь.

— Для вас это одно и то же.

Я осторожно положила письмо в ларец и забрала портрет. Чернышев не остановил.

— Он мёртв?

— Нет.

Слово разорвало воздух.

Я подняла голову.

— Что?

— Этьен де Руа жив. Более того, несколько месяцев назад он узнал, что дочь Дарьи пережила монастырь, каторгу и замужество с Потоцким.

Сердце ударилось о рёбра так сильно, что я задохнулась.

— Откуда?

Чернышев закрыл ларец.

— Потому что он прислал мне предложение.

— Какое предложение?

Серые глаза остановились на моём лице.

— Обменять вас на бумаги, ради которых когда-то погибла семья Никитиных.

Я смотрела на него, не понимая, что именно должно убить меня первым: отец, готовый торговать дочерью, которую ни разу не обнял, или документы, пропитанные кровью родителей Григория. Между нами снова встали мёртвые — моя мать, его мать, Николай, Соболевский, Потоцкие. Их становилось всё больше, а нам с Гришей оставалось всё меньше места среди живых.

Портрет де Руа дрогнул в моей руке.

Мужчина с моими глазами продолжал улыбаться.

Глава 6

— Сколько?

Чернышев приподнял брови.

— Простите?

— Сколько бумаг стоит одна дочь? Один сундук? Два? Или отец оценил меня по весу, как мясник тушу на рынке?

Я стояла посреди библиотеки, сжимая миниатюрный портрет де Руа так сильно, что тонкая рамка впилась в ладонь. Мужчина с моими глазами улыбался, не подозревая, что спустя двадцать лет будет торговаться за собственную дочь с незнакомым русским графом.

Чернышев подошёл к столу и налил воды. Не вина — словно понимал, что сейчас мне необходима ясность, чтобы каждое его слово вошло глубже.

— Де Руа не предлагал обменять вас в буквальном смысле.

— Какое облегчение. Значит, выразился изящнее? Французы умеют заворачивать предательство в шёлк.

— Он сообщил, что готов передать часть документов человеку, который доставит вас в безопасное место для встречи.

— То есть доставит ему меня.

— Вы передёргиваете.

— А вы называете похищение путешествием, клетку защитой и торговлю встречей. Мы оба любим красивые слова.

Граф подал мне стакан. Я не взяла.

— Где он?

— Неизвестно.

— Вы только что сказали, что получили предложение.

— Через посредника. Де Руа давно научился не оставлять адресов.

— Разумная привычка для человека, из-за которого умирают другие.

При упоминании семьи Никитиных грудь сдавило так, будто под корсет всунули железный обруч и начали медленно затягивать. Если Гриша узнает, чья кровь течёт во мне, его ненависть наконец получит имя и лицо. Моё лицо.

Я всегда боялась, что он отвернётся из-за Соболевского. Теперь выяснилось: настоящий отец мог быть ещё страшнее мнимого.

— Что было в тех документах? — спросила я.

— Переписка, имена людей при дворе, сведения о деньгах и приказах. Достаточно, чтобы отправить на плаху несколько весьма уважаемых семейств.

— И убить родителей Григория.

— Возможно, их смерть была не целью, а последствием.

Я рассмеялась. Резко, почти истерично.

— Какая разница для ребёнка, нашедшего мать с разорванным платьем? Целью её убили или последствием?

Чернышев замер. Я поняла, что попала в точку.

— Вы знаете, как они умерли.

— Я читал старое дело.

— И всё это время молчали.

— Вы не спрашивали.

— Я не спрашивала, не продавал ли меня отец за пачку бумаг. Какое упущение с моей стороны.

Граф поставил нетронутый стакан на стол.

— Вам необходимо успокоиться.

— Не произносите эту фразу. Мужчины говорят её женщине, когда сами довели её до безумия и теперь боятся последствий.

— Хорошо. Продолжайте разрушать себя. Но делайте это сидя, пока не разошлись треснувшие рёбра.

Я хотела ответить, однако боль уже поднималась от бока к плечу. Пришлось опуститься в кресло. Чернышев позвонил в серебряный колокольчик. Дворецкий вошёл почти сразу.

— Подать обед сюда. На двоих.

— Я не стану с вами обедать.

— Тогда будете смотреть, как ем я.

— Захватывающее зрелище, но я предпочитаю казни.

— Заметил.

В его голосе прозвучала такая холодная жестокость, что я снова увидела голову Николая на золотом песке. Пальцы задрожали. Портрет выпал на юбку.

Чернышев поднял его и задержал в руке.

— Вы похожи.

— Верните.

— Те же глаза. Волосы. Даже выражение, когда собираетесь солгать.

— Вы настолько хорошо знали моего отца?

— Достаточно, чтобы не доверять ему.

— Но мне предлагаете встречу.

— Под моим контролем.

— Вот оно. Самое любимое ваше выражение.

Слуги внесли обед: суп в серебряной миске, запечённую стерлядь, перепелов, пирожки, фрукты и графин бургундского. На стол легла белоснежная скатерть, засверкали приборы. От запаха еды желудок болезненно сжался. Я почти ничего не ела после казни, но не желала доставлять Чернышеву удовольствие видеть мой голод.

Он сел напротив, расправил салфетку.

— Попробуйте суп.

— Отравлен?

— Нет. Я предпочитаю медленные способы.

— Уже заметила.

Я взяла ложку только потому, что руки перестали слушаться. Первый глоток горячего бульона обжёг рот и вызвал голодную судорогу. Тело предало меня, потребовало ещё. Я ела слишком быстро, ненавидя себя за каждый глоток, а Чернышев делал вид, будто не замечает.

— Вы можете встретиться с де Руа, — произнёс он, разрезая перепела. — Но для этого ваше положение должно измениться.

Ложка остановилась возле губ.

— Каким образом?

— Сейчас вы вдова казнённого изменника, дочь человека, осуждённого за заговор, и предполагаемая наследница французского шпиона. У вас нет имущества, средств и законного покровителя. Любая встреча с де Руа превратит вас в обвиняемую.

— А если встречу организуете вы?

— Тогда обвинят нас обоих.

— Как печально. Значит, всё это время вы рисковали репутацией ради моего прекрасного лица?

— Лицо действительно помогло.

Я отложила ложку.

— Говорите прямо.

Чернышев вытер пальцы салфеткой. Затем достал из внутреннего кармана маленькую бархатную коробочку и поставил между нами.

Меня затошнило раньше, чем он открыл.

Внутри лежало кольцо. Тяжёлый сапфир цвета зимнего неба окружали мелкие бриллианты. Оно было прекрасным — и оттого ещё более отвратительным. Николай тоже протягивал мне драгоценности, ожидая, что камни заменят согласие.

— Нет.

— Я ещё ничего не спросил.

— Вы поставили перед женщиной кольцо. Даже медведь догадается.

— Медведь, возможно, дождался бы предложения.

— Тогда женитесь на медведице. У вас будет много общего.

В уголках его губ мелькнула улыбка.

— Станьте моей женой, Екатерина Павловна.

Слова прозвучали буднично, как распоряжение подать экипаж.

Я смотрела на сапфир и чувствовала, как внутри меня медленно поднимается ярость. Не горячая, шумная — ледяная. Та, от которой перестают дрожать руки.

— Зачем?

— Моё имя защитит вас. Вы получите положение, деньги, возможность путешествовать и встретиться с отцом. Никто не осмелится арестовать жену человека, которому доверяют при дворе.

— А вы получите де Руа и документы.

— Получу.

— Ещё моё тело.

Чернышев не отвёл глаз.

— Со временем.

— Когда благодарность созреет?

— Когда вы сами захотите.

— А если никогда?

— Я умею ждать.

От его спокойствия желудок стянуло в ледяной узел. Николай угрожал плетью, кричал, бил. Чернышев обещал ждать, но в этом обещании уже были запертые двери, перехваченные письма, купленные слуги. Он не собирался ломать меня одним ударом. Он хотел стать воздухом вокруг, чтобы однажды я сама приползла за разрешением дышать.

— Вы уже однажды вышли замуж ради имени и защиты, — продолжил он. — Второй раз хотя бы выберите мужчину разумнее.

Я взяла коробочку. Чернышев едва заметно выдохнул, решив, что победил.

А затем я опрокинула кольцо в суп.

Сапфир исчез в жирном бульоне. Несколько капель брызнули на белую скатерть и серебряный жилет графа.

В комнате стало так тихо, что я услышала потрескивание дров.

— Простите, — сказала я. — Ваше предложение утонуло. В нашей семье это считается достойным завершением несчастной любви.

Лицо Чернышева окаменело.

— Вы находите это забавным?

— Нет. Забавным будет, когда вы попросите повара выловить кольцо.

Он медленно поднялся. Я тоже встала, не желая оставаться ниже. Между нами был стол с растоптанной белой скатертью, как поле после короткой войны.

— Я предлагаю вам всё, чего вы лишены.

— Именно поэтому предложение мерзко. Вы сначала убедились, что у меня ничего не осталось, а потом принесли цену.

— Я спас вас.

— И теперь выставили счёт.

— Вы несправедливы.

— А вы рассчитывали, что избитая, бездомная женщина окажется дешевле? Одно кольцо, несколько платьев, обещание показать отца — и она раздвинет ноги от благодарности?

Его глаза потемнели.

— Я никогда не требовал от вас этого.

— Пока.

— В отличие от Никитина, я умею слышать слово «нет».

Имя Гриши ударило под дых.

— Не смейте говорить о нём.

— Почему? Он ведь уже исполняет ваше желание. Вчера вечером граф Никитин появился у Завадских и не отходил от Татьяны весь вечер.

Я не позволила себе пошатнуться. Только пальцы сжались на спинке кресла.

— Вы лжёте.

— Половина двора обсуждает их примирение. Если хотите, пришлю газету светских известий.

Перед глазами возник Гриша в белом мундире рядом с темноволосой красавицей. Его рука на её талии. Зелёные глаза Татьяны, торжествующая улыбка. Он прочёл письмо. Поверил. А чего я ожидала? Что мужчина, называвший меня шлюхой за один взгляд на другого, услышит ложь сквозь бумагу?

— Он танцевал с ней? — спросила я прежде, чем успела запретить себе.

Чернышев заметил слабость. Конечно заметил. Он умел чуять кровь раньше, чем она выступала на коже.

— Дважды.

— Это ничего не значит.

— Первый танец действительно ничего. Второй мужчина просит, когда желает, чтобы его выбор заметили.

Я знала. При дворе каждый поворот головы становился признанием, каждый взгляд — обещанием, каждое лишнее прикосновение — объявлением войны. Григорий не мог не понимать. Значит, хотел, чтобы мне рассказали.

— Она была красива?

— Завадская всегда красива.

— Красивее меня?

Вопрос выскочил жалким, голым, унизительным. Я ненавидела себя за него. Чернышев отложил нож и посмотрел так внимательно, что захотелось закрыть лицо руками.

— Нет.

— Вы обязаны так ответить женщине, которую хотите купить.

— Я никогда не льщу там, где достаточно правды. Татьяна прекрасна. Но рядом с вами другие женщины становятся частью обстановки.

— А мужчины — идиотами.

— Некоторые были ими заранее.

Я отвернулась, но воображение уже рисовало бал. Зала Завадских, залитая свечами, зеркала в золочёных рамах, музыканты на хорах. Татьяна в зелёном платье, подчёркивающем глаза и тёмные кудри. Гриша склоняется к её шее, говорит что-то, от чего она смеётся. Его пальцы лежат на талии там, где когда-то удерживали меня. Он касается её обнажённой спины, чувствует под ладонью гладкую кожу без синяков и следов плети.

Завадская чиста от чужой крови. Её отец не торговал государственными тайнами. Мужа не обезглавили. Она не сидела в тюрьме и не сбегала с мужчинами, чтобы выжить. С ней Грише не придётся выбирать между честью и любовью.

От этой мысли по позвоночнику прошёл ледяной скрежет. Внутри словно провернули нож, наматывая на лезвие кишки, воспоминания, надежды. Я схватила стакан и выпила вино залпом. Оно обожгло пустой желудок.

— Осторожнее, — сказал Чернышев. — Никитин уже показал, как выглядит человек, пытающийся утопить любовь в вине.

— Вы следили и за ним?

— За вами обоими приходится следить. Иначе вы уничтожите половину столицы, пытаясь ранить друг друга.

— Что с ним было?

— Ничего, что украсило бы героя. Несколько дней в трактирах, дешёвые женщины, драки. Потом брат привёл его в чувство.

Слова «дешёвые женщины» вонзились под ногти. Я представила чужие губы на его теле, белые руки, распахнутые юбки. Гриша, пьяный и яростный, берёт одну из них, закрывает глаза и видит меня. Или уже не видит. Возможно, ему оказалось достаточно любой светловолосой девки.

— Зачем вы это рассказываете?

— Чтобы вы перестали создавать из Никитина святого. Он страдает грязнее большинства мужчин.

— Зато вы страдаете безупречно. В выглаженном камзоле и с чистыми руками.

Чернышев посмотрел на ладонь, которой держал бокал.

— Руки никогда не бывают чистыми. Некоторые просто лучше отмывают кровь.

— Тем лучше, — сказала я. Голос прозвучал ровно. — Надеюсь, она сделает его счастливым.

— Вы плохо лжёте.

На страницу:
4 из 8