Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)
Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)

Полная версия

Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Я почувствовал на шее запах дешёвых духов той девицы. Сладкий, приторный. Она сидела у меня на коленях, тёрлась грудью, лезла языком в рот. Я гладил её зад, называл Катей и не мог возбудиться. Тогда велел привести вторую, рыжую. Потом третью — светловолосую, худую, с голубыми глазами. Поставил на колени, схватил за волосы и, увидев страх, оттолкнул так сильно, что она ударилась о стол.

Потому что Катя тоже боялась меня.

Потому что я хотел найти её, прижать к стене и требовать правду, сжимая горло, пока не посинеют губы.

Потому что ничем не лучше Потоцкого.

Меня согнуло пополам. Я зажал рот, но рвота хлынула между пальцами на пол кареты. Волков выругался и отодвинул сапоги. Глеб не пошевелился. Я стоял на коленях перед братом, извергая из себя водку, желчь и остатки достоинства. Слёзы текли из глаз сами, смешивались с потом. Я уже не знал, плачу от боли или от мерзости к самому себе.

— Лучше бы ты дал мне сдохнуть, — прохрипел я.

Глеб наклонился, взял меня за затылок и заставил поднять голову.

— Ты мой брат. Я не позволю тебе сдохнуть даже назло тебе самому.

— Она его выбрала.

— Докажи.

— Что?

— Что выбрала. Не придумай. Не выбей признание из первого встречного. Узнай.

Карета остановилась возле нашего дома. Волков открыл дверцу и поморщился.

— Прежде чем узнавать, неплохо бы отмыть его от любви. Она у него по всему камзолу размазана.

На этот раз я не сопротивлялся.

Меня раздели в банной комнате. Слуга Пахом отводил глаза, стаскивая с меня мокрую рубаху. На груди и шее багровели засосы, оставленные неизвестно кем. На плече отпечатались следы женских ногтей. Я смотрел на себя в большое венецианское зеркало и не узнавал мужчину напротив. Где офицер, которого царица называла дерзким мальчишкой? Где моряк, способный провести корабль сквозь шторм? Где человек, которому Катя шептала «Гриша мой»?

В зеркале стояла опухшая, вонючая скотина с налитыми кровью глазами.

— Нож, — приказал я.

Пахом побледнел.

— Ваше сиятельство…

— Бритву дай, идиот. Не зарежусь. Не доставлю брату удовольствия всю жизнь рассказывать, что спас меня напрасно.

Слуга подал опасную бритву. Руки дрожали так сильно, что первый же проход оставил на щеке порез. Кровь скользнула к подбородку. Я провёл лезвием снова, снимая щетину вместе с тонкой полоской кожи. Хотелось содрать лицо целиком — то самое, которое она когда-то держала ладонями и называла красивым.

Вошёл Глеб, уже переодетый в домашний тёмно-зелёный камзол. В руках у него был поднос с кувшином воды, хлебом и миской горячего бульона.

— Поешь.

— Не смогу.

— Значит, вырвет и поешь снова.

— Из тебя вышел бы превосходный тюремщик.

— А из тебя — отвратительный узник. Садись.

Я опустился на табурет. Он взял бритву из моих пальцев.

— Сам могу.

— Вижу. Ещё немного — и тебя не узнает даже родная мать.

Слова повисли между нами. Глеб замер, осознав, что сказал. Потом осторожно провёл лезвием по моей щеке. Мы молчали. Старший брат брил младшего, как когда-то в кадетском корпусе, когда у меня впервые пробился смешной пух над губой и я рассёк подбородок, пытаясь избавиться от него тайком.

— Я нашёл того тюремщика, — произнёс Глеб.

Сердце ударилось о рёбра.

— Какого?

— Которого подменил чахоточный. Настоящий конвоир обнаружился в трактире у Нарвских ворот. С новым кафтаном, новой лошадью и мешком серебра.

Я вскочил. Лезвие скользнуло по шее, оставив горячий порез.

— Где он?

— Внизу.

— Ты привёз его сюда?

— Добровольно не хотел.

Я впервые за несколько дней улыбнулся. Судя по лицу Глеба, улыбка вышла страшной.

Конвоира держали в подвале, где прежде хранились вина. Мужчина сидел привязанный к стулу между пустыми бочками. На нём был действительно новый коричневый кафтан, но одна пола оторвана, нос разбит, а левый глаз заплыл. Волков стоял рядом и с увлечением протирал тряпицей рукоять пистолета.

— Гляди, ожил наш покойник, — сказал он, увидев меня. — И почти не пахнет.

Конвоир поднял голову. Узнал. Я видел его возле камеры, когда приехал с помилованием. Он тогда прятал глаза и делал вид, будто не понимает, куда исчезла княгиня.

— Ваше сиятельство, я уже всё рассказал! — затараторил он. — Я не знал, кто тот господин. Клянусь детьми!

— Детьми не клянись. Они не виноваты, что отец продаёт заключённых.

— Я никого не продавал! Княгиня сама согласилась. Сама надела плащ и вышла. Никто её не тащил.

Внутри болезненно дёрнулось.

— Боялась?

— Что?

Я схватил его за волосы и запрокинул голову.

— Она. Боялась того человека?

— Не знаю. Сначала отказалась. Кричала на него, говорила, что не станет любовницей…

Мир сузился до его рта.

— Что он ответил?

— Не помню.

Я ударил его лицом о спинку стула. Хрустнул нос. Кровь брызнула на мой белый рукав.

— Теперь вспоминай.

— Сказал… сказал, что Никитин собирается жениться на другой! На Завадской! Что княгиню будут пытать, если останется. Он обещал защиту. Она долго не соглашалась, потом спросила, может ли взять кормилицу… Господи, не бейте!

Я отпустил его. Пальцы онемели.

Он солгал ей обо мне.

Катя не ушла к любовнику. Она уходила от дыбы, от клещей, от клейма. Уходила, поверив, что я выбрал другую.

А я назвал её потаскухой и пропил три дня.

— Как выглядел мужчина? Каждая мелочь.

— Невысокий, крепкий. Лет тридцать пять. Светло-серые глаза, тёмные волосы. Одет богато, но без лишней мишуры. Перстень с чёрным камнем. Его человек назвал господина Александром Захаровичем.

Глеб, стоявший за моей спиной, тихо выругался.

Я обернулся.

— Знаешь его?

Брат смотрел на меня так, словно имя, которое собирался произнести, могло развязать новую войну.

— Если описание верно, это граф Александр Чернышев. Дипломат. Вхож в дома, куда нас с тобой не пустят даже через чёрный ход. У него люди при дворе, в Тайной экспедиции и за границей.

— Значит, придётся войти через окно.

— Гриша, это не Потоцкий. Чернышев не полезет на тебя со шпагой. Он уничтожит твою карьеру, имя и всех, кто тебе помогает, прежде чем ты приблизишься к его воротам.

Я посмотрел на кровь конвоира, забрызгавшую рукав. Потом достал из кармана измятое помилование Кати, разгладил его на крышке бочки и провёл пальцами по треснувшей печати.

Несколько часов. Она не дождалась меня всего несколько часов.

Но теперь я знал, кто украл их у нас.

— Пусть уничтожает, — сказал я, и собственный голос прозвучал спокойно, почти ласково. — Только сначала я заберу мою женщину.

— Твою? — переспросил Глеб, и одно это слово заставило меня повернуть голову. — Ты уверен, что после всего имеешь право так её называть?

Я шагнул к нему. Брат не отступил. Между нами осталось расстояние одного удара, одного вдоха, одной правды, которую мне не хотелось слышать.

— Она сама назвала себя моей.

— До того, как ты поверил Потоцкому. До того, как оставил её в доме, где над ней издевались. До того, как она сидела в камере, а ты развлекался с продажными девками.

Каждое «до того» било сильнее кулака. Я мог бы разбить ему лицо, но тогда слова остались бы во мне навсегда, вонзённые в мясо обломками зубов. Поэтому я заставил руки разжаться.

— Чего ты хочешь?

— Чтобы ты нашёл её не как хозяин, потерявший вещь. Найди как мужчина, который задолжал ей правду.

— Я ничего ей не должен.

Ложь обожгла язык.

Я должен был ей свободу, которую принёс слишком поздно. Должен был доверие, которое отнял при первой возможности. Должен был каждую ночь, проведённую ею рядом с Потоцким, каждый удар, каждый синяк, каждый раз, когда она ждала меня и убеждала себя, что не дождётся.

— Конечно, — холодно произнёс Глеб. — Это она должна тебе: за шлюх, водку и кровь на рубахе.

Я схватил его за ворот, но вместо удара прижался лбом к его лбу. Меня трясло. Брат держался неподвижно, позволяя мне висеть на нём, как когда-то в детстве, когда после похорон я просыпался от крика и бежал в его постель.

— Если он коснулся её… — Голос сорвался, и от этого унижения в горле стало тесно. — Если она позволила ему… Я не знаю, что сделаю, Глеб. Я хочу быть благородным, хочу помнить, через что она прошла, но как представлю его руки на ней, меня выворачивает. Внутри словно крюками цепляют кишки и медленно вытягивают через рот.

— Тогда не представляй. Найди и спроси.

— А если ответ меня убьёт?

— Значит, хоть раз умрёшь от правды, а не от собственных выдумок.

Я отпустил брата. Конвоир смотрел на нас, приоткрыв окровавленный рот. Мне внезапно стало мерзко от того, что этот человек увидел больше моей души, чем многие близкие.

— Развяжите его, — приказал я.

— Что? — удивился Волков.

— Я получил всё, что хотел. Пусть уходит.

Конвоир вскинул голову, не веря услышанному.

— Благодарю, ваше сиятельство! Век буду молиться…

— Не торопись. Деньги вернёшь. Из крепости уволишься. Семью вывезешь из Петербурга до рассвета. Если Чернышев узнает, что ты говорил, тебе вырежут язык. Если соврёшь хоть в одном слове, я найду тебя даже на дне ада и заставлю пожалеть, что черти добрались первыми.

— Всё сделаю. Клянусь!

Волков перерезал верёвки. Мужчина рухнул на колени, попытался поцеловать мой сапог. Я отдёрнул ногу. Ещё несколько дней назад мне бы понравилось видеть его унижение. Сейчас собственное всё ещё стояло во рту вкусом желчи.

Сверху, из жилых комнат, донёсся бой часов. Полночь.

Я поднял глаза на Глеба.

— Найди мне план дома Чернышева.

— Зачем?

— Хочу узнать, через какое окно войду.

Глава 3

Кровь на двери высохла раньше моих слёз.

Она потемнела, превратилась в четыре бурых мазка на белой краске, и теперь казалось, будто кто-то изнутри комнаты пытался выбраться наружу, содрал о дерево пальцы, но умер прежде, чем сумел докричаться. Я сидела на полу, прижав разбитые руки к груди, и смотрела на эти следы до тех пор, пока они не начали складываться в буквы.

Гриша.

Я зажмурилась. Имя всё равно осталось перед глазами — выжженное на внутренней стороне век, впаянное в кости, растёртое вместе с кровью по всему моему телу. Он не пришёл. Я повторяла это себе с той жестокостью, с какой палач примеривается к шее осуждённого, прежде чем опустить топор. Не пришёл в тюрьму, не нашёл после побега, не вырвал из чужих рук, как обещал когда-то, прижимая меня к своей груди.

Но он мог не знать.

Эта мысль была тонкой, жалкой ниткой, и я ухватилась за неё окровавленными пальцами, потому что падать больше было некуда.

Поднялась, пошатываясь, и вернулась к двери. Замок был французским, сложным, с гладкой латунной накладкой и узкой скважиной. Я выбрала самую длинную шпильку, разогнула её и просунула внутрь. Металл царапнул металл. Где-то глубоко тихо щёлкнуло.

Сердце рванулось к горлу.

— Ну же, — прошептала я, поворачивая шпильку. — Не упрямься. Сегодня уже достаточно упрямых мужчин.

Замок не оценил шутки. Шпилька согнулась, впилась в подушечку пальца и сломалась. Я выдернула руку, зашипев от боли. Свежая капля крови упала на кружево рукава, подаренного Чернышевым.

Даже моя кровь теперь пачкала его вещи.

Я схватила серебряную пилочку, попыталась просунуть между дверью и косяком, но она оказалась слишком толстой. Тогда взяла ножницы. Остриё вошло в щель, я надавила, всем телом навалилась на рукояти. Боль отозвалась в рёбрах, вспорола живот, потемнело перед глазами, но я продолжала давить, пока ножницы не выскользнули и не рассекли ладонь.

Кровь хлынула сразу — яркая, тёплая, живая.

Я смотрела, как она наполняет линии на ладони, и внезапно вспомнила руку Николая на эшафоте. Перстень, сломанный ноготь, белые пальцы, которые ещё вчера сжимали мои волосы и били по лицу.

Ножницы выпали.

Меня вырвало прямо на дорогой голубой ковёр.

Я стояла на коленях, захлёбываясь, прижимая окровавленную ладонь к животу, и ненавидела Чернышева за то, что он не видел меня в эту минуту. Ненавидела ещё сильнее за желание, чтобы он увидел. Чтобы понял: вот чего стоило его спасение, вот какую женщину он вытащил из камеры — поломанную, грязную, блюющую на его шёлк и мрамор.

В замке повернулся ключ.

Я едва успела схватить подсвечник.

Дверь приоткрылась, и я замахнулась, целясь в голову вошедшему.

— Катя!

Подсвечник остановился в вершке от лица Марты. Она отшатнулась и прижала обе руки к груди. За её спиной стояли две служанки и незнакомый пожилой мужчина с кожаным саквояжем.

— Господи Иисусе, ты меня на тот свет отправить решила?

Я выронила подсвечник и бросилась к ней. Марта обняла меня, но я вскрикнула: её руки легли на избитую спину. Она тут же ослабила объятия, стала целовать волосы, лоб, виски, шептать что-то бессвязное, материнское, и от этой нежности меня раздробило окончательно. Я уткнулась ей в плечо и зарыдала так, что заболели челюсти, заломило затылок, а из груди вырывались звуки, похожие на хрип умирающего животного.

— Он запер меня, — повторяла я. — Слышишь, Марта? Снова заперли. Я ничего не сделала, а меня снова заперли.

— Тише, дитя моё, тише. Ты вся в крови. Что с рукой? Да что здесь произошло?

— Пыталась выйти.

Марта посмотрела на ножницы, погнутую шпильку, разбитую фарфоровую фигурку и следы на двери. Её лицо осунулось.

— Через запертую дверь?

— Других мне не оставили.

— Позвольте осмотреть рану, сударыня, — вмешался мужчина с саквояжем.

— Кто вы?

— Доктор Шиллинг. Граф Чернышев пригласил меня позаботиться о вашем здоровье.

— Моё здоровье пережило мужа, тюрьму и казнь. Переживёт отсутствие вашей заботы.

Он не оскорбился. Врачи, видимо, привыкли, что люди встречают их особенно нелюбезно, когда боятся услышать правду о собственном теле.

— В таком случае позвольте хотя бы остановить кровь. Иначе переживать скоро будет нечему.

— Как остроумно.

— Приходится соответствовать пациентке.

Я протянула руку. Доктор промыл порез вином, и ладонь обожгло так, что вдоль позвоночника прокатились судороги. Я стиснула зубы, не желая стонать перед слугами Чернышева. Мужчина перевязал руку, затем попросил снять платье.

— Нет.

— Мне необходимо осмотреть повреждения.

— Повреждения находятся под одеждой именно потому, что я не желаю их показывать.

Доктор вздохнул и посмотрел на Марту.

— Сударыня, князь бил вас по животу и рёбрам. Возможны внутренние разрывы. Если я не осмотрю…

— Тогда я умру, — оборвала я. — В этом доме хотя бы одна дверь для меня откроется.

Марта побледнела.

— Не говори так! Снимай платье. Я выгоню девок и помогу.

— Граф приказал нам остаться, — сказала одна из служанок.

Я медленно повернула к ней голову.

— Что?

Девушка была совсем юной, пухленькой, с бледным круглым лицом. Она опустила глаза, но повторила:

— Александр Захарович приказали не оставлять вас одну и не выносить из комнаты острых предметов.

Во мне поднялась такая ярость, что на мгновение исчезла боль. Я приблизилась к ней, и девица попятилась.

— Передай своему хозяину: если он хочет увидеть моё голое избитое тело, пусть приходит сам. Может встать рядом с доктором, взять свечу и полюбоваться, сколько цветов оставил на мне предыдущий спаситель.

— Катя! — прошептала Марта.

— Что? Разве не для этого меня здесь держат? Мужчины любят рассматривать последствия чужой жестокости. Она позволяет им чувствовать себя добрыми.

Служанка покраснела до корней волос. Доктор Шиллинг отвернулся к окну.

— Выйдите, — приказал он девушкам. — Пациентка находится под моей ответственностью.

— Но граф…

— Если граф желает сам лечить внутреннее кровотечение, пусть пришлёт мне письменное распоряжение. Я сохраню его для суда.

Служанки переглянулись и вышли. Ключ повернулся снаружи.

Даже врачу доверяли больше, чем мне.

Марта расстегнула платье. Ткань прилипла к ранам на спине, и, когда она потянула её вниз, кожу будто содрали второй раз. Я закусила губу. Слёзы выступили мгновенно, крупные, горячие, но я не позволила себе закричать.

Когда сорочка упала к ногам, доктор перестал быть саркастичным.

Его лицо стало каменным.

Я посмотрела в зеркало и увидела себя целиком. На белой коже расползались багровые и синие пятна, некоторые уже пожелтели по краям, другие оставались почти чёрными. Следы плети пересекали спину от плеча до поясницы. На животе темнел отпечаток сапога. Груди покрывали багровые отметины пальцев Николая.

Я не была женщиной. Я была картой его безумия, нарисованной кровью.

— Довольно, — сказала я, заметив выражение лица Марты.

Она закрыла рот ладонью, но рыдание всё равно прорвалось между пальцами.

— Он… он тебя так… А я не была рядом… Девочка моя…

— Не смей плакать.

— Как же мне не плакать?

— Тогда придётся признать, что он победил.

Я говорила гордо, но тело дрожало. Доктор осторожно коснулся рёбер, и я вскрикнула, вцепившись в край туалетного столика.

— Переломов нет, — произнёс он. — Но два ребра, возможно, треснули. Вам нужен покой. Никакой верховой езды, резких движений и попыток взламывать двери.

— Последнее — врачебный совет или приказ Чернышева?

— Здравый смысл.

— Самый ненавистный из моих тюремщиков.

Доктор обработал раны. Я стояла перед чужим мужчиной почти нагая и чувствовала, как с каждым прикосновением от меня отрывают ещё один кусок достоинства. Он был почтителен, не позволял взгляду задерживаться, но унижение не зависело от его намерений. Моё тело перестало принадлежать мне ещё в доме Потоцких. Его били, осматривали, перевязывали, переносили с места на место. Теперь о нём докладывали Чернышеву.

— Вы расскажете графу всё, что увидели? — спросила я.

Доктор замер.

— Я обязан сообщить о вашем состоянии.

— Опишите особенно подробно следы на груди. Вдруг он захочет сравнить размер своих рук с руками покойного.

— Екатерина Павловна…

— Уходите.

Когда доктор закончил и служанки принесли чистую сорочку, я позволила Марте одеть себя. Новое платье оказалось лавандовым, с серебряной вышивкой на узком лифе и широкими рукавами, отделанными кружевом. Оно сидело идеально.

Чернышев знал мой рост, объём груди, талию. Приказал сшить или переделать наряд ещё до побега.

От этой мысли под корсетом стало нечем дышать.

— Он приготовил всё заранее, — сказала я.

Марта затянула шнуровку и отвела глаза.

— Может, просто распорядительный человек.

— Палач тоже заранее точит топор. Назовём его заботливым?

— Чернышев спас тебя.

— Почему ты защищаешь его?

— Потому что боюсь! — неожиданно вскрикнула Марта. — Боюсь, что ты снова бросишься на стены, разобьёшь голову, вспорешь себе вены или разозлишь единственного человека, который сейчас может удержать тебя на свободе!

— На свободе? Посмотри на дверь.

— А ты посмотри, откуда он тебя вытащил!

Мы замолчали. Её слова ударили больнее, потому что были правдой. Чернышев спас меня от крепости. И этой правдой он мог душить меня столько, сколько пожелает.

Я обняла Марту.

— Прости. Я не стану делать глупостей. Но мне нужно передать письмо Грише.

Она напряглась.

— Катя…

— Он должен знать, что я не выбирала Чернышева. Что я ждала его. Что если он не хочет больше меня видеть, я приму это, но не вынесу, если он считает меня продажной тварью, которая переходит от одного мужчины к другому.

— Как ты отправишь письмо?

Я посмотрела на молодую служанку. Ту самую, что покраснела от моих слов. Она стояла возле камина и делала вид, будто поправляет поленья.

— Найду способ.

Писала я ночью. Чернила дрожали на кончике пера, расплывались там, куда падали слёзы. Я рассказала Грише всё: о камере, Чернышеве, страхе перед пытками, слухах о Завадской. Написала, что не являюсь любовницей графа и никогда ею не стану. Что Николай умер, а вместе с ним умерла моя обязанность носить чужое имя.

Дольше всего смотрела на последние строки.

«Я не прошу Вас спасать меня. Не прошу простить. Только поверьте: с того дня на корабле моё сердце ни разу не принадлежало другому. Если я должна остаться в этой клетке, мне будет легче знать, что где-то на свободе живёт человек, которого я люблю. Гриша мой, я всё ещё Ваша. Даже если Вы больше не мой».

Я прижала письмо к губам, оставив на бумаге слабый след крови.

Утром подозвала служанку. Её звали Лизой. Я сняла с уха маленькую жемчужную серьгу — единственную вещь, которую не отобрали после тюрьмы, — и вложила в её ладонь вместе с письмом.

— Найди графа Григория Никитина. Передай лично. Не слуге, не брату, только ему.

— Если Александр Захарович узнают…

— Продашь серьгу и уедешь. Её хватит, чтобы начать новую жизнь.

Девушка долго смотрела на жемчужину, затем спрятала письмо за корсаж.

— Я передам.

Она вышла.

Весь день я ждала, прислушиваясь к шагам. Каждый звук в коридоре заставлял сердце биться о рёбра. Я представляла, как Гриша разворачивает лист, видит размытую слезами подпись, касается пятна от моих губ. Может быть, он уже скачет сюда. Может быть, через час внизу зазвенят шпаги, раздастся его яростный голос и ни одна дверь не удержит мужчину, однажды поклявшегося сделать меня своей женой.

К вечеру дверь открылась.

На пороге стоял Чернышев.

В одной руке он держал мою жемчужную серьгу. В другой — распечатанное письмо.

За его спиной плакала Лиза. На её щеке багровел след от удара.

У меня внутри всё рухнуло.

— Выйдите, — приказал граф.

Служанка бросила на меня умоляющий взгляд и исчезла. Чернышев закрыл дверь, но на этот раз не запер. Прошёл к камину и медленно развернул письмо.

— «Гриша мой, я всё ещё Ваша», — прочитал он вслух. — Не слишком сдержанное обращение для женщины, которая вчера стала вдовой.

Я бросилась к нему, но он поднял руку, удерживая лист выше моей головы. Боль пронзила рёбра, я задохнулась и остановилась.

— Что вы сделали с Лизой?

— Ничего непоправимого.

— У неё кровь на лице.

— Она получила пощёчину от экономки за нарушение приказа.

— По вашему приказу.

— По правилам моего дома.

— Ваш дом похож на казарму, а вы — на трусливого коменданта, который бьёт девок чужими руками.

Он сложил письмо вдвое, разгладил сгиб большим пальцем. Спокойно, мучительно неспешно, словно мои слова были не признанием, вырванным вместе с мясом, а дипломатической запиской, которую следовало аккуратно подшить к делу.

— Я предупреждал, что вы можете бить посуду и подкупать слуг. Вы решили проверить границы дозволенного. Теперь знаете, где они проходят.

— На щеке невинной девушки?

— На её выборе. Она знала о последствиях.

— Я заставила её.

— Нет. Вы купили её серьгой. Не отнимайте у людей ответственность только потому, что тогда вам придётся увидеть собственную.

Меня словно раздели перед толпой второй раз. Лиза рискнула местом, добрым именем, возможно свободой, потому что я поманила её жемчужиной, как Чернышев поманил меня открытой дверью камеры. Я использовала её отчаяние точно так же, как мужчины использовали моё.

— Отпустите её, — сказала я.

— Она уже уволена.

— В зиму? Без рекомендации? Вы обрекаете её на голод или публичный дом.

— Не драматизируйте.

— Для вас женский позор всегда драма, пока не становится способом получить желаемое.

Чернышев посмотрел на меня поверх письма.

— Чего вы хотите?

— Верните ей место.

— А взамен?

Я горько усмехнулась.

— Вот мы и добрались до настоящего Александра Захаровича. Вы даже милосердие не умеете дарить — только менять.

— Бесплатные дары обычно оказываются самыми дорогими. Вы должны были это усвоить после Потоцкого.

— Я сяду с вами за ужин. Буду улыбаться. Поблагодарю за спасение перед всеми вашими гостями. Только оставьте Лизу.

— Вы предлагаете мне один вечер притворства за неповиновение служанки?

— Другого у меня ничего нет. Вы сами постарались.

Он приблизился. Кончиками пальцев поднял мой подбородок, заставляя смотреть в глаза. Я замерла, хотя внутри всё стянулось ледяной проволокой, а по спине прошла болезненная рябь. Его прикосновение было лёгким, но в нём ощущалась власть человека, который уже держал мои деньги, кров, свободу и теперь проверял, насколько низко я готова наклониться ради чужой щеки.

— Попросите как следует.

Стыд обжёг лицо.

— Прошу вас.

— Не услышал.

Я стиснула зубы так, что заломило челюсть.

— Пожалуйста, Александр Захарович. Не выгоняйте Лизу из-за меня.

— Уже лучше.

Он отпустил мой подбородок. Я почувствовала себя так, словно встала перед ним на колени, хотя продолжала стоять прямо.

На страницу:
2 из 8