Черные вороны 14. Смерть в его глазах
Черные вороны 14. Смерть в его глазах

Полная версия

Черные вороны 14. Смерть в его глазах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

— Покажите детей.

— Они в другом секторе.

— Тогда покажите другой сектор.

— В сделку они входят живыми.

— Это не ответ.

— Это единственный ответ, который ты получишь до согласия.

Я откинулся на спинку стула, хотя мышцы живота свело от желания броситься через стол. Перед глазами возникла Тая — упрямая, острая на язык, так похожая на маму, когда та прятала страх за издевательской улыбкой. Марк, который всегда считал себя достаточно взрослым, чтобы защищать остальных, и неизменно забывал, что взрослость не делает кожу пуленепробиваемой. Остальные дети, каждый со своей привычкой, обидой, смешной тайной. Максим подозревал, что они могут быть от Стефана. Лис превратил отцовскую ревность в обвинение, а нас — в сомнительное приложение к чужой биографии.

— Вы сказали ему, что дети не его? — спросил я.

— Я показал документы.

— Поддельные, как тест на моё отцовство?

— Тест на твоё отцовство звучал бы ещё интереснее. Речь шла об отцовстве Максима.

— Вы прекрасно поняли.

Лис позволил себе едва заметную улыбку.

— Отрицание — естественная реакция. Максим тоже предпочёл бы биологию, которая соответствует его желаниям.

— Его желаниям соответствует только приказ и заряженный магазин.

— И Дарина.

Вот теперь он наблюдал особенно внимательно. Я заставил себя усмехнуться.

— Она не соответствует ничьим желаниям. Обычно она их отменяет и назначает свои.

— Ты называешь её матерью.

— Потому что она моя мать.

— Но не родила тебя.

— Рожают телом. Матерью становятся каждый день, особенно в те дни, когда ребёнок делает всё, чтобы его невозможно было любить.

Он постучал пальцем по столу.

— Красиво. А Максим — отец только потому, что дал биологический материал?

Вопрос ударил туда, где я сам боялся смотреть. Я вспомнил, как отец держал меня во время приступа, как его руки знали, что делать, хотя глаза не узнавали. Вспомнил последнюю встречу до исчезновения — обрывками, запахом его куртки, тяжёлой ладонью на голове. Ребёнку достаточно нескольких мгновений, чтобы построить из мужчины целую религию. Взрослому потом не хватает жизни, чтобы окончательно эту религию разрушить.

— Для меня ничего не изменилось, — сказал я.

— Ложь.

— Приятно встретить специалиста. Диплом на стене или тоже смонтирован?

— Ты хотел, чтобы он признал тебя.

— Я хотел, чтобы он не стрелял.

— Поэтому назвал его папой.

Я сжал зубы. Лис знал и это.

— Люди в камере говорят странные вещи.

— Особенно правдивые.

— Даже если Максим мой биологический отец, это не превращает его в человека, который меня вырастил. Этого человека нет. И для меня ничего не изменит ни его кровь, ни ваше враньё.

— Но ты защищаешь его.

— Я защищаю маму. Между этими действиями пропасть.

— Она сама эту пропасть не видит. Для Дарины Максим всегда будет важнее здравого смысла. Возможно, важнее детей.

Я ударил ладонью по столу. Чашка подпрыгнула, вода выплеснулась на папку.

— Не смейте.

Лис спокойно промокнул бумагу салфеткой.

— Вот она, настоящая боль. Не в том, что отец отказался от тебя. В том, что мать снова выберет его.

Меня выворачивало до мурашек вдоль позвоночника, потому что в его словах жила та детская заноза, которую я никогда не вытаскивал. Мама любила нас яростно, самоотверженно, но Максим был её незаживающей раной. Иногда казалось: если он однажды позовёт из могилы, она пойдёт на голос, даже понимая, что оставляет нас на берегу.

Я позволил этой боли проступить на лице. Не всю — только ту часть, которую Лис хотел увидеть.

— Значит, я должен убрать его, чтобы она наконец выбрала нас?

— Ты должен убрать опасного командира, который уже приказал уничтожить вашу семью.

— А заодно освободить её от мужчины, которого она не способна разлюбить.

— Иногда спасение выглядит как предательство.

— Эту фразу вы повторяете перед зеркалом?

— Только перед людьми, достаточно взрослыми, чтобы понять.

Он снова включил фотографию мамы. Она сидела среди разорванных листов, лишённая голоса, а Максим стоял рядом — живое орудие, наведённое на собственный дом. Боль перестала быть чувством и превратилась в мясо, зажатое между рёбрами. Если я ошибусь, они уничтожат друг друга. Если поверю Лису, помогу ему довести дело до конца. Если откажусь, дети останутся заложниками.

В этой комнате не было правильного решения. Было только решение, которое оставляло мне возможность солгать убедительнее.

Я позволил плечам опуститься. Закрыл лицо ладонями, задержал дыхание и вызвал в памяти самый страшный образ: мама пытается позвать меня и не может. Слёзы пришли настоящие. Манипулятору труднее отличить игру, когда боль не сыграна, а только направлена в нужную сторону.

— Что я должен сделать? — спросил я глухо.

Лис не улыбнулся. Умные хищники не показывают зубы, когда добыча сама подходит ближе.

— Дать показания комиссии. Рассказать о вспышках агрессии Максима, его провалах памяти, необоснованных решениях. Подтвердить, что он называл тебя сыном, хотя официальный тест исключил отцовство. Затем убедить двух офицеров поддержать временное отстранение.

— И после этого вы отпустите их всех?

— Дарину, детей и Вороновых.

— Письменно.

— Разумеется.

— С перечнем имён.

— Ты быстро учишься.

— У меня талант выбирать плохих учителей.

Лис придвинул чашку воды. Теперь я её заслужил. Я выпил медленно, скрывая лицо за стеклом, и снова посмотрел на остановленную запись. В правом верхнем углу стояло 06:42:18. Максим произносил приказ, затем офицер задавал вопрос. На стене за ними электронные часы показывали 06:47.

Пять минут разницы.

Я попросил воспроизвести ещё раз.

— Хочешь убедиться, что отец действительно чудовище? — спросил Лис.

— Хочу запомнить, за что предаю.

Запись пошла сначала. В момент, когда Максим говорил «зачистить полностью», на столе у его руки лежала папка. Через секунду, в кадре с вопросом офицера, папка исчезла, хотя никто не двигался. Тень от лампы перескочила вправо. Незаметно, если смотришь на лицо. Очевидно, если ищешь шов.

Видео было склеено.

Я почувствовал, как внутри, под болью и яростью, просыпается холод. Мамин холод — тот самый, с которым она улыбалась людям, уже подписавшим себе приговор. Я отвёл глаза прежде, чем Лис прочитал перемену.

— Я согласен, — сказал я.

Он протянул руку.

Я пожал её. Пальцы у него были сухими и прохладными.

— Разумный выбор.

— Нет, — ответил я, заставив голос дрогнуть. — Просто больше не осталось других.

Лис поверил. Или сделал вид, что поверил. В этой комнате каждый из нас изображал сломленного человека: я — сына, готового предать отца; он — спасителя, готового освободить семью.

Охранник повёл меня обратно. У двери я обернулся на планшет. Запись застыла на лице Максима, а под ним продолжал гореть неверный временной код.

Пять минут.

Иногда между ложью и правдой помещается целая жизнь. Иногда — всего пять минут, которых достаточно, чтобы сделать из отца палача, из сына предателя, а из нашей семьи оружие.

Я шёл в камеру, опустив голову, как человек, которого сломали.

И впервые с момента захвата точно знал, где у Лиса проходит шов.

Глава 6

К девяти утра я подготовил для неё три вида наручников, двух охранников и список вопросов, от которых взрослые мужчины начинали плакать уже на третьей странице.

Дарина принесла с собой только молчание.

Когда её ввели в комнату допросов, она не посмотрела ни на камеру под потолком, ни на папки, разложенные передо мной, ни на металлическое кольцо в столе, к которому обычно пристёгивали руки обвиняемых. Смотрела прямо на меня. На шее темнели следы пальцев, разбитая губа уже затянулась тонкой коркой, длинные тёмные волосы были собраны на затылке. Бледная, измученная, слишком красивая для этого серого помещения — и слишком спокойная для женщины, которой предстояло отвечать за смерть моих людей.

Я ждал истерики. Обвинений. Слёз, рассчитанных на остатки памяти. Она села напротив и положила ладони на стол.

— Снимите с неё наручники, — приказал я.

Старший охранник замялся.

— Полковник, протокол…

— Протокол не заменяет слух. Я сказал снять.

Металл щёлкнул. На тонких запястьях остались красные полосы. Дарина потёрла их и продолжила смотреть. В этом взгляде не было покорности. Она молчала не потому, что её заставили, а так, словно моей комнате, форме и обвинениям не хватало права на её голос, даже если бы он сохранился.

— Оставьте нас.

Охранники вышли. Я дождался, пока дверь закроется, и включил запись.

— Назови полное имя.

Глупый вопрос. Врач подтвердил повреждение гортани, но мне требовалось увидеть попытку. Убедиться, что вчерашнее беззвучие не было способом уйти от ответов.

Дарина подняла бровь.

Я придвинул блокнот и ручку.

Она написала: «Ты знаешь моё имя».

— Для протокола.

«Дарина Воронова».

— Фамилия мужа?

Её пальцы замерли. Потом она зачеркнула «Воронова» и вывела мою фамилию.

Я вырвал лист и разорвал надвое.

— Не пытайся превратить допрос в семейную сцену.

Она посмотрела на обрывки, затем на меня. Ни слёз, ни возмущения. Только тихая боль, настолько глубокая, что от неё пересохло в горле у меня.

— Где находилась за час до взрыва штаба?

«В здании. Искала тебя».

— На записи ты обсуждаешь моё устранение.

«От командования операцией. Между словами вырезано семь секунд».

— Экспертиза не обнаружила монтажа.

«Экспертиза Лиса?»

Я порвал лист.

Дарина взяла новый, написала: «Почему тебя так злит его имя рядом со словом “ложь”?»

Ещё один разрыв.

— Ты здесь не задаёшь вопросы.

Она вывела: «Тогда зачем ты оставил нас одних?»

Бумага хрустнула в пальцах. Я хотел сказать: потому что никто не должен видеть, как реагирует моё тело на её присутствие. Потому что, когда охранник коснулся её локтя, мне пришлось приказать себе не ломать ему руку. Потому что её запах превращал аккуратно вложенные воспоминания в плохо подогнанные детали чужого механизма. Вместо этого я бросил обрывки на край стола.

— Кто предупредил Вороновых о маршруте?

«Не я».

— Кто передал коды доступа?

«Не знаю».

— Кто заложил взрывчатку?

«Не знаю».

— Удобная амнезия.

Она написала: «Твоя удобнее».

Я разорвал лист медленно, глядя ей в глаза.

— Ты считаешь меня больным?

«Я считаю тебя раненым».

— Разницы нет.

«Для палача — нет. Для жены — есть».

Лист разлетелся на четыре части.

Она вздрогнула, но не отвела взгляда. Я чувствовал себя человеком, который режет чужую кожу и почему-то обнаруживает раны на собственном теле. Каждый клочок бумаги падал между нами, а внутри отзывался необъяснимой ломотой, словно я уничтожал не манипуляцию обвиняемой, а куски собственной памяти.

— Сколько у тебя детей?

Дарина напряглась.

«Ты знаешь».

— Хочу услышать твою версию.

«Версия бывает у следствия. У матери есть дети».

— Яков — твой сын?

«Мой».

— Ты его родила?

Её лицо побелело ещё сильнее. Она написала крупно: «Я ЕГО ВЫРАСТИЛА».

— Это не ответ.

«Это единственный ответ, который имеет значение».

Я смял лист, но не порвал сразу.

— Он утверждает, что его отец — я.

«Потому что это правда».

— Анализ исключил отцовство.

«А сердце?»

Я разорвал бумагу так резко, что край полоснул палец. Выступила кровь.

Дарина мгновенно потянулась ко мне. Я перехватил её запястье прежде, чем ладонь коснулась моей руки.

— Сиди.

Она посмотрела на тонкую красную линию у меня на пальце, потом на синяки у себя на шее и горько улыбнулась. Сравнение было унизительным: я защищался от её заботы после того, как не защитил её от пытки.

— Кто отец остальных детей? — спросил я.

В серо-голубых глазах вспыхнул гнев.

«Ты».

— Всех?

«Да».

— Стефан Радич?

Она с силой вдавила ручку в бумагу: «НЕ ОТЕЦ».

— Но был рядом с тобой.

«Пока тебя считали мёртвым».

— Спал с тобой?

Ручка остановилась. Она подняла на меня взгляд, в котором появилось не смущение — презрение.

«Это относится к обвинению во взрыве?»

— Относится к достоверности свидетельницы.

«Нет. Это относится к ревности мужа».

Я уничтожил лист, но поздно. Фраза уже вошла под кожу. Представление о чужих руках на её талии, чужом рте на губах, которые моё тело помнило во сне, вызвало такую ярость, что ломило кости пальцев. Мне пришлось разжать кулак.

Дарина увидела.

«Факты снова ревнуют?» — написала она.

Я выхватил бумагу.

— Ты пытаешься вызвать физиологическую реакцию и выдать её за доказательство прошлого.

Она написала на новом листе: «Нет. Я пытаюсь показать, что прошлое уже внутри тебя».

Я порвал.

«Почему ты носишь мой лист во внутреннем кармане?»

Рука сама дёрнулась к груди. Ошибка. Её взгляд мгновенно стал мягче.

Вчерашняя записка лежала там с ночи: «Я никогда тебя не предавала». Я сказал себе, что сохранил улику. Потом — образец почерка. Потом перестал придумывать объяснения и просто не смог выбросить.

— Следственный материал.

Она протянула ладонь, требуя вернуть.

— Нет.

«Почему?»

— Потому что он принадлежит делу.

«Лжёшь».

Лист порвался с неприятным сухим треском.

Дарина закрыла глаза. Впервые за весь допрос её выдержка дала трещину: подбородок задрожал, пальцы сжались вокруг ручки, по щеке скользнула слеза. Она быстро стёрла её, будто стыдилась подарить мне даже это доказательство боли.

— Наконец, — сказал я жестче, чем хотел. — Настоящая реакция.

Она долго смотрела на меня, затем написала: «Ты хотел слёз? Возьми. Я пятнадцать лет плакала над твоей могилой. Для тебя хватит».

Я прочитал дважды.

— Где тело?

«Мне не отдали».

— Тогда почему поверила в смерть?

«Потому что показали доказательства. Такие же убедительные, как ты показываешь мне сейчас».

Рука с листом замерла. Она заметила, как фраза попала, и не отвела глаз.

— Ты сравниваешь моё расследование с заговором?

«Я сравниваю нашу доверчивость».

Я порвал записку. Потом следующую, где она написала о закрытом гробе. Следующую — о рубашке, положенной вместо тела. Следующую — о детях, которые ждали моего возвращения. Я уничтожал каждое объяснение, потому что, пока бумага оставалась целой, слова обладали формой, весом, возможностью стать правдой. Обрывки были безопаснее.

Дарина писала быстрее. О том, как вернулась к горящему штабу. Как искала меня среди обломков. Как Андрей тащил её силой, а она вырывалась. Как Стефан помог вывести раненых, но не заменил мужа. Как Яков рос с моими жестами, не зная, откуда они. Как Тая впервые спросила, почему у неё мои глаза. Как Марк ненавидел фотографии, потому что на них я оставался молодым, а дети взрослели без меня.

Я рвал.

Она писала.

Я развернул к ней фотографию уничтоженного убежища.

— Здесь погибли двенадцать человек. Трое служили со мной до взрыва. Ты знала их имена?

Дарина долго рассматривала снимок, затем написала: «Сергей Малинин. Олег Рудов. Тимур Сафиуллин».

Я замер. В отчёте были указаны только фамилии.

— Откуда?

«Я помогала вытаскивать тела».

— Удобный способ узнать погибших.

Она прижала ручку к бумаге так сильно, что побелели пальцы: «У Сергея была фотография дочери в нагрудном кармане. Олег ещё дышал и просил передать жене, что не испугался. Тимур умер у меня на руках, пока я зажимала рану».

Я видел эти фотографии в закрытом архиве. Видел заключения, где время смерти совпадало с её словами. Но архив мог быть украден, сведения — переданы. Для каждой правды находилось безопасное объяснение, если достаточно сильно боишься ей поверить.

— И при этом ты защищаешь Вороновых, которые организовали нападение.

«Я защищаю тех, кто не виноват».

— Решила заменить собой суд?

«Нет. Пытаюсь вернуть суду зрение».

Я порвал лист.

Она написала: «Ты всегда ненавидел слепое подчинение».

— Ты рассказываешь мне, что я любил и ненавидел, будто составляешь инструкцию к оружию.

«Я напоминаю человеку, кем он был».

— А если этого человека никогда не существовало?

Ручка остановилась. Дарина подняла глаза, и в них появилась такая боль, что меня вывернуло до мурашек вдоль позвоночника.

«Тогда кого я любила?»

— Возможно, собственную выдумку.

Она написала медленно: «Выдумка не держала меня за волосы, когда меня тошнило во время беременности. Не спала на полу возле детской кроватки. Не учила Якова завязывать шнурки. Не плакала, думая, что я не вижу».

— Я не плачу.

«Плакал. Один раз. Когда решил, что не достоин детей».

Я разорвал бумагу, но пальцы задрожали. В голове вспыхнула белая детская комната, маленькая ладонь, зажатая в моей, и влажное тепло на щеке. Образ был слишком коротким, чтобы стать воспоминанием, слишком настоящим, чтобы считать фантазией.

— Что ты со мной делаешь?

Дарина побледнела. Написала: «Ничего. Ты вспоминаешь».

— Не произноси это как победу.

«Для тебя это боль. Для нас — возвращение».

— Для кого «нас»?

Она начала перечислять имена детей. Каждое выводила отдельно, будто клала передо мной живого человека, а не аргумент. Я прочитал Таю, Марка, остальных — и поймал себя на том, что представляю лица из досье. В материалах Лиса они были строками: возраст, риск, предполагаемое происхождение. В её почерке становились детьми, которые ждали отца.

Я разорвал список.

Дарина закрыла рот ладонью. Слёзы хлынули внезапно, без красивой паузы. Она наклонилась, собирая обрывки, прижимала их к груди, будто я только что разорвал фотографии детей. Плечи тряслись, но ни звука не было. Её безмолвный плач оказался страшнее истерики, которую я ожидал: он не требовал зрителя, не торговался, не давил на жалость. Он просто происходил, потому что боль больше не помещалась внутри.

Я обошёл стол.

— Это всего лишь бумага.

Дарина резко подняла голову и написала на уцелевшем углу: «Для тебя — да».

— Имена существуют независимо от листа.

«Тогда не позволяй Лису вырвать их из твоей жизни».

Я отступил, словно она ударила.

— Ты используешь детей.

«Нет. Я прошу отца увидеть их».

— Я не их отец.

Она посмотрела на меня так прямо, что ложь застряла между рёбрами.

«Скажи это, глядя каждому в глаза».

— На суде скажу.

«Нет. На суде ты будешь смотреть на документы. Посмотри на них».

Она подтолкнула ко мне один из снимков, лежавших в папке: семейная фотография. Дарина в центре, вокруг дети. Рядом Стефан, чуть в стороне, его ладонь на спинке кресла, не на ней. В материалах кадр был обрезан так, что рука казалась лежащей на её плече. Я заметил это впервые.

— Случайный ракурс.

«Случайно обрезанный Лисом?»

Я разорвал записку, но фотографию оставил.

— Почему Радич на семейном снимке?

«Потому что помогал семье».

— Слишком часто он помогал именно тебе.

Она устало прикрыла глаза и написала: «Ты снова ревнуешь».

— Я проверяю мотивы.

«Своё сердце проверь».

Я ударил ладонью по столу. Она не вздрогнула.

— Ты хочешь, чтобы я поверил: пятнадцать лет жила без мужчины, оставаясь верной мертвецу?

Дарина написала: «Я хочу, чтобы ты поверил не в мою святость, а в свою незаменимость».

Эта фраза оказалась жестокой точнее любого обвинения. Она не делала себя безупречной — делала меня единственным. А я не знал, что страшнее: поверить ей или признать, что женщина могла принести мне такую верность, а я ответил судом.

Я разорвал лист на мелкие куски. Дарина смотрела, как они падают, и слёзы снова текли по лицу.

Белые клочья покрыли стол и пол. Комната превратилась в кладбище фраз, а я — в палача, который боялся не её лжи, а того, что среди этих слов окажется одно, способное вернуть меня к жизни.

Наконец ручка выпала из её пальцев. Дарина прижала ладонь к горлу. Лицо исказила боль, дыхание стало поверхностным.

Я поднялся прежде, чем успел решить.

— Что с тобой?

Она отмахнулась.

— Врача?

Отрицательный жест.

Я налил воду, поставил перед ней. Дарина не взяла. Тогда сам поднёс стакан к её губам. Она посмотрела на меня с тихим потрясением — так, будто жест был интимнее поцелуя. Её губы коснулись стекла возле моих пальцев. Тело отозвалось жаром, совершенно неуместным в комнате допросов.

— Пей.

Она сделала несколько глотков. Капля воды осталась у уголка рта. Я стёр её большим пальцем и только потом понял, что сделал.

Дарина замерла. Я тоже.

Моя ладонь знала линию её лица. Пальцы сами легли под подбородок, осторожно, обходя синяки. В памяти вспыхнуло: тёмная спальня, её смех, мои губы на этой шее. Образ исчез раньше, чем я успел ухватить.

Я отдёрнул руку.

— Манипуляция окончена.

Она взяла ручку и написала: «Ты сам подошёл».

Лист был разорван.

Я вызвал охрану.

Когда дверь открылась, Дарина собрала пустой блокнот, но я забрал его.

— Материалы допроса остаются здесь.

Она написала на последней половине страницы: «Тогда оставь и меня. Я тоже материал твоего прошлого».

Я уничтожил записку, не дочитав охранникам.

— Увести.

Дарина встала. У двери остановилась и обернулась. Я ждал ненависти, проклятия, хотя бы презрения. Она посмотрела так, как смотрят на тяжело больного человека: с болью, надеждой и невозможным терпением.

Потом ушла.

— Убрать здесь, — приказал я охраннику.

Он наклонился к обрывкам.

— Не трогать.

Мужчина выпрямился.

— Но вы приказали…

— Вон.

Дверь закрылась. Я остался среди бумажного мусора, который сам создал. Несколько минут сидел неподвижно, убеждая себя, что клочки могут содержать шифр, признание, важную деталь. Затем опустился на колени и начал собирать их руками.

Каждый обрывок был частью её голоса. Наклон букв, продавленная бумага, след от слезы. Я раскладывал фразы на столе, совмещал рваные края. «Ты доверяешь ему…» — другой кусок потерялся. «Дети ждали…» — не хватало середины. «Стефан не…» — продолжение лежало под стулом, но я отбросил его, ненавидя одно имя.

Работа затянулась до ночи.

Штаб стих. За окном шёл снег, лампа резала комнату жёлтым кругом. Я снял кобуру, закатал рукава и продолжал восстанавливать уничтоженное мной же, словно мог собрать собственную память тем же способом: совместить неровные края, найти правильный порядок и обнаружить, кто вырезал из жизни пятнадцать лет.

В половине третьего сошлись четыре клочка. Почерк Дарины. Верхняя строка была стёрта, нижняя сохранилась полностью.

«Ты спасал нас, даже когда мы считали тебя врагом».

Я прочитал фразу вслух.

Голос прозвучал чужим.

Я попытался представить обстоятельства, при которых человек спасает тех, кто считает его врагом. Не ради благодарности, не ради имени, не ради власти — просто потому, что иначе не может. В досье такого Максима не существовало. Там был командир, преданный своими, переживший покушение и выживший благодаря Лису. Но рука, подхватившая Дарину со снега, не спрашивала документов. Как и руки, удержавшие Якова во время приступа. Возможно, тело не вспоминало. Возможно, оно всё это время единственное не позволяло мне окончательно стать чужим.

Если она лгала, зачем признавалась, что считала меня врагом? Почему не сделала прошлое красивее? Почему написала «спасал», если в представленных материалах я только разрушал?

Я достал из внутреннего кармана вчерашний лист: «Я никогда тебя не предавала». Положил рядом с восстановленной фразой. Две улики, которые не собирался хранить. Две трещины в стене, построенной Лисом.

Телефон на столе завибрировал. Сообщение от Лиса: «Завтра комиссия заслушает Якова. Он готов дать показания о вашей нестабильности».

Я смотрел на имя сына, затем на слова его матери.

Официальный тест утверждал, что оба мне чужие.

Но впервые я поймал себя на мысли, что чужим в этой истории мог быть только человек, которому я доверял.

Глава 7

Удушье началось не с боли.

Сначала комната стала меньше. Стены медленно сдвинулись, потолок опустился, воздух загустел и перестал проходить сквозь повреждённое горло. Я сидела на кровати с блокнотом на коленях, пыталась записать имена детей, чтобы не дать страху ни одного свободного места внутри головы, но буквы поплыли, а ручка выпала из пальцев.

Я вдохнула.

Воздух остановился у ключиц.

Ещё раз. Ничего.

Паника рванула из живота вверх, впилась когтями под рёбра. Перед глазами возник снег, тяжёлый ботинок возле лица, чужие пальцы, сдавливающие шею. Я снова была там — на коленях, связанная, униженная, с раскрытым ртом, из которого вырывался животный хрип. Только теперь не было даже хрипа.

На страницу:
4 из 5