
Полная версия
Брат и Сестра

Сергей Патрушев
Брат и Сестра
Глава 1. Пепел на ветру
Триумфальная арка, возведенная городскими властями за три дня до его официального возвращения, встретила Кассиана ещё на подъездной дороге, за добрые пол-лиги до городских ворот — грубое, наспех сколоченное сооружение из свежесрубленных сосновых брёвен, которые даже не удосужились как следует ошкурить, обтянутое алым полотном, уже начавшим трещать по швам и предательски развеваться на резком северном ветру, пронизывающем до костей и заставляющем лошадь под ним нервно всхрапывать и перебирать копытами, выбивая из промёрзшей дороги мелкие комья грязи. Кто-то из городских чиновников, которым было поручено организовать торжественную встречу, явно торопился и не удосужился позаботиться о том, чтобы буквы на транспаранте легли ровно: золотая краска, нанесённая, по всей видимости, в спешке и без должной подготовки поверхности, потекла под порывами ветра, образовав на грубой ткани уродливые наплывы и подтёки, из-за которых слова «СЛАВА ПОБЕДИТЕЛЮ» выглядели так, словно пытались сбежать с полотна, оставляя за собой золотистые дорожки, похожие на следы слёз. Кассиан проехал под этой аркой верхом, не замедляя шага своего серого боевого жеребца, и, когда тень от брёвен на мгновение накрыла его, он не почувствовал ровным счётом ничего — ни гордости, ни смущения, ни даже той привычной усталости, которая сопровождала его на протяжении последних трёх лет беспрерывных походов.
Впереди, насколько хватало глаз, тянулась широкая мощёная улица, главная артерия столицы, запруженная толпой, которая, казалось, собралась здесь вся без исключения — от мала до велика, от знатных вельмож в дорогих мехах до простолюдинов в заплатанных тулупах, от седых стариков, помнивших ещё прежние войны, до совсем юных мальчишек, забравшихся на фонарные столбы, чтобы лучше видеть проезжающего мимо героя. Люди кричали, махали руками, бросали в воздух шапки, платки, венки из поздних осенних цветов, специально выращенных в оранжереях и доставленных сюда, вероятно, за немалые деньги, и всё это мельтешение, всё это буйство красок и звуков сливалось в одно сплошное, неразличимое пятно, в бессмысленный калейдоскоп из раскрытых ртов, блестящих от восторга глаз и покрасневших от холода щёк. Люди выкрикивали его имя, вернее, то прозвище, которое прилипло к нему за годы бесчисленных войн и которое он сам давно перестал воспринимать как что-то, имеющее к нему отношение: «Ворон Императора! Ворон! Ворон!» — и этот крик, подхваченный сотнями глоток, метался между каменными фасадами домов, дробился на тысячи осколков, отражался от стен и мостовой, пока не превращался в единый, непрерывный, оглушающий гул, напоминающий шум далёкого водопада или рёв штормового моря, бьющегося о скалы.
Лошадь под ним, серый боевой жеребец, подаренный ему три года назад лично императором в знак особого расположения и признания заслуг, ступала ровно, привычно, не вздрагивая от криков и не обращая внимания на мелькающие перед самой мордой цветы и развевающиеся флаги, поскольку была обучена не бояться ни огня, ни рёва толпы, ни внезапных звуков, ни резких движений, и это спокойствие, это почти человеческое равнодушие животного к окружающему хаосу было, пожалуй, единственным, что сейчас удерживало Кассиана от того, чтобы развернуться и уехать прочь, подальше от этого города, от этой толпы, от самого себя. Он рассеянно погладил жеребца по шее, провёл ладонью по жёсткой, короткой гриве, и этот машинальный жест, который когда-то, в другой жизни, был почти нежным, почти ласковым, теперь казался ему чужим, неестественным, как будто его рука принадлежала кому-то другому, а он сам лишь наблюдал за ней со стороны, не испытывая ни тепла, ни отклика, ни даже простого физического ощущения прикосновения к лошадиной шкуре.
Он перевёл взгляд на собственные пальцы, обтянутые чёрной кожей перчаток, сшитых на заказ из шкуры горного козла, и под этой кожей, он знал совершенно точно, прятались шрамы — старые, побелевшие от времени, и новые, ещё розовые, стянутые грубыми хирургическими нитями, наложенными походными лекарями в спешке, без должного ухода и заботы. Каждая отметина, каждый рубец, каждая неровность на коже имела свою историю, свою битву, своё утро после неё, когда боль от свежей раны мешала думать и заставляла скрипеть зубами, но сейчас все эти истории, все эти воспоминания слились в одну сплошную, непрерывную полосу боли, которую он перестал различать, перестал ощущать, перестал даже помнить, как будто всё, что случилось с ним за эти годы, произошло с кем-то другим, с каким-то посторонним человеком, о котором он знал только понаслышке и чья судьба не вызывала в нём ровным счётом никакого отклика.
Когда он в последний раз чувствовал что-то по-настоящему, остро, всем своим существом, без оглядки и сомнений? Кассиан попытался вспомнить, напрягая память, перебирая в уме годы и события, лица и слова, битвы и перемирия, и не смог. Гнев? Да, гнев был, он помнил его, этот всепоглощающий, испепеляющий огонь, который горел в нём годами, питая каждое решение, каждый взмах меча, каждую бессонную ночь над картами и донесениями разведчиков. Ярость на врагов империи, на предателей, посмевших поднять руку на то, что он поклялся защищать, на саму судьбу, отнявшую у него слишком многое слишком рано и не оставившую взамен ничего, кроме этой холодной, безжалостной решимости идти вперёд и убивать. Но где-то по пути, он не мог точно сказать, где именно и когда, этот огонь начал затухать, постепенно, незаметно, как гаснет костёр, в который перестали подбрасывать дрова, и в конце концов погас окончательно, оставив после себя лишь чёрные, остывшие угли, которые уже не могли согреть ни его самого, ни кого-либо ещё.
Впрочем, сейчас это не имело ровным счётом никакого значения, потому что толпа, заполонившая улицы столицы от южных ворот до самого императорского дворца, хотела видеть героя, хотела видеть победителя, хотела видеть того самого Ворона Императора, о котором слагали легенды и пели песни в тавернах, и герой, победитель, Ворон Императора въезжал в город, подчиняясь этому желанию, подчиняясь этому ожиданию, подчиняясь этой чужой воле, которая была сильнее его собственной опустошённости.
Улица, по которой они двигались, называлась Королевским Трактом и была главной артерией столицы, соединяющей южные ворота с императорским дворцом, возвышавшимся на холме в самом центре города, и вдоль этой улицы, по обеим её сторонам, выстроились дома знати — высокие, узкие, теснящиеся друг к другу, как соревнующиеся за место под солнцем аристократы, с богатой лепниной на фасадах, с коваными балконами, увитыми засохшими плетями плюща, с большими окнами, в которых отражалось серое осеннее небо и мелькающие внизу толпы людей. Сейчас эти балконы были забиты до отказа зрителями, которые свешивались вниз с риском для жизни, удерживаемые лишь тонкими перилами и собственным восторгом, и бросали вниз лепестки роз, монеты, ленты, а некоторые, самые смелые, — даже письма, сложенные в плотные треугольники и перевязанные цветными нитками, в надежде, что герой подберёт хотя бы одно из них и прочтёт. Кассиан скользил по этим людям, по этим домам, по этим балконам равнодушным, ничего не выражающим взглядом, и в голове его не возникало ни одной мысли, ни одной эмоции, ни одного желания остановиться и рассмотреть всё это подробнее.
За домами знати, в боковых улочках, отходивших от Королевского Тракта во все стороны, как вены от главной артерии, толпились простолюдины — ремесленники, торговцы, подмастерья, служанки, посыльные, уличные мальчишки, — и их было во много раз больше, чем всех зрителей на балконах вместе взятых, но они были значительно тише, значительно сдержаннее, словно понимали, что им не положено шуметь в присутствии своих господ. Однако их молчаливое присутствие, их напряжённые взгляды, их сжатые в кулаки руки и поджатые губы ощущались гораздо сильнее любого крика, потому что эти люди не знали Кассиана лично, не знали, какой он человек, не знали даже его настоящего имени, и для них он был не просто героем, а символом, знаком, обещанием того, что война, забравшая их сыновей, мужей и братьев, наконец-то закончилась, и их облегчение было реальным, осязаемым, почти физически ощутимым в холодном осеннем воздухе, и от этого осознания, от этого груза чужих надежд и ожиданий, лежавшего на его плечах, Кассиану становилось ещё тяжелее, ещё холоднее, ещё пустее внутри.
Лошадь свернула на площадь Трёх Колодцев, просторную, вымощенную серым гранитом и окружённую по периметру зданиями гильдий и торговых домов, и Кассиан машинально, краем глаза, отметил изменения, произошедшие здесь за время его отсутствия. Ювелирная лавка на углу, принадлежавшая, насколько он помнил, старому мастеру по имени Арелий, который славился на весь город своими филигранными серебряными украшениями, сменила вывеску и, судя по всему, владельца, потому что новая эмблема — золотой скорпион на чёрном фоне — не имела ничего общего с прежним скромным изображением серебряной лилии. Старый платан, огромный, раскидистый, под которым он когда-то играл в детстве, прячась от летней жары в его густой тени, был срублен, и на его месте теперь возвышался мраморный фонтан с бронзовыми дельфинами, извергающими из пастей тонкие струи воды, которые, впрочем, из-за холода уже почти не текли, а лишь жалко сочились, застывая на краях каменной чаши ледяными наростами. Лавка зеленщика, куда мать посылала его за яблоками и зеленью, превратилась в дорогой винный магазин с тёмными стёклами витрин и важным швейцаром у входа, одетым в тёмно-зелёную ливрею с золотыми пуговицами.
Он не был в столице три года — срок, казалось бы, не такой уж большой для войны, но вполне достаточный для того, чтобы город, который он когда-то знал, который он когда-то считал своим, стал для него совершенно чужим, неузнаваемым, незнакомым, словно он попал сюда впервые в жизни, а не вернулся после очередной военной кампании. Или, может быть, подумал он с той отстранённой ясностью, какая бывает у человека, долгое время находившегося на грани истощения, дело было вовсе не в городе, не в смене вывесок, не в срубленном платане и не в новых фонтанах, а в нём самом, в том, как сильно он изменился за эти годы, как незаметно для самого себя превратился из того юноши, каким он уезжал отсюда, в это холодное, безразличное существо, не способное ни к чему, кроме войны.
Кассиан натянул поводья, заставляя жеребца остановиться посреди площади, и за его спиной немедленно замер и весь эскорт — дюжина всадников в парадных доспехах, начищенных до зеркального блеска и украшенных алыми плюмажами, специально отобранных для триумфального въезда из числа самых знатных и самых молодых офицеров, каждый из которых смотрел на своего командира с тем особым обожанием, смешанным с почтительным страхом, какое испытывают молодые люди к тому, кто уже стал легендой при жизни. Все они застыли в ожидании приказа, не смея пошевелиться без команды, и Кассиан, чувствуя на себе их напряжённые, выжидающие взгляды, неожиданно для самого себя решил, что не собирается им ничего приказывать.
Он спешился.
Толпа, заполнившая площадь, вздрогнула и зашумела, волна удивления прокатилась по ней от одного края до другого, и кто-то из городских чиновников, маленький толстый человечек в парадном кафтане с золотыми пуговицами, которые, казалось, вот-вот оторвутся от чрезмерного натяжения, бросился к Кассиану, размахивая какой-то грамотой, свёрнутой в трубку и перевязанной алой лентой, — вероятно, заранее заготовленной речью, полной высокопарных слов о доблести, чести и славе империи. Кассиан проигнорировал его, проигнорировал его испуганное лицо, его раскрытый в беззвучном вопле рот, его грамоту, которая выпала из растопыренных пальцев и покатилась по гранитной мостовой, подхваченная ветром. Он стянул перчатки, сунул их за пояс и направился к фонтану.
Вода в каменной чаше, несмотря на холод, всё ещё текла — очевидно, подземные ключи, питавшие фонтан, были достаточно тёплыми, чтобы не замерзать полностью даже в конце октября, — и была она чистой, прозрачной, с лёгким металлическим привкусом, какой бывает у воды из глубоких источников. Кассиан опустил ладони в эту ледяную, обжигающую воду и начал умываться — неторопливо, тщательно, смывая дорожную пыль с лица, с шеи, с волос, которые за время долгого пути слиплись в неопрятные пряди, падавшие на лоб. Толпа притихла, наблюдая за этим странным, почти священнодейственным ритуалом, и молодые всадники за его спиной недоумённо переглядывались, не понимая, что происходит и как им следует себя вести в этой непонятной ситуации.
Кассиан не объяснял. Он выпрямился, отряхнул капли с волос, провёл мокрой ладонью по лицу, стирая остатки воды, и огляделся по сторонам — медленно, внимательно, словно видел эту площадь, этот город, эту толпу впервые в жизни.
Да. Тот самый город. Но не тот.
Дом, в котором он вырос, стоял на пересечении Гончарной улицы и переулка Святого Ансельма, в северной части столицы, в старом квартале, застроенном ещё до третьей династии и сохранившем с тех времён лишь узкие кривые улочки, вымощенные неровным булыжником, да дома, лепившиеся друг к другу так тесно, словно стайка замёрзших воробьёв, ищущих тепла друг в друге. Когда-то, много лет назад, этот квартал был ремесленным, и в нём селились гончары, кузнецы, пекари, ткачи, сапожники — все те, кто кормил столицу своими руками и своим трудом. Потом, постепенно, по мере того как город разрастался и богател, квартал начал ветшать, приходить в упадок, и теперь в нём жили только те, кому было не по карману снять жильё ближе к центру, — бедняки, подёнщики, вдовы, старики, доживавшие свои дни в полуразвалившихся домах с протекающими крышами и печами, которые дымили так, что в холодные дни над всем кварталом висело сизое марево.
Кассиан не был здесь пятнадцать лет.
Он шёл пешком, оставив эскорт на площади, точнее, он просто повернулся и ушёл, не говоря ни слова, не отдавая никаких распоряжений, не оборачиваясь на растерянные лица своих офицеров, и никто — ни эти офицеры, ни чиновники, ни стражники, ни сама толпа — не осмелился его остановить или хотя бы окликнуть, потому что в этом человеке, уходившем прочь с площади Трёх Колодцев, было что-то такое, что заставляло людей расступаться перед ним, как вода расступается перед носом корабля. Всадники остались стоять у фонтана, беспомощно переглядываясь и не зная, что им делать дальше, а чиновник с грамотой так и застыл на том же месте, где стоял, с открытым ртом и выпученными глазами, не успев произнести ни единого слова из своей заготовленной речи.
По мере того как Кассиан углублялся в лабиринт узких улочек, уходивших от площади в северном направлении, крики толпы постепенно затихали, сменяясь обычным, будничным городским шумом, который, казалось, существовал здесь всегда, независимо от праздников и войн: стук деревянных колёс по булыжнику, крики разносчиков, предлагавших свой нехитрый товар, лай бродячих собак, скрип колодезных воротов, стук молотков из мастерских, обрывки разговоров, доносившиеся из открытых дверей трактиров и лавок. Он шёл быстро, не оглядываясь по сторонам, не замедляя шага, но краем глаза, боковым зрением, тем особым зрением, которое выработалось у него за годы войны и позволяло замечать малейшие детали обстановки, не поворачивая головы, он отмечал каждую перемену, каждое отличие этого квартала от того, каким он его помнил. Вот лавка старого Марона, толстого добродушного торговца сладостями, который всегда угощал окрестных мальчишек леденцами и орехами в мёду, — теперь на её месте расположилась какая-то красильня, и из её дверей валил едкий разноцветный пар, окрашивавший мостовую в причудливые оттенки фиолетового и зелёного. А вот колодец, у которого его мать каждое утро набирала воду, приходя сюда с рассветом, чтобы успеть занять очередь раньше других женщин квартала; сам колодец, к счастью, сохранился, но деревянный сруб, над которым когда-то скрипел старый журавль, был заменён новым, каменным, а вместо журавля теперь стоял железный ворот с цепью, наматывавшейся на барабан с глухим лязгом.
Он свернул в переулок Святого Ансельма, узкий, тёмный, зажатый между высокими задними стенами домов, выходивших фасадами на соседние улицы, и сердце Кассиана, вопреки всему, вопреки той пустоте, которая, как ему казалось, заполнила его целиком, пропустило один-единственный, едва заметный удар, когда он увидел знакомые очертания: три окна по фасаду, узкая дверь, выкрашенная когда-то, в незапамятные времена, зелёной краской, которая теперь облупилась до такой степени, что под ней проступило серое, выветренное, изъеденное временем дерево, и просевшая крыша, грозившая обвалиться при первом же сильном снегопаде. Он остановился, не дойдя до двери нескольких шагов, и замер, глядя на дом так, как смотрят на призрака, в реальность которого отказываются верить.
Прошло пятнадцать лет с тех пор, как он в последний раз стоял на этом пороге, и дом выглядел именно так, как должен выглядеть дом, в котором пятнадцать лет никто не жил и за которым никто не присматривал: ставни первого этажа были заколочены наглухо, крест-накрест прибиты толстыми досками, уже начавшими подгнивать, но на втором этаже одно окно оставалось открытым — вернее, просто выбитым, потому что от рамы не осталось почти ничего, кроме нескольких щепок, торчавших из пазов. На подоконнике, нахохлившись от холода, сидел голубь и чистил перья, не обращая ни малейшего внимания на застывшего посреди переулка человека в чёрном плаще, и Кассиан, глядя на эту птицу, на это безразличное, равнодушное существо, занимавшееся своими делами в его бывшем доме, вдруг почувствовал что-то, отдалённо напоминающее горечь, но тут же подавил это чувство, как подавлял всё, что могло помешать ему идти дальше.
Он подошёл ближе, и его ладонь, затянутая в грубую кожу дорожной перчатки, легла на дверную ручку — холодную, шершавую, покрытую слоем ржавчины, которая осыпалась под пальцами мелкими бурыми чешуйками. Он надавил, но дверь, разумеется, была заперта, и замок — новый, массивный, навесной, явно повешенный не так давно, потому что на нём ещё не успела появиться ржавчина — висел на дужке, поблёскивая в тусклом свете позднего осеннего дня. Кто-то позаботился о том, чтобы дом оставался закрытым, кто-то, кто имел на него права или просто не хотел, чтобы сюда проникали посторонние, и Кассиан, глядя на этот замок, не мог не задаться вопросом, кто же этот человек и какие у него могут быть виды на этот разваливающийся, никому не нужный дом.
Он отступил на шаг, отступил в тень противоположной стены, и тишина, окружавшая его, показалась ему неестественной, неправильной, неживой, потому что в этом переулке, насколько он помнил, никогда не бывало тихо: здесь всегда играли дети, гоняя по булыжникам деревянные обручи и крича друг другу что-то на своём, особом, детском языке; здесь всегда ссорились соседки, высунувшись из окон и перебрасываясь через переулок колкими замечаниями; здесь всегда стучали инструменты ремесленников, работавших в своих мастерских, двери которых выходили прямо на улицу. Теперь же — только ветер гулял между стенами, подхватывая с земли пожухлые листья и мелкий мусор, да голубь, испуганный его появлением, лениво захлопал крыльями и улетел прочь, скрывшись за поворотом.
Кассиан обошёл дом сзади, протиснувшись между стеной и покосившимся забором соседнего участка, и вышел на узкий двор, огороженный когда-то ровным, а теперь покосившимся и местами обвалившимся штакетником. Двор зарос бурьяном по пояс — сухие, ломкие стебли полыни, репейника и ещё какой-то сорной травы, названия которой он не знал, торчали из земли, как обломки костей, и шуршали под порывами ветра, создавая тот особый, сухой, шелестящий звук, какой бывает только поздней осенью в заброшенных местах. Старая яблоня, которую посадил ещё его дед и с которой он, будучи мальчишкой, каждое лето лазал за самыми спелыми, самыми румяными яблоками, стояла сухая, чёрная, мёртвая, и её голые ветви тянулись к небу, как скрюченные пальцы умирающего, молящего о пощаде, и Кассиан, глядя на это мёртвое дерево, на этот остов некогда цветущего сада, невольно подумал, что всё это очень похоже на мольбу, оставшуюся без ответа.
Он не стал перелезать через забор, не стал входить во двор, не стал подходить к мёртвой яблоне и не стал искать способ проникнуть внутрь дома, потому что прекрасно понимал, что не найдёт там ничего, кроме пыли, плесени и, возможно, нескольких полусгнивших половиц, готовых проломиться под его весом. Он просто стоял и смотрел, стоял и смотрел на этот дом, на этот двор, на это мёртвое дерево, и холодный северный ветер, пронизывающий до костей, постепенно начал пробираться под плащ, забираясь под одежду, прижимая ткань к телу и заставляя кожу покрываться мурашками, но Кассиан не замечал этого холода, не чувствовал его, как не чувствовал уже давно почти ничего, что касалось его собственного тела.
Из всех комнат этого дома, из всех его углов, закоулков и помещений, он лучше всего помнил кухню, маленькую, всегда тёплую, пропахшую дымом от печи и запахом свежеиспечённого хлеба, который его мать пекла каждое утро, поднимаясь затемно, задолго до того, как просыпались остальные обитатели квартала. У очага стояла деревянная скамья, грубо сколоченная из толстых досок и отполированная до блеска бесчисленными прикосновениями, и на этой скамье его мать сидела долгими зимними вечерами, штопая одежду, перебирая крупу или просто глядя в огонь с тем отстранённым, задумчивым выражением лица, какое бывает у людей, привыкших к одиночеству. Она умерла, когда Кассиану было девять лет, умерла от лихорадки, которая за три дня сожгла её дотла, превратив из живой, тёплой, пахнущей хлебом женщины в измождённую, бледную тень самой себя, и он, девятилетний мальчишка, стоял у её постели, держал её руку и смотрел, как уходит жизнь из её глаз, не понимая до конца, что происходит. Теперь, спустя двадцать пять лет, он почти не помнил её лица — только смутный, ускользающий образ, сотканный из обрывочных воспоминаний: тёмные волосы, усталые глаза, тёплые руки, покрытые мелкими трещинками от постоянной работы с тестом и водой. Иногда ему казалось, что он помнит её голос, но, когда он пытался воспроизвести его в памяти, в голове звенела лишь пустота — та самая пустота, которая, как он начинал понимать, была единственным, что у него осталось.
Отец умер ещё раньше, когда Кассиану не было и пяти, и о нём он помнил ещё меньше — просто высокую фигуру в дверях, уходящую на рассвете в кузницу, и запах кузнечной гари, въевшийся в его одежду и кожу настолько глубоко, что его не могло вывести никакое мыло. Потом пришли люди из цеха, хмурые, молчаливые, не знающие, куда девать глаза, принесли свёрток с инструментами — молотком, клещами, какими-то подковами, — и сказали, что был несчастный случай, и что отец умер быстро, не мучился, и что цех позаботится о его семье. Кассиан не плакал тогда, не проронил ни слезинки, и мать, глядя на него с тем особым, тревожным выражением, какое бывает у женщин, столкнувшихся с горем, слишком большим для понимания, тихо сказала: «Он был хорошим человеком. Ты похож на него». Больше она об отце не говорила.
После смерти матери его забрал дядя, младший брат отца, человек холодный, расчётливый, не жестокий, но глубоко, до мозга костей, равнодушный ко всему, что не касалось его собственной выгоды. Дом заколотили — сам дядя и заколотил, собственноручно прибив доски к ставням первого этажа, — и с тех пор он стоял пустым, постепенно разрушаясь, оседая, умирая, как и весь квартал, как и всё, что было связано с прежней жизнью Кассиана. Дядя относился к племяннику как к обузе, от которой рано или поздно нужно избавиться, и избавился при первой же возможности, отдав его в военную школу, как только Кассиану исполнилось двенадцать лет и он достаточно окреп, чтобы выдержать тамошние порядки.
С тех пор началась другая жизнь, совершенно не похожая на ту, что была у него прежде: казармы с их жёстким распорядком, муштра, доводившая до кровавых мозолей на ладонях, первые раны, полученные в учебных поединках, первые настоящие убийства, совершённые на полях настоящих сражений. Война за войной, поход за походом, битва за битвой — и всё это слилось в один непрерывный, бесконечный поток, в котором не было места ни сомнениям, ни воспоминаниям, ни чему-либо ещё, кроме простого, животного желания выжить. Повышения, награды, слава, титулы, земли, деньги — всё это приходило к нему само, без его активного участия, как дань, которую мир платил ему за то, что он был лучшим в том, что делал, а делал он одно — убивал.
Всё то, что привело его сюда, к этому заколоченному дому на краю обветшалого квартала, к этой мёртвой яблоне, к этому холодному осеннему ветру, завывающему в пустых переулках.









