
Полная версия
Чужая Луна
Я смотрела в него дольше, чем следовало.
Ручка лежала в руке — я её не выпустила, но и держала как-то неуверенно, между двумя пальцами, на весу. На листе всё те же два зачёркнутых *x =*. Больше ничего.
Небо было безупречно бессмысленным. Меня это успокаивало.
Мама сейчас, наверное, сидела за кухонным столом — или уже ушла на работу, но скорее за столом, потому что у неё первая пара только во второй половине дня по средам. Сидела с распечатками. Она всегда распечатывала таблицы на бумаге, хотя всё это можно было смотреть на телефоне — но бумага, видимо, казалась ей честнее. Надёжнее. Что-то в этом было от неё: важные вещи должны существовать физически, занимать пространство, иметь вес. Она подчёркивала цифры карандашом, иногда обводила. Голос у неё в такие утра был ровный и отшлифованный — без интонаций, как зачитывают протокол. Именно так она говорила, когда злилась по-настоящему: не кричала, а становилась очень, очень ровной. Хуже крика.
Папа, наверное, всё ещё стоял у окна — или уже не стоял, переместился куда-то, но я привыкла помещать его именно туда. У окна, с кистью. Сегодня утром была охра, засыхала по краям. Он молчал с тем особым молчанием, которое не просто тишина — оно плотное, нехорошее, как воздух перед грозой, только гроза никак не начинается. Они не ругались сегодня утром. Иногда это было почти хуже, чем когда ругались.
Небо за окном не изменилось.
*Что я сделала не так*, — привычно начал внутренний голос, и я поймала его на этом, как ловят кота, тянущегося к столу.
Стоп.
Ничего. Я вообще была в школе. То есть в колледже. Я вообще не была дома. Я ушла в восемь утра, считала ступеньки — тринадцать, как всегда тринадцать, — и всё. Дальше я за происходящим на кухне ответственности не несу.
Умом я это знала. Это была правда, рациональная и понятная. Умом — да.
Но что-то под умом продолжало перебирать: может, если бы я предложила чай раньше, может, если бы я ушла тише, может, если бы я вообще не выходила из комнаты и не попалась маме на глаза с этой своей мятой тетрадью, может, может, может.
Я смотрела в небо и думала: а если бы я просто исчезла.
Не умерла — это было бы слишком громко, слишком много последствий, слишком много хлопот для всех. Нет. Просто — исчезла. Вышла из кадра. Как актриса, которую вырезали из сцены при монтаже: сцена продолжается, история идёт дальше, только этого конкретного человека в ней больше нет, и на самом деле никто особо не заметил шва.
Стало бы им легче?
Я думала об этом честно, без надрыва. Мама бы не тратила время на то, чтобы говорить ровным голосом именно потому, что рядом я. Папа бы не стоял у окна с этим своим плотным молчанием, которое отчасти, я знала, отчасти было про меня — про то, что я не понимаю его картин, не понимаю, почему это важнее стабильного дохода, не понимаю вообще ничего в этом противостоянии, которое происходит у меня над головой уже столько лет, сколько я себя помню.
Они бы поругались честно. Или помирились честно. Без этого слоя — смотри, ребёнок рядом, смотри, она всё слышит, смотри.
Мысль была привычная. Вот что странно — она не была страшной. Она была как песня, которую слышишь слишком часто: уже не вслушиваешься в слова, просто губы иногда сами шевелятся, потому что мелодия намоталась куда-то внутрь и живёт там своей тихой жизнью. Я не впервые думала это. Я думала это прошлой осенью, когда они ругались из-за денег три вечера подряд. Я думала это в январе, когда папин бордовый шарф переехал с вешалки в прихожей на крючок в его мастерской — и больше не вернулся. Я думала это сейчас, с ручкой в руке и двумя зачёркнутыми *x =* на листе.
Просто выйти из кадра. Не мешать.
За окном проехал автобус. Звук пришёл и ушёл. Небо осталось прежним — серым, мутноватым, никаким.
Я моргнула.
Евгений Олегович прошёл по проходу где-то слева, я слышала шаги, не видела — не повернула голову. Кто-то в заднем ряду тихо перелистнул страницу. Всё это было далеко, как со дна колодца.
Я посмотрела на свой лист.
*x =*
*x =*
Оба зачёркнуты.
Я снова взяла ручку нормально — всеми пальцами, как положено — и написала под вторым заданием просто: *f(x)*.
Поставила точку.
Зачеркнула точку.
Небо за окном было серым.
* * *
Я посмотрела на лист.
*f(x).*
Зачёркнутая точка. Два зачёркнутых *x =*. Поля, в которых ничего нет, кроме вмятины от ручки там, где я давила слишком сильно, сама не заметив когда.
Первое задание. Надо было прочитать первое задание.
Я нашла его взглядом — вверху листа, жирным курсивом, как все задания Евгения Олеговича, будто курсив делает условие понятнее. *Найдите область определения функции.* Дальше шла дробь с иксом в знаменателе, под корнем ещё один икс, и всё это было как иностранный язык, в котором я знала отдельные слова, но не понимала, как они держатся вместе.
Я прочитала ещё раз.
Слова остались теми же словами, только смысл никуда не появился.
Тогда я прочитала медленно — специально, слово за словом, как читают первоклассники, когда буквы ещё отдельные. *Найдите. Область. Определения.* В голове было как на том сером небе снаружи — ничего конкретного, просто равномерная облачность.
Рука у меня двинулась сама. Я посмотрела на неё с лёгким любопытством — что она делает, что вообще происходит — и увидела, как пишу под первым заданием формулу. Что-то с корнем и минусом внутри. Это было из тетради Даши — точно из тетради Даши, я видела что-то похожее, когда она объясняла мне накануне, сидя на подоконнике и болтая ногой. Она писала быстро и говорила ещё быстрее, и я кивала, потому что форма объяснения была мне понятна, просто содержание куда-то утекло между её ртом и моим ухом.
Я дописала формулу и посмотрела на неё.
Это было не то. Это я поняла даже без понимания — просто интуиция двоечника: не то. Неправильная форма, неправильный масштаб, как если бы тебя спросили, который час, а ты назвала столицу Перу.
Я зачеркнула.
Потолок слегка качнулся.
Нет — не потолок. Я качнулась, сидя совершенно неподвижно. Это было странное ощущение, знакомое, но не отсюда — так бывает, когда встаёшь слишком резко из ванны и на секунду мир перестаёт быть убедительным. Но я не вставала. Я сидела. Я сидела на стуле и смотрела на зачёркнутую формулу, и тем не менее что-то внутри меня решило, что вертикаль — это договорённость, а не факт.
Я потёрла висок.
Справа. Там, где иногда болит, когда долго смотришь в экран.
Потом посмотрела на часы. У Вали с первой парты были часы на запястье — круглые, с тёмным циферблатом, я их видела, пока она переворачивала страницу.
Двадцать минут.
Двадцать минут.
Я подержала эту цифру в голове, как держат что-то тяжёлое и не знают, куда поставить. Двадцать минут — это сколько? Это половина серии. Это дорога от остановки до дома в хорошую погоду. Это столько, сколько мама стоит у плиты, когда варит гречку и делает вид, что не слышит, как папа молчит в соседней комнате.
Двадцать минут — это очень много.
Я снова посмотрела на лист.
На этот раз буквы не расплылись — они просто стояли, отдельные, самодостаточные, без всякого желания складываться в задачу, которую можно решить. *Найдите область определения.* Ладно. Хорошо. Область. Я знала, что это такое, теоретически. Даша объясняла. Евгений Олегович объяснял. Где-то в тетради было записано определение — я даже, кажется, подчеркнула его синим, потому что подчёркивать казалось разумным.
Я поднесла ручку к бумаге.
Доска напротив чуть поплыла.
Не сильно. Просто контур слегка задвоился — там, где мел, там, где тёмная поверхность переходит в раму, — задвоился и не сошёлся обратно, остался вот так, немного нечётким, как фотография с шевелением. Я моргнула. Не помогло.
Евгений Олегович что-то сказал — я слышала голос, ровный, без вопросительной интонации, — но слова пришли уже переработанными во что-то без смысла, просто звук, похожий на слова, как бывает, когда засыпаешь и последнее, что слышишь — это телевизор в соседней комнате.
Я поняла, что смотрю не на доску.
Я смотрела куда-то между доской и собой — в воздух, в ничто, в точку, которой не было.
Ручка в руке стала странно лёгкой.
Или тяжёлой. Я не могла решить. Пальцы её чувствовали, но это был какой-то абстрактный факт, отдельный от меня, как информация о погоде в городе, в котором ты не живёшь.
Я попробовала сфокусироваться на листе — на первом задании, на дроби с иксом, на корне. Они были там. Я это знала. Просто между мной и ими образовалось что-то — не расстояние, не туман, — просто что-то, что делало их немного дальше, чем должно быть.
Чья-то ручка скрипнула где-то справа.
Кто-то перевернул лист — это значит, второе задание. Уже второе.
Я посмотрела на своё первое.
*Найдите.*
Голос Евгения Олеговича пришёл снова — и снова прошёл мимо, как поезд, на который ты не садишься. Класс вокруг меня продолжал существовать: скрип стульев, дыхание, чужая сосредоточенность, — но всё это было теперь как за тонким стеклом, и стекло становилось чуть толще с каждой секундой, незаметно, по чуть-чуть.
Я потёрла висок второй раз.
Это не помогло.
* * *
Звук вернулся раньше, чем должен был.
Скрип чужой ручки — кто-то справа и чуть сзади, Лена или Игорь, кто-то из тех, кто всегда решает быстро, — этот скрип вдруг оказался прямо внутри уха, как будто источник был не на расстоянии трёх парт, а вплотную, почти в черепе. Чьё-то дыхание — медленное, ровное, сосредоточенное. Шелест страницы. Гудение батарей. Всё одновременно, всё очень близко, всё с ненужной чёткостью, как когда слышишь слишком много и уже не можешь определить, откуда что.
Я подумала: вот, значит, как это бывает.
И тут же — ничего.
Не тишина. Тишина — это отсутствие звука. Это было другое: звук просто перестал иметь ко мне отношение, ушёл за стекло, за ту же стену, что и буквы в задаче, что и Евгений Олегович у доски, что и вообще всё происходящее в этом классе в этот конкретный апрельский вторник.
Стул подо мной качнулся.
Или я качнулась. Я не успела понять разницу — это было неважно, потому что уже в следующий момент равновесие кончилось, просто кончилось как факт, как заряд в телефоне, который шёл к нулю всё утро и вот дошёл. Я поняла, что падаю — не умом поняла, тело поняло раньше, — и было что-то странное в этом знании: никакого страха, никакого рефлекторного «ухватиться». Просто информация. Я падаю. Интересно.
Стул опрокинулся вместе со мной.
Звук удара был глухим и некрасивым — такой звук бывает, когда роняешь что-то тяжёлое и мягкое одновременно, и он отдался где-то в районе плеча и виска, но боль пришла не сразу, а как будто с задержкой, как эхо.
Потолок.
Я смотрела на потолок. Там было пятно от старого протёка — я его никогда раньше не замечала, хотя сидела в этом классе весь семестр. Желтоватое, неровное по краям, похожее немного на карту материка без названия.
Тёплое на верхней губе.
Я знала, что это, ещё до того, как почувствовала вкус — металлический, чуть солоноватый. Кровь из носа. У меня она иногда шла зимой, когда воздух становился совсем сухим, но сейчас апрель, и батареи уже почти отключили, и я лежу на полу в классе математики и смотрю на пятно на потолке.
Где-то над головой — движение. Несколько пар ног сдвинулись с мест.
— Оля! — Машин голос. Высокий, напуганный, с той интонацией, которую я у неё слышала только один раз, когда мы в восьмом классе потеряли Дашу в торговом центре на полчаса. — Оля, ты—
Что-то ещё — слова, которые она не договорила, потому что уже была рядом, уже опустилась на колени, — но слова расплылись на полпути и не дошли.
Евгений Олегович сказал что-то. Негромко, чётко, без паники — так, как он всегда говорит, таким же голосом, каким объясняет тему и каким объявляет контрольную, потому что для него, кажется, всё происходит с одинаковой температурой. Я слышала звук его голоса — ровный, с ударением на каждом слове, — но слова уже не собирались в смысл. Они были как числа в задаче, которую не решить: отдельные, правильные, но ни к чему.
Дашин голос — ниже, спокойнее, — что-то короткое.
Машина рука. Я её почувствовала — тёплую, очень тёплую, как всегда, даже зимой, — на моём плече, потом на щеке, потом где-то у виска, осторожно. Маша всегда делала несколько движений сразу, когда не знала, что именно нужно.
Я хотела сказать что-нибудь. Что-нибудь нейтральное, чтобы она не так пугалась. Что-нибудь вроде: *всё нормально, я просто упала, это бывает, не надо вот так смотреть.*
Не получилось.
Не потому что слов не было — они были, где-то там, в той части головы, где обычно живут слова, — но между ними и ртом тоже образовалось то самое стекло. Всё утолщающееся. Всё более непреодолимое.
Потолок над головой слегка изменил яркость.
Не потемнел — это неправильное слово. Он просто стал немного менее настоящим. Пятно на нём — материк без названия — размылось по краям, потеряло чёткость, как фотография, которую рассматриваешь слишком долго и вдруг перестаёшь видеть в ней смысл.
Машин голос снова — уже где-то сбоку от слуха, не над головой.
Евгений Олегович — шаги, ровные, приближающиеся.
Запах мела и чего-то кисловатого — свой собственный страх, наверное, или просто запах пола, которого обычно не замечаешь, пока не лежишь на нём.
Я подумала: двадцать минут.
Двадцать минут — это серия. Это дорога от остановки. Это мама у плиты. Это контрольная, которую я не решила. Это то, что я так и не записала в первом задании ни одной цифры, только *Найдите* — и под ним пустое место, сколько угодно пустого места, целая страница пустого места, которое никуда не делось и никуда не денется.
Хорошо, что я этого не увижу.
Темнота пришла не вспышкой.
Она пришла как страница, которую медленно переворачивают — сначала угол загибается, потом середина, потом последний край, — и с каждым миллиметром становится понятно, что там, под ней, что-то другое, но что именно, ты ещё не видишь, потому что страница ещё не перевернулась полностью.
Машина рука на моём плече — тёплая.
И потом — всё.
Глава 3. Поле, где трава пахнет сладким
Первое, что я почувствовала — трава.
Не увидела, не услышала, а именно почувствовала: она была под ладонями, под лопатками, под затылком — прохладная, чуть влажная, с той особой упругостью, которая бывает только у живой травы, не газонной стриженой, а настоящей, полевой, которая растёт сама по себе и ни о чём не спрашивает.
Я лежала на спине.
Это было первое, что я поняла. Второе — что надо мной небо. Не потолок. Не пятно-материк с осыпавшейся штукатуркой. Небо — бледно-голубое, почти белое у горизонта, без единого облака, ровное и совершенно равнодушное, как чистый лист бумаги перед тем, как на нём что-нибудь напишут.
Я моргнула.
Небо никуда не делось.
Я моргнула ещё раз, медленнее, как будто от скорости моргания что-нибудь зависело. Небо по-прежнему было небом. Трава по-прежнему была травой. Где-то вдали — я видела краем зрения, ещё не поворачивая голову, — стояло что-то, что должно было быть городом. Силуэты зданий. Только крыши у них почему-то уходили вниз.
Я решила, что это потому, что я только что потеряла сознание.
Ударилась головой. Кровь из носа. Такое бывает — видишь что-нибудь странное, пока мозг перезапускается. Читала где-то. Или Маша рассказывала про какую-то знакомую, у которой после обморока полчаса всё двоилось.
Я поднесла руку к носу.
Сухо.
Я попробовала ещё раз — провела пальцем под носом, поморгала, убедилась, что пальцы у меня те же самые, с облупившимся лаком на среднем, с маленькой царапиной на указательном от позавчерашнего — от чего там была царапина, от замка рюкзака, что ли. Пальцы нормальные. Кровь не идёт.
Плечо не болело.
Это меня остановило больше, чем небо и трава вместе взятые.
Я упала на плечо — я это помнила, помнила звук собственного падения, глухой и нехороший, и то, как сразу же что-то горячо обожгло от плеча до локтя, как бывает, когда ударяешься по-настоящему, а не просто задеваешь. И висок тоже болел — я помнила, что болел, помнила ощущение пульса прямо под кожей, быстрое и некстати. Сейчас не было ни того, ни другого. Тело было просто телом — лёгким, немного отвлечённым, как будто оставило боль где-то по дороге и не подобрало обратно.
Я пошевелила пальцами на ногах. Почувствовала кеды — они никуда не делись, значит, и ноги на месте.
Ладно.
Я лежала и пытался собрать всё это в какой-нибудь порядок. Трава. Небо. Боль, которой нет. Силуэты вдали с перевёрнутыми крышами. Евгений Олегович со своим ровным голосом про «немедленно». Машина рука — тёплая, очень тёплая — на моём плече.
Запах я заметила только сейчас.
Трава пахла так, как пахнет скошенный луг в самом начале июля, когда ещё не успело высохнуть, — зелёным, острым, немного горьким. Но под этим был ещё один запах, странный, не луговой. Сладкий. Почти приторный, с той навязчивой детской настойчивостью, которая бывает у леденцов — у тех конкретных, клубничных, в прозрачных красных фантиках, которые бабушка держала в вазе на комоде и выдавала строго по одному, не больше. Этот запах был отовсюду сразу: снизу, сверху, из воздуха, из травы, — он не щипал и не давил, он просто был, как фон, как то, из чего состоит это место.
Я медленно села.
Поле было огромным.
Нет — это неправильное слово. Слово «огромное» предполагает, что у поля есть края, просто далеко. Здесь краёв не было видно вообще — только трава до горизонта, плотная, ярко-зелёная, местами с белыми и жёлтыми цветами, рассыпанными как попало, без всякого порядка. Ни дорожки. Ни забора. Ни одного человека.
И стул.
Я увидела его сразу — он стоял примерно в двадцати шагах от меня, посередине поля, как будто его поставили специально и забыли убрать. Обычный стул. Пластиковый, синий, с металлическими ножками, с дыркой в спинке в форме небольшого овала — такой стул стоял в каждой аудитории колледжа, их там штук двадцать на класс, и у одного из таких я сидела сорок минут назад — или час назад, или только что, я не понимала, сколько времени прошло, — сидела и смотрела на задачу, которую не решила.
Стул стоял в поле.
Просто стоял.
Ни стола рядом, ни стены, ни пола под ним, кроме травы. Ножки немного вошли в землю — не сильно, на сантиметр, может, на два, как будто он простоял здесь достаточно долго, чтобы осесть, но не настолько, чтобы его затянуло совсем.
Я смотрела на него.
Он был абсурдно нормальным. Именно это было самым странным — не то, что он стоял в поле, где ему нечего делать, а то, что он выглядел совершенно обычно. Царапина на левой ножке. Потёртость на сиденье — там, где сидят, там всегда потёртость. Всё как надо.
Я подумала: медпункт.
Может, я в медпункте. Может, меня перенесли, и у них во дворе такое поле — хотя какое поле, у колледжа никакого поля нет, там маленький двор с четырьмя скамейками и облупившимися турниками, которыми никто не пользуется, — или, может, я ещё сплю, то есть не сплю, а в обмороке, и это снится, и сейчас меня кто-нибудь растолкает.
Маша растолкает.
Маша потрясёт за плечо и скажет что-нибудь вроде: *ну наконец-то, мы уже думали*, — и я открою глаза нормально, и будет потолок с пятном, и запах мела и пола, и Евгений Олегович с его одинаковой температурой для всего.
Это не медпункт.
Второй мысли было достаточно, чтобы первая рассыпалась. Потому что в медпункте не пахнет клубничными леденцами и скошенной травой. В медпункте пахнет чем-то дезинфицирующим и немного пылью. И над медпунктом нет неба — там потолок, обычный белый потолок.
Небо никуда не делось.
И вдали крыши зданий всё так же уходили остриями вниз — не вверх, как полагается, а именно вниз, как будто город поставили на голову и он не заметил, что это неправильно.
Я сидела в траве, смотрела на стул, смотрела на перевёрнутый горизонт, чувствовала запах леденцов из детства — и не могла придумать ничего, что объяснило бы сразу всё это.
* * *
Я встала.
Не потому что придумала план. Не потому что было ясно, что делать дальше. Просто сидеть в траве и смотреть на стул казалось хуже — тело само решило, что нужно двигаться, пока голова не разобралась, куда именно.
Трава была высокая, почти до колена. Она пружинила под ногами немного странно — чуть мягче, чем обычная трава, как будто под ней не земля, а что-то чуть-чуть упругое. Я сделала несколько шагов к краю поля — туда, где оно заканчивалось и начиналось что-то похожее на дорогу или улицу, — и остановилась.
Вдали был город.
Я узнала его сразу и не узнала совсем — одновременно, что само по себе было странно, потому что так не бывает. Силуэты были те же: вот этот широкий проспект, вот эти многоэтажки с одинаковыми прямоугольными окнами, вот та башня на горизонте, которую видно из любой точки города в ясную погоду. Всё на месте. Всё знакомое.
Только крыши смотрели вниз.
Я заморгала. Потёрла глаза — и тут же пожалела: висок ещё ныл, и я задела его пальцем, и стало больно. Но крыши никуда не делись. Они уходили остриями в землю, как будто весь город отражался в гигантской луже, ровной и неподвижной, — только лужи не было, был воздух, был горизонт, было небо, и в этом небе висели многоэтажки вверх тормашками и не падали.
Я стояла и смотрела на это минуту или две — не знаю точно.
Потом перевела взгляд чуть левее, на деревья.
Деревья росли корнями вверх.
Это я заметила раньше, краем, когда только очнулась, но тогда всё сливалось в одно общее *что-то не так* и не раскладывалось на детали. Сейчас я видела отчётливо: толстые узловатые корни торчали в небо, как пальцы — некоторые сжатые, некоторые растопыренные, некоторые скрученные так, будто дерево пыталось за что-то ухватиться и не успело. Крон снизу видно не было: ветки уходили в землю, в темноту, туда, где у нормального дерева были бы корни. Листья, наверное, были там. Под землёй.
Я почему-то подумала: им же не хватает света.
А потом подумала: может, там, под землёй, светло. Может, там это работает по-другому.
Это была странная мысль — спокойная и почти практичная, — и от неё мне стало немного не по себе. Потому что я не хотела спокойных и практичных мыслей о деревьях, которые растут корнями вверх. Я хотела, чтобы это было сном. Я хотела, чтобы Маша трясла меня за плечо. Я хотела потолок с пятном и запах мела.
Я полезла в карман за телефоном — скорее машинально, как лезешь за ним всегда, когда не знаешь, что делать, — и телефон нашёлся. Экран засветился сам, не дожидаясь, пока я его разблокирую. Это было первым странным. Вторым странным было то, что на экране не было сигнала — совсем, ни одной палочки, только значок с перечёркнутой антенной в углу, который я видела разве что в лифтах старых домов. Я попробовала открыть сообщения — просто рефлекс, — но они не загружались. Просто зависали на значке загрузки, который крутился и крутился и никуда не приходил.
Я посмотрела на время.
Часы показывали 11:47.
Пока я смотрела, цифры изменились.
Стало 11:46.
Я опустила телефон. Подняла снова. 11:45.
Время шло назад.
Не быстро — секунда за секундой, как всегда, только в обратную сторону. Я смотрела, как сменяется 11:45 на 11:44, как полоска батареи стоит на месте, как дата — я не успела прочитать дату, потому что рука начала чуть-чуть дрожать, и я убрала телефон обратно в карман, потому что не была уверена, что хочу читать дату.
Я сделала несколько шагов назад.
Стул стоял за мной — там, где я очнулась, примерно в двадцати шагах. Я не смотрела на него специально, но как-то сразу нашла его взглядом: синяя пластиковая спинка над травой, царапина на ножке, дырка в форме овала. Он торчал из поля как маяк — нелепый, совершенно не на месте, и при этом единственное, что выглядело нормально. Знакомо. По-настоящему знакомо, не как в том смысле, что *я видела такой раньше*, а в смысле *я знаю этот конкретный стул, я на нём сидела*.
Мне захотелось вернуться и сесть на него.
Просто сесть, упереться спиной в пластиковую спинку с овальной дыркой, почувствовать под собой твёрдое сиденье с потёртостью — и не двигаться. Пусть это поле, пусть крыши вверх тормашками, пусть деревья корнями в небо и время идёт не туда — но стул стоит, и он настоящий, и он из того места, откуда я пришла.
Но я не вернулась.
Потому что стоять в поле было страшнее, чем идти в город. Это не было умным решением — я не питала никаких иллюзий по этому поводу. Это было просто решением: стоять и ждать неизвестно чего или идти и хотя бы что-то увидеть. Я выбрала второе. Маша всегда говорила, что я принимаю решения слишком быстро. Даша говорила, что это не так плохо, как кажется, просто надо потом не жалеть.









