Горе живёт не только внутри. Как семья учится жить после смерти близкого
Горе живёт не только внутри. Как семья учится жить после смерти близкого

Полная версия

Горе живёт не только внутри. Как семья учится жить после смерти близкого

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

Я стараюсь не делить людей на верующих и неверующих слишком резко. В горе границы становятся подвижными. Неверующий может разговаривать с умершей женой в машине и не считать это мистикой. Верующий может сомневаться в каждой молитве. Агностик может попросить включить церковное пение, потому что так пела мать. Человек, далекий от религии, может держать свечу и плакать, не зная, кому она адресована. Все это человеческие способы сохранять связь там, где тело уже недоступно.

Тема связи с умершим часто пугает специалистов, особенно если человек говорит: «Я чувствую, что он рядом» или «она пришла ко мне во сне». Конечно, бывают состояния, где нужна психиатрическая помощь. Но само по себе ощущение присутствия умершего не обязательно болезнь. Для многих это часть нормального горя. Сон может принести облегчение. Мысленный разговор может помочь пережить вечер. Запах, песня, птица на подоконнике могут стать знаком, который семья принимает как личное утешение. Не наша задача отнимать это у человека, если оно помогает ему жить.

Вопрос снова простой: что делает эта связь? Если она дает тепло, помогает помнить, поддерживает ответственность перед живыми, в ней может быть сила. Если она приказывает умереть следом, запрещает есть, требует отказаться от детей, заставляет человека полностью выйти из жизни, тогда нужна срочная помощь. Разница не в том, насколько научно объясним опыт. Разница в том, ведет ли он к жизни или забирает жизнь у того, кто остался.

Культурные и духовные различия особенно остро проявляются в смешанных семьях. Пока все живы и здоровы, пара может легко говорить: «У нас разные традиции, но мы друг друга уважаем». Смерть проверяет это уважение. Как хоронить? Где хоронить? Кого звать? Какие молитвы читать? Крестить ли ребенка, если он умер младенцем? Можно ли кремировать? Что писать на памятнике? Должен ли партнер другой веры участвовать в обряде? Кто имеет решающий голос: супруг, родители, старшие родственники, сам умерший, если он оставил пожелания?

После смерти спор о ритуале редко бывает только спором о ритуале. За ним стоит страх: если мы сделаем не так, его душа не найдет покоя; если мы уступим твоей семье, моя связь с ним будет стерта; если ты не придешь в храм, ты не уважаешь мою боль; если ты заставишь меня участвовать, ты предаешь то, кем я являюсь. Поэтому такие конфликты нельзя сводить к организационным вопросам. Нужно слышать, что люди защищают. Иногда они защищают веру. Иногда память. Иногда свое место рядом с умершим.

Я видела пару, где муж был из православной семьи, жена выросла в светской еврейской традиции. Их взрослый сын погиб внезапно. Родственники мужа требовали отпевания. Родственники жены были против, считая, что сын не был верующим и это исказит его жизнь. Родители оказались между двумя родами, каждый из которых говорил от имени любви. Разговор с ними шел не о том, кто прав, а о том, как почтить сына, не разрушив живых. В итоге они сделали короткое гражданское прощание, где говорили друзья, а позже каждый род провел свой тихий обряд без требования участия другой стороны. Это не было идеальным решением. Но оно позволило не превратить похороны в битву.

В семьях, где есть миграция, тема смерти часто связана еще и с расстоянием. Человек уехал из страны, построил новую жизнь, говорит на другом языке, растит детей иначе. Потом умирает отец или мать на родине. Он не успевает прилететь. Или прилетает и чувствует себя чужим среди собственных родственников. Ему говорят: «Ты нас бросил». Он сам думает: «Я плохой сын». Дети, выросшие в другой культуре, не понимают, почему надо сидеть у гроба всю ночь или почему нельзя смеяться в доме. В одной смерти встречаются две жизни: та, из которой человек вышел, и та, в которую он вошел.

Мигрантское горе часто имеет дополнительный слой невозможности. Невозможно часто ездить на кладбище. Невозможно быть рядом с больным родителем. Невозможно объяснить коллегам, почему смерть дяди, который фактически был вторым отцом, требует отпуска. Невозможно перевести все слова. Иногда даже плач звучит на другом языке, и человек стесняется его перед собственными детьми. В такой работе важно не торопиться с советами. Сначала надо признать цену разрыва между мирами.

Есть семьи, где родовые истории травмы делают каждую новую смерть тяжелее. Война, эвакуация, голод, репрессии, насильственные переселения, ранние смерти, дети, которых не оплакали, мужчины, не вернувшиеся с фронта, женщины, которые выживали молча. Потом спустя десятилетия умирает кто-то в современной квартире с хорошей медициной, но в семье вдруг поднимается старый холод: не говорить, не верить, не просить, не показывать слабость. Молодые думают, что это их личная неспособность плакать. На деле через них иногда говорит целая история, где слезы были опасны или бесполезны.

Генограмма, семейная линия потерь, может быть очень полезна, если использовать ее не как сухую схему, а как способ услышать повторения. Кто умирал рано? О ком не говорили? Чьи могилы неизвестны? Кто исчез? Кто покончил с собой? Кто был вычеркнут из семейных рассказов? Какие смерти называли позором? Какие идеализировали? Как в этой семье обычно поступают после утраты: собираются, ссорятся, молчат, переезжают, пьют, уходят в работу, рожают нового ребенка, рвут связи? В этих повторениях не приговор. В них подсказки.

Иногда человек впервые понимает свою реакцию, когда видит, что она не началась с него. Мужчина, который после смерти жены запретил детям говорить о ней, вдруг вспоминает: после смерти его матери отец тоже убрал все фотографии за один день. Тогда ему было семь, и он решил, что память опасна. Теперь он повторяет то, что когда-то ранило его самого. Это болезненное узнавание. Но оно дает выбор. Не сразу. Зато появляется возможность сказать: «Я не хочу, чтобы мои дети жили с таким же молчанием».

Пол тоже остается мощной культурной инструкцией. Несмотря на все перемены, многие мальчики все еще вырастают с мыслью, что плач унижает. Мужчина после потери может быть в отчаянии, но скажет: «Мне надо держаться». Иногда это правда: на нем похороны, деньги, дети. Но «держаться» может стать клеткой. Он не плачет при жене, чтобы не сделать ей хуже. Она видит холод и думает, что он не любил умершего. Он уходит в работу, потому что там понятные задачи. Она чувствует, что ее бросили. Оба одиноки, хотя сидят за одним столом.

Женщинам часто достается другая инструкция: чувствовать за всех и заботиться обо всех. После смерти родственника именно она звонит, организует еду, помнит даты, утешает детей, следит за старшими, пишет благодарности, собирает фотографии. Если она плачет, это ожидаемо. Если злится, это уже менее удобно. Если устала от чужого горя, ей стыдно. Если хочет побыть одна, ее считают жесткой. В женском горе много невидимого труда, который редко называют трудом.

Мне кажется полезным в семье прямо говорить о распределении горя и заботы. Кто имеет право падать? Кто должен оставаться собранным? Кто назначен сильным? Кто назначен слабым? Кто поддерживает того, кто всех поддерживает? Эти вопросы иногда смущают. Но они быстро показывают перекосы. Старший сын не обязан заменять отца. Мать не обязана быть бесконечным приемником детской, супружеской и родительской боли. Мужчина не обязан доказывать любовь молчанием. Женщина не обязана доказывать любовь саморазрушением.

Есть еще одна группа утрат, где культура часто отказывает человеку в праве на горе. Потеря беременности. Мертворождение. Смерть новорожденного. Смерть бывшего партнера, с которым связь давно была сложной, но все еще значимой. Смерть любовника или тайного партнера. Смерть человека одного пола, если семья не признавала отношения. Смерть животного, которое было членом семьи. Общество может говорить: «Это не считается». Но тело и сердце не спрашивают разрешения у общества. Они горюют там, где была привязанность.

Особенно жестоко звучит обесценивание ранних потерь беременности. «Еще родишь». «Значит, так было лучше». «Это даже не ребенок». Такие фразы могут оставить женщину и ее партнера в одиночестве, где нет ни признанного умершего, ни ритуала, ни поддержки. Между тем для них уже могло существовать имя, образ, ожидание, перестроенная жизнь. Потеря будущего тоже потеря. И если семье нужен маленький обряд, письмо, коробка памяти, разговор с детьми, день поминовения, не надо смеяться над этим. Ритуал иногда создает место для того, кому в обществе места не дали.

Стигматизированные смерти несут особую тяжесть. Самоубийство, передозировка, смерть от ВИЧ, смерть в тюрьме, смерть в результате преступления, смерть на фоне зависимости. Люди вокруг становятся неловкими или жестокими. Они хотят подробностей, сплетен, объяснений. Семья начинает защищаться и молчать. Но молчание может лишить ее поддержки. Трудность в том, чтобы выбрать, кому и сколько говорить, не предавая умершего и не разрушая себя. Полная открытость не всегда безопасна. Полная тайна почти всегда тяжела.

Семье после самоубийства особенно нужна возможность говорить без осуждения. Вина там бывает почти невыносимой. Родители вспоминают каждую фразу. Партнер проверяет последние сообщения. Дети думают, что их любви не хватило. Религиозные страхи могут добавить ужас: где теперь его душа? почему он это сделал? можно ли молиться? Если община отвечает осуждением, семья теряет еще одну опору. Если рядом находится человек веры, способный говорить с милосердием, это может быть огромным облегчением.

Надо помнить и о том, что духовный язык может помогать говорить о непереносимом там, где психологический язык чужой. Не каждый человек скажет: «У меня травматическая реакция». Но он может сказать: «Душа не на месте». Или: «Сердце камнем стало». Или: «Я потеряла благословение». Или: «Дом осиротел». Эти слова нельзя переводить слишком быстро в профессиональные термины. В них есть собственная точность. Через них человек описывает не симптом, а мир, который изменился.

В то же время профессиональная помощь не должна отступать только потому, что семья религиозна или традиционна. Бывает, что за словами «мы молимся» скрывается депрессия, риск самоубийства, насилие, тяжелая изоляция, отказ от лечения. Бывает, что семья говорит: «Бог поможет», а подросток режет руки. Или вдова перестает есть, считая, что должна уйти вслед за мужем. Уважение к вере не означает отказа от оценки риска. Можно одновременно уважать молитву и вызвать врача. Можно пригласить священника и обсудить безопасность.

Хорошая помощь умеет сотрудничать. Иногда терапевту стоит предложить, если семья хочет, включить духовного наставника, капеллана, раввина, имама, старейшину, человека из общины. Не для того, чтобы переложить работу, а чтобы соединить ресурсы. Специалист по психическому здоровью может слышать травму, депрессию, семейные роли. Духовный наставник может говорить на языке веры, обряда, прощения, надежды. Семье не обязательно выбирать между ними. В тяжелой утрате лучше, когда опор несколько.

Но сотрудничество требует ясности. Если духовный лидер усиливает вину, требует терпеть насилие, запрещает медицинскую помощь или отвергает члена семьи, терапевт не должен молчать из вежливости. Уважение к культуре не означает согласие с вредом. Это тонкая граница. Нельзя презирать чужие обычаи. Но нельзя и прятаться за культурной чувствительностью, когда живому человеку становится опасно.

С детьми духовные объяснения требуют особой осторожности. Взрослый может сказать: «Бабушка уснула вечным сном», и ребенок начинает бояться спать. Или: «Бог забрал папу», и ребенок злится на Бога или боится, что Бог заберет маму. Или: «Мама всегда будет с тобой», и ребенок ищет ее в комнате. Детям нужна ясность на их уровне. Можно сказать: «Бабушка умерла. Ее тело больше не работает. Мы верим, что ее душа с Богом» или «Мы не знаем точно, что происходит после смерти, но мы будем помнить ее и любить друг друга». Честность и образность могут стоять рядом, если не путать факт и веру.

Ребенок может задавать вопросы, которые взрослым кажутся жестокими. «А дедушка нас видит?» «Ему больно в могиле?» «Ты тоже умрешь?» «Я умру?» «А если я плохо себя вел, он умер из-за меня?» Эти вопросы нельзя наказывать. Они не признак плохого характера. Ребенок строит понимание смерти из кусочков. Если взрослые не дают ему ясных кусочков, он придумывает свои, часто страшнее реальности.

Подростки могут отвергать семейные обряды не потому, что им все равно, а потому что обряд кажется им фальшивым или слишком публичным. Один подросток отказался идти на поминки отца, но всю ночь слушал его старые записи. Родственники называли это неуважением. Для него это был единственный выносимый способ быть рядом. Иногда полезно предложить подростку отдельную форму прощания: письмо, музыка, поездка на место, где они были вместе, разговор с другом. Главное, не сводить уважение к одному установленному жесту.

Взрослые тоже имеют право на собственный жест. Кто-то хранит сорок дней строгий порядок. Кто-то не может прийти на кладбище. Кто-то молится утром. Кто-то бегает по десять километров, потому что только так не кричит. Кто-то пишет умершему письма. Кто-то разбирает вещи сразу, потому что иначе не выдержит. Кто-то годами не трогает шкаф. В семье разные жесты могут восприниматься как взаимные обвинения. Терапевт помогает перевести: «Когда она убирает вещи, она не стирает его. Она пытается дышать». «Когда он оставляет комнату нетронутой, он не застрял назло вам. Он боится второго прощания».

Особое место занимает тело умершего. В современных городах смерть часто быстро передают учреждениям: больница, морг, похоронная служба. Семья видит тело мало или не видит совсем. Для одних это облегчение. Для других потом возникает мучительное чувство нереальности: я не видел, значит, не верю. В традициях, где близкие участвуют в омовении, прощании, сидении у тела, есть тяжелая, но важная правда: смерть становится видимой. Не всем это подходит. Но если человек просит увидеть умершего, не надо автоматически защищать его от этого. Иногда увидеть значит начать понимать.

При насильственной или обезображивающей смерти вопрос сложнее. Не всегда возможно или полезно видеть тело целиком. Но и полное исключение семьи может усилить ужас фантазии. Иногда помогают фотографии части тела, руки, локона, вещи, возможность постоять рядом с закрытым гробом, получить честное объяснение, почему открытое прощание невозможно. Человеку нужна не жестокая правда во всех деталях, а достаточно правды, чтобы его воображение не стало единственным свидетелем.

Вера в посмертную судьбу может поддержать, но может и усилить тревогу о правильности обряда. Семья боится: не успели прочитать молитву, тело кремировали вопреки желанию старших, умерший не исповедался, похоронили далеко от родины, не соблюли день. Здесь полезно привлекать того, кто авторитетен в этой традиции и способен говорить не только о правилах, но и о милости. Часто человеку нужно услышать, что любовь и намерение тоже имеют значение, что поздний обряд, молитва, память, добрые дела могут быть частью заботы об умершем.

У светских людей похожая тревога может звучать иначе: мы не сделали достойного прощания, говорили слишком мало, похороны были скомканными, я не успел выбрать музыку, я не сказал речь. Тогда можно создать второй ритуал. Через месяц, через год, когда есть силы. Собрать друзей. Написать письма. Посадить дерево. Сделать вечер памяти. Отдать вещи тем, кому они помогут. Пройти маршрут, который был важен. Ритуал не обязан быть только в первые дни. Иногда первый обряд принадлежит шоку, а второй уже принадлежит любви.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4