
Полная версия
Творческий календарь
Раздался звонок в дверь. Таривердиев вздрогнул и глянул на часы. Вечер. Вернулась жена Вероника. Он встал, открыл, поцеловал её в щёку и вернулся к роялю. Она заглянула через плечо на исписанные ноты и спросила тихо:
— Это оно?
— Да, — ответил он. — Это оно.
Он сыграл мелодию вновь. В ней была прозрачность зимнего воздуха и теплота человеческого сердца. Было то, что связывает небо и землю, прошлое и будущее, боль и радость. Была жизнь. Вероника стояла за спиной и слушала. Она молчала, но он знал — она понимает. Она всегда понимала. Потому что была не просто женой — она была музой, дающей ему силы идти дальше.
Он проиграл мелодию в третий раз и остановился. Нет. Не хватало одного такта. Того самого, что соединит всё в единое целое. Того, что сделает эту музыку не просто красивой, но вечной. Он перебирал сотни вариантов, но не находил. И тогда он поступил, как всегда: закрыл глаза и представил Ленинград. Тот, каким он запомнил его в последний приезд. Декабрь, снег, Нева, промёрзшая до дна. И вдруг — вспышка.
Память явила картину: он стоит на набережной, вокруг — ни души. Только снег и безмолвие. И в этом безмолвии рождается звук. Один. Единственный. Тот, чего недоставало. Он распахнул глаза и взял ноту. Си-бемоль. Тихо, едва слышно. И в этом звуке было всё: и боль, и надежда, и свет, и тишина.
Он записал последний такт и отложил карандаш. Комната наполнилась тишиной. Не пустой и холодной, а дышащей. В которой живёт музыка. Он сидел и смотрел на ноты, родившиеся на белом листе, и чувствовал, как внутри разливается тепло. Это не была радость. Нечто иное. Ощущение исполненного долга. Что он сделал то, что обязан был сделать.
Он посмотрел в окно. Дождь стих. Над Москвой взошла луна, большая и жёлтая, как та самая нота си-бемоль. И ему почудилось, что где-то над Ленинградом тоже светит луна. И что кто-то в этом городе смотрит на неё и думает о том же, что и он. О вечности. О любви. О том, что музыка — единственное, что остаётся, когда всё прочее исчезает.
Он поднялся, подошёл к Веронике и обнял её. Она была тёплой и живой, и он слышал биение её сердца. Шепнул на ухо:
— Спасибо, что ты есть.Она ничего не ответила. Только обняла крепче. И он понял: счастье — не в славе и не в премиях. Оно в том, чтобы сидеть за роялем, сочинять музыку и знать, что рядом есть кто-то, кто понимает без слов.
Утром он проснётся и снова сядет за инструмент. Будет играть эту мелодию снова и снова, оттачивая каждую ноту, каждую паузу, каждый вздох. Пока она не зазвучит так, как он слышит её внутри. А потом отнесёт Рязанову. И режиссёр, прослушав, скажет: «Это то, что нужно». И они вместе отправятся на студию, где оркестр под управлением лучшего дирижёра сыграет её так, что у всех в зале побегут мурашки. А когда через год фильм выйдет на экраны, миллионы увидят ту самую сцену: герои стоят у окна и смотрят на снег. И в этот миг зазвучит его музыка.
«Снег над Ленинградом» — так он назвал эту композицию. И тогда он ещё не ведал, что она останется в веках. Что её будут слушать в декабре, когда за окном падают белые хлопья, а в груди — тишина. Что она станет голосом поколения. Что зазвучит и на Западе, и на Востоке, и люди, не знающие русского, будут плакать, внимая ей. Потому что музыка не ведает границ. Она говорит на языке сердца.
Он записал последние знаки, отложил карандаш и замер. В комнате было безмолвно. Только часы тикали на стене. Но в этой тишине уже звучала его мелодия. Она была повсюду — в мокрых ветвях за окном, в серых облаках, в остывшем кофе, в дыхании спящей жены. Она была там, где он её оставил. И ждала своего часа.
Таривердиев улыбнулся. Сегодня был его день рождения. И он подарил себе и миру то, что останется навсегда. Мелодию, что будет звучать даже тогда, когда не станет ни его, ни фильма, ни самого города на Неве. Потому что настоящая музыка не умирает. Она просто ждёт. Живёт в нотах, звуках, памяти. Становится частью судеб и времён. И пока есть те, кто слушает, — она бессмертна.
Он закрыл рояль и подошёл к окну. Москва спала. Лишь огни в окнах соседних домов теплились. Где-то там, за горизонтом, был Ленинград. Город, что вдохновил его на эту музыку. Город, который он любил. Который навсегда останется в его сердце — как остался в его музыке.Он прошептал в темноту:
— Спасибо, город. За то, что ты есть. За этот напев. За то, что научил меня слышать тишину.
И ему почудилось, будто в ответ донёсся тихий шум Невы и скрип снега под шагами. Город отозвался. Как отзывался всегда. Как будет отзываться вечно, пока звучит его музыка. Пока жива его память. Пока есть те, кто помнит. Те, кто идёт по заснеженным улицам и слышит в безмолвии ту самую мелодию. «Снег над Ленинградом». Вечную. Бессмертную. Его музыку.
Наш театр будет здесь
1974 год
Москва
Он просыпается затемно — привычка с детства, когда в саратовской коммуналке вставали чуть свет, чтобы успеть до очереди в уборную. Сейчас уже не надо, но тело помнит. Лежит с минуту, глядя в потолок, прислушивается к себе. Где сегодня ломит? Голова — терпимо. Спина — как обычно, ноет. Суставы — ноют. И это хорошо. Если всё ноет одинаково — день будет ровным.
Поднимается, ставит чайник. Вчерашний хлеб, масло, кусок сыра. Ест не спеша. Сегодня — главный день. Сегодня он отберёт их.
Он любит этот миг — самый первый. Когда они ещё не знают, кто он. Когда ещё робеют. Когда в них столько надежды, что она хлещет через край. Он знает: пройдут годы, и они всё равно скажут, что это был лучший день в их жизни. И он знает — они будут правы. Потому что это не просто прослушивание. Это день, когда они впервые смотрят в глаза человеку, от которого зависит их судьба.
Он смотрит на себя в зеркало — тусклое, в разводах, висящее в прихожей. Лицо обычное, ничего особенного. Таким он запомнил себя ещё в Саратове, когда бегал по коммунальным коридорам и дышал запахом керосина и щей. Тогда он был просто Олегом, мальчишкой из неполной семьи, где мать работала врачом и вечно пропадала в больнице. Он предоставлял себя самому себе. И чтобы не болтаться по дворам, записался в театральный кружок. Кто ж знал, что это определит всё. Кто ж знал, что Наталья Сухостав, его первая наставница, окажется права, когда сказала: «Олег, быть тебе большой знаменитостью». Друзья смеялись, не верили. А она видела. Чувствовала. Знала, что в этом мальчишке есть нечто особенное. То, что потом назовут «атомом солнца». То, что будет жечь его изнутри всю жизнь и согревать всех, кто окажется рядом.
Он отводит взгляд от зеркала, набрасывает пиджак — старый, но аккуратный, неброский. Табаков не любит ярких вещей. Не любит, когда на него смотрят как на знаменитость. Он вообще не любит слово «знаменитость».
Говорит:
«Я просто ремесленник. Делаю своё дело». Но это «просто» всегда было чем-то большим, чем просто работа. Это был огонь. Огонь, который он нёс в себе и который передавал другим.
Дворец пионеров на Ленинских горах встречает его казённым уютом: линолеум, побеленный потолок, деревянные полы, натёртые мастикой. Запах — особенный, школьный. Он идёт по коридору, и его узнают. Кто-то отводит взгляд, кто-то, наоборот, смотрит в упор, пытаясь разгадать, что за человек в этом неброском пиджаке. Он чувствует эти взгляды спиной — они горячие, напряжённые. Тысячи мальчишек и девчонок толпятся в фойе. Кто-то шепчет басню, кто-то трогает горло, пробуя голос, кто-то просто смотрит в одну точку, окаменев от страха.
Гул стоит — как на вокзале. Он проходит сквозь эту толпу, и она расступается. Мгновенно. Сама. Без команды. Потому что в нём есть что-то такое, что заставляет подчиняться. Не приказ — а присутствие.
Он садится за стол в пустом зале. Сегодня он будет смотреть на них. Долго. Пристально. До мурашек пристально. Потому что он ищет не талант. Талант — сырьё, не больше. Он ищет то, чему не выучишь. Он ищет стержень. Он ищет правду. Ту правду, которая не прячется за выученными жестами и правильными интонациями. Ту правду, которая бьёт в глаза и заставляет забыть, что ты сидишь в зале. Он ищет боль. Искреннюю, настоящую, живую.Дверь открывается. Первая партия. Входят робко, как оленята на водопой, готовые при первом шорохе броситься врассыпную. Мальчишки в мятых пиджаках, девушки в платьях, которые им сшили мамы — чтоб выглядели нарядно. У одного пиджак явно с чужого плеча — рукава длинны, подол болтается. У другой девчонки платье ситцевое, белое в горошек, такое же было у его соседки по коммуналке. Он смотрит на них и видит себя. Себя в Саратове, в сороковых, когда он впервые перешагнул порог театрального кружка и услышал:
«Олег, быть тебе большой знаменитостью». Тогда никто не верил. А она, Наталья Сухостав, — верила. Он помнит её голос до сих пор. Помнит то тепло в груди. И сейчас, глядя на этих испуганных ребят, он ищет в них то же самое. Не умение — а нечто иное. То, что словами не передать.
Первый мальчишка выходит в центр сцены, поправляет пиджак, кашляет в кулак и начинает: «А вы, друзья, как ни садитесь...» Читает бойко, с выражением. Крылов. «Всё в музыканты не годитесь». Он старается, даже жестикулирует. Но глаза — пустые. Он проговаривает слова, но не живёт ими. Табаков смотрит и чувствует разочарование. Талант есть — голос звонкий, дикция чистая. А жизни нет. Нет того огня, что должен жечь изнутри. Он ставит минус в своём блокноте. Не для мальчишки — для себя, чтобы не забыть. Потом объяснит ассистентам: «Голос есть, а души нет. Не возьмём». Ему жаль. Он всегда жалеет таких. Они старались, готовились, волновались. Но он ищет не старание. Он ищет то, что будет жечь их изнутри. Как жгло его самого.
Выходит девушка. Читает «Бородино». Громко, с пафосом, пытается изобразить мужской голос. Получается комично, но не смешно. Просто неестественно. Она не понимает, о чём говорит. Она просто повторяет заученное. Табаков вздыхает. Ещё один минус. Ему горько. Потому что он знает: многие из этих детей пришли сюда не потому, что горят театром. Они пришли, потому что кто-то сказал: «Это престижно», «Там можно стать знаменитым», «Там платят». Они не слышат, как бьётся их собственное сердце. Они слышат только чужой голос.
Вторая партия. Третья. Четвёртая. Час за часом. Он уже устал, но не подаёт виду. Он — Табаков. Он не может показать усталость. Он — «атом солнца». Так сказал Розов, и это прилипло намертво. Атом солнца не устаёт. Он светит даже когда внутри всё сжато от боли. Он улыбается, кивает, иногда задаёт вопросы.
«А чем занимаешься после школы? А что любишь читать? А почему решил пойти в актёры?»
Слушает ответы и ждёт. Ждёт того самого. Того, кто заставит его сердце биться чаще. Того, в ком он узнает себя.
Иногда он выходит покурить в коридор. Там тихо, только слышно, как кто-то бормочет текст за дверью. Он затягивается папиросой, смотрит в окно. Москва серая, осенняя, листья кружатся. Он думает о том, что театр — это не профессия. Это способ существования. Это когда ты не можешь дышать иначе. Это когда сцена — не работа, а воздух. Он был таким всегда. С самого детства. Он помнит, как впервые вышел на подмостки в саратовском кружке — и мир перевернулся. Он перестал быть просто Олегом. Он стал тем, кто может прожить тысячу жизней за одну. И он хочет, чтобы эти дети тоже почувствовали это. Не для славы. Не для денег. Для свободы.Потом входит она. Девушка, говорит тихо — так тихо, что едва слышно. Читает стихотворение о войне. Голос дрожит. Руки сжаты в кулаки так, что костяшки побелели. Не играет. Вспоминает. Он видит — вспоминает деда, который не вернулся. По щеке течёт слеза, но она не смахивает её. Она стоит на сцене и дрожит, как осиновый лист, но не уходит. Она держится. Он смотрит в её глаза — и видит ту самую боль. Ту самую правду. Она не читает — она живёт. Каждое слово — её. Каждая пауза — её. И в этой тишине, которая повисает после последней строки, слышно, как бьётся её сердце. Он ставит плюс. Крупный плюс. Она его.
Парень в рваных джинсах — вышел на сцену и замер. Три минуты. Просто стоял. Все молчали, думали, забыл текст. А он стоял и смотрел в зал. Прямо на него, на Табакова. И в этом взгляде — столько вызова, столько дерзости, столько боли, что у Олега Павловича перехватило дыхание. Потом парень сказал:
«Я не умею читать басни. Я хочу играть. Сейчас. Дайте мне что-нибудь».
И Табаков дал. Попросил изобразить, что он ждёт у окна человека, который не придёт. И парень ждал. Он повернулся к стене — к пустой стене, за которой ничего не было, — и стоял. Смотрел в эту стену, и все видели: там, за ней, — кто-то есть. Кто-то, кого он очень ждёт. Плечи напряжены, пальцы чуть дрожат. Он ждал. Так, что зал дрожал от этого ожидания. Тишина в зале стояла такая, что было слышно, как скрипит половица. Потом он повернулся — и в его глазах было разочарование. Смесь боли и злости. Он не сказал ни слова. Просто повернулся и пошёл к выходу. Табаков окликнул: «Постой». Парень остановился. «Ты принят», — сказал Табаков. И поставил плюс. Жирный плюс. Этот парень станет его учеником. А через много лет — большим актёром. Табаков знал это уже тогда.
Вечер. Пустой зал. Перед ним — стопка блокнотов. Он перебирает записи. Тысячи человек — и только сорок девять плюсов. Он знает: через два года от них останется восемь. Но сейчас он выбирает тех, в ком чувствует тот самый стержень. Перечитывает записи. Вот эта девушка — рыдала, когда читала «Бородино». Навзрыд, по-настоящему. Вот этот парень — вышел на сцену и не стал ничего играть. Просто сел на пол и закурил. В зале ахнули. А Табаков засмеялся. Понял — тоже его. Вот ещё один — мальчишка с огромными глазами, который ничего не читал, а просто стоял и смотрел. И в этом взгляде было столько веры, что Табаков не выдержал — поставил плюс, не дослушав.Он перебирает фамилии. Кто-то из них станет великим. Кто-то уйдёт через год. Кто-то будет ненавидеть его за то, что он их отчислил. А кто-то будет любить до гроба. Он знает это. Он знает, что педагогика — это жестоко. Это когда ты должен отсекать. Отсекать безжалостно, потому что слабые затянут сильных. Потому что театр — это не кружок по интересам. Это армия. Где каждый должен держать строй. Где каждый должен быть готов отдать всё.
Он набирает курс. Будет учить. Будет мучить. Будет отчислять. Будет любить. Он будет давать им не только актёрское мастерство. Он будет давать им историю, музыку, пластику, слово. Он будет приглашать к ним Окуджаву и Высоцкого. Он будет открывать им мир. Тот мир, в котором он сам вырос — мир живого театра, где нет фальши. Где человек — это человек, а не маска.
Поздно вечером выходит из Дворца. Москва шумит, переливается огнями. Достаёт папиросу, прикуривает. Дым смешивается с холодным воздухом. Думает о том, что сегодняшний день был важен. Чувствует это каждой клеткой. Он выбрал их. Сорок девять человек, которые через много лет скажут: «Он научил нас жить».
Усмехается. Он не учит их жить. Он просто показывает им, как не трусить. Как не бояться быть собой. Как не бояться быть честными. Как не бояться быть смешными и страшными одновременно. Как не бояться падать и вставать. Как не бояться того, что мир отвернётся. Потому что в театре, как в жизни, важно только одно — чтобы ты оставался собой. Даже когда все вокруг играют роли.
Он вспоминает свою мать. Она работала врачом, сутками пропадала в госпитале. Он оставался один. Но он не был одинок — у него был театр. Он помнит, как впервые вышел на сцену в кружке «Молодая гвардия». Это был школьный актовый зал с деревянными скамьями и выцветшим занавесом. Но для него это был храм. Храм, где он впервые почувствовал себя свободным. Свободным от быта, от грязной коммуналки, от вечной нехватки денег, от отца, который ушёл и не вернулся. Он вышел на сцену — и стал другим. Стал тем, кого можно любить. Тем, кому можно верить. И он хочет дать это им. Тем сорока девяти, которые сейчас разошлись по домам, гадая, взяли их или нет.
Он идёт к метро. Спускается в подземку. Вагон почти пустой — поздний час. Садится в угол, закрывает глаза. Голова гудит. Он перебирает в уме лица — сотни лиц, которые прошли перед ним сегодня. Он запомнил почти всех. Он вообще запоминает лица. Это у него врождённое — как у многих режиссёров. Он может забыть имя, но никогда не забудет лицо и взгляд. И сегодняшние лица крутятся перед его глазами: испуганные, настороженные, горящие, пустые. Сорок девять выбраны. Остальные — нет. Он сожалеет, но не оглядывается. Потому что нельзя оглядываться. Театр — это всегда движение вперёд. Это велосипед, как он любит говорить: либо едешь, либо падаешь. Он будет ехать. Будет учить. Будет создавать театр из ничего. Из подвала, из угольного склада, из пыльных стен и треснутых полов.
Он выходит на своей станции. Идёт по ночной Москве. Тишина, только ветер шелестит листьями. Он думает о том, что завтра всё начнётся сначала. Он будет учить их ремеслу. А они будут учить его — терпению. Потому что актёр учит режиссёра так же, как режиссёр учит актёра. Это всегда обоюдный процесс. Он знает это. Знает многое. Но главное, что знает сегодня, — он не ошибся. Он выбрал их. А они выбрали его. И это продлится долго. Очень долго. До самого конца.
Он поднимается к себе, снимает пиджак, вешает на спинку стула. Садится на кухне, наливает чай. Достаёт блокнот, перелистывает. Сорок девять имён. Он смотрит на них и улыбается. Каждое имя — как семечко. Каждое — как обещание. Он знает, что большинство не взойдёт. Но те, что взойдут, дадут такие плоды, что весь мир ахнет. Он будет лелеять их, как садовник. Поливать, обрезать, прививать. Он будет жестоким садовником. Потому что только так вырастает что-то стоящее. Только так рождается театр.Он ложится на кровать, глядит в потолок. Там, в темноте, он видит сцену. Эту сцену — тогда, в будущем. Он видит их — своих учеников. Они выходят на сцену, и зал замирает. Они не играют — они живут. Живут так честно, что зритель перестаёт дышать. И в этой тишине — там, в тишине, — он слышит свой голос. Свой голос из детства: «Олег, быть тебе большой знаменитостью». Он усмехается в темноте. Не знаменитостью. Садовником. Садовником, который растит сад. И этот сад будет цвести вечно.
Он закрывает глаза. Завтра новый день. Завтра он снова увидит их. Он начнёт учить их жить в театре. Он будет учить их не бояться. Не бояться быть глупыми, не бояться быть смешными, не бояться быть страшными. Он будет учить их любить. Любить сцену так, как любит её он. Всей душой, каждой клеткой. И они научатся. Или уйдут. Но те, кто останется, — они пойдут за ним. В подвал. В холод, в сырость, в нищету. В театр. В свой театр. В «Табакерку». И это будет самый правильный выбор в их жизни. Он знает это. Он всегда знает такие вещи.
Он засыпает с мыслью о сорока девяти. Они сегодня лягут спать в разных концах Москвы, гадая, взял их Табаков или нет. Они не знают, что он уже выбрал их. Не знают, что завтра их жизнь изменится навсегда. Не знают, что они станут частью чего-то великого. Он улыбается в темноте. Спи. Завтра всё начнётся.
А утром он снова встанет затемно. Поставит чайник. Нарежет хлеб. Накинет старый пиджак. И пойдёт во Дворец пионеров. К ним. К своим сорока девяти. К своей будущей жизни. К своему театру. Который он построит из подвала, из угля, из пыли, из слёз, из смеха, из боли — из всего, что есть в этом мире. Он построит его. Потому что он — Табаков. Потому что он проглотил атом солнца. И этот атом будет жечь в нём до самого конца. А после — в них. В его учениках, которые разлетятся по стране, по миру, но всегда будут носить в себе кусочек его света. И это бессмертно. Это — театр. Это — жизнь. Это — «Табакерка»
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.





