
Полная версия
Абазинский делирий, или Чёртображничество по-абазински

Никита Тимонин, Ангелина Тимонина, Владислав Тимонин
Абазинский делирий, или Чёртображничество по-абазински
Пролог
Алкоголь — гениальный собеседник: который сначала делает тебя остроумным, потом — протагонистом различных приключений, а наутро превращает в философа-антагониста, который размышляет, стоит ли пить дальше.
Эту совершенно не выдуманную историю мне рассказал мой отец. Все имена и события в произведении не вымышлены, а любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны.
Давным-давно, когда только возникала первая идея создания магазина проката DVD Netflix, а сказки рассказывали вживую, — в три нуля тридцать пятом царстве, девяносто семь миллионных от государства, за семью перевалами, у истоков быстрой реки, там, где горы касаются неба, а степи тянутся до самой тайги, на картах скромно обозначенный точкой, а в алфавите городов занимающий первую строчку, стоит город. И стоит он так уже много лет: твердо, непоколебимо, с упрямством сибирского лося, ровно с того благословенного 1867 года, когда уральский купец Кольчугин — человек, видимо, настолько же предприимчивый, насколько и равнодушный к цивилизации, — основал здесь чугунолитейный и железоделательный заводы. С тех пор город и живет по принципу «тяжелая промышленность превыше геометрии»: дома его не столько строили, сколько устало прислоняли к сопкам, словно сам Господь Бог, будучи в легком восторге после сотворения Сибирской тайги, уронил сюда пару горстей строений и, прищурившись, махнул рукой: «А… пущай живут, раз упали». И они живут, органично дополняя тело рельефа — но не как ласковые конопушки, а как архитектурные одуванчики: каждый домик лепится к сопке так страстно, будто пытается её обнять и заодно избежать внеплановой командировки проверяющих из краевого центра. Крыши уезжают вниз, фундаменты лезут вверх, и вся эта архитектурная вакханалия цветёт двухквартирными домами с покосившимися заборами да резными наличниками, которые смотрят не на улицу, а неизвестно куда — предположительно, в вечность. Добавляют перчинки старые бараки, без которых ни один уважающий себя Сибирский городок не обходится уже который век, чья иеремиада слышна даже сквозь гул заводских цехов: они скрипят, оседают и пахнут мокрыми дровами, но стоят — назло всем архитекторам, законам физики и здравому смыслу. Город, одним словом, выжил, оброс гаражами, палисадниками с жёсткой сибирской сиренью и тропинками, которые местные жители протоптали там, где даже дикие козы сворачивают чтобы не понадобилось завещание. И любим он именно за это: за то, что Господь его не спроектировал, а уронил — но уронил точно в самое сердце, где Абакан гнет свою спину, а люди пьют чай с брусникой и знают, что такое настоящая, не придуманная стойкость. И даже если вы попытаетесь найти этот город по линейке и транспортиру, он лишь хмыкнет, поправит покосившийся забор и продолжит стоять — с видом человека, который слышал про евроремонт, но принципиально предпочитает печку-буржуйку и разговор по душам.
Ну, а если вам еще и хоть раз в жизни довелось услышать тот восхитительный треск, с которым планы начальства по тотальной эксплуатации человеческого ресурса разбиваются вдребезги о раскалённый чугун, рассыпаясь мельчайшей чугунной дробью и издают при этом звон, напоминающий удар церковного колокола по пустой каске прораба, — что ж, поздравляю: вы, несомненно, стояли у дверей кузницы моего отца. Это место было настолько сакральным, что руководство обходило его стороной с таким же ужасом, с каким кот обходит ветклинику после знакомства с градусником, — начальственные портфели и табели о рангах панически боялись кузнечной сажи. Зато простые люди валили туда с видом срочной необходимости, будто на пожар, где тушить собирались не огонь, а их собственный внезапный приступ трудового энтузиазма. Внутри этой кузницы законы физики, химии и трудового законодательства тихо сговаривались между собой, чтобы незаметно подменить «производственный подвиг» на «рабочую романтику», и к концу дня человек выходил оттуда совершенно счастливым — а иногда ещё и с парой «сувенирных» гаек в кармане, которые служили не столько доказательством борьбы с системой, сколько вещественным подтверждением того, что система сегодня боролась сама с собой.
Кузница была местом почти культовым, и одновременно служила социальным лифтом для тех, у кого в местном хозмаркете фамилия с пометкой в тетрадке «в долг не давать». Туда заходили самые разные люди: кто-то просил выковать деталь для трактора, кто-то — подкову для лошади, а кто-то — крючок для калитки. Но также кузница стала местом, где можно было с чистой совестью филонить от работы. Некоторые работяги Леспромхоза придумали гениальный план: они приходили к отцу, делали вид, что срочно нуждаются в какой-нибудь детали, и терпеливо ждали "очереди". При этом они с удовольствием наблюдали, как отец работает, и вели неторопливые беседы на темы, далёкие от кузнечного дела.
Мой отец много лет работал кузнецом в Леспромхозе — и был тем самым человеком, который мог с одинаковым успехом вернуть к жизни самолет и трактор Т-40, потерявшим все возможные эксплуатационные свойства еще при прежней власти, или сделать из куска рельсы такую хитрую запчасть, что инженеры из Москвы выпадали в осадок, узнав, что эта штуковина работает без единого чертежа, на одном лишь русском умении и интуиции. Кузница же, где ему приходилось творить эти чудеса, представляла собой помещение, которое следовало бы охранять как памятник индустриального дадаизма, если бы не одно досадное обстоятельство — работать там было сущим адом. Стены, закопченные до состояния негритянской ночи, пропитались гарью так глубоко, что даже свежий воздух, случайно залетев в дверь, тут же задыхался и вылетал обратно серым облаком. Однако артизанальный инструмент был вывешен по системе, которую явно разработал человек с инженерным складом ума и душой художника. Так что даже перфекционист расплылся бы в счастливой улыбке, по достоинству оценив экспозиции, выполненные словно по чертежу самого Леонардо да Винчи. Серпы соседствовали с шестернями от лунохода, а в углу, прикрытый промасленной фуфайкой, висел портрет Михаила Сергеевича Горбачёва. На лбу генсека красовалась копоть в форме знака «&», и никто не знал, откуда это пятно взялось, но все уважительно называли его «Символом Конверсии». Только вот самому кузнецу было не до символов — каждый вздох в этом царстве копоти и ржавчины напоминал попытку закурить в работающем доменном цехе, а уж когда горн раскалялся добела, казалось, что преисподняя решила взять выходной, но забыла закрыть за собой дверь.
Отец мой, Анатолий Захарович, или просто Захарыч для своих и Кузнец для прочих, был мужчиной той породы, которая встречается реже мамонтов в начале голоцена, но еще активно обитает в Сибири в заповедных местах вроде кузниц и гаражных кооперативов. Крепкий, будто собранный из тех же рельсов, что он ковал, лысоватый, с округлым лицом и доброжелательной харизмой Леонова Е.П. Он производил впечатление человека, способного голыми руками завязать арматуру бантиком, а потом двумя пальцами, с хирургической точностью фокусника, выудить уголек из горна, чтобы мужики прикурили — не закоптившись. Конструктивная особенность 1949 года — щербинка между зубами — перекатывала матерные междометия с грацией кувыркающегося медведя одновременно придавая его улыбке неповторимый шарм человека, который может и гвоздь вытащить, и развеселить.
В Леспромхозе, где даже мухи с грустными мордами летали по расписанию, существовало всего два легальных способа поднять себе настроение: получка, которая делала жизнь сносной, и свежий анекдот Гаврил Захаровича, который делал её прекрасной. При этом главным зрителем и единственным критиком номера неизменно выступал сам Гаврил Захарович — он закатывался раньше, чем доходила суть, и ржал так, будто только что услышал лучшую шутку вселенной из своих же уст. А поскольку заразительный смех этого человека действовал почище испанки, уже через минуту хохотал весь завод, включая местного бухгалтера, который так и не понял, над чем, собственно, смеётся, — но за компанию. Так работала цепная реакция леспромхозной кузницы: без обогащения урана, зато с гарантированным взрывом дофамина и диафрагмы.
Гаврил Захарович был родным братом отца, моим дядькой, но в масштабах нашего населенного пункта на берегу реки Абакан он занимал должность куда более высокую, чем просто родственник. Он был совестью города. Точнее, ее отсутствием. Он был живым укором трезвому образу жизни и ходячим доказательством того, что если бросить пить, то организм начнет мстить тебе самыми изощренными способами. Например, потребует ходить на работу в носках. Или, не дай бог, заставит задуматься о смысле бытия.
Но я забегаю вперед. В тот день, с которого, пожалуй, стоит начать эту совершенно не выдуманную историю, в кузнице стоял привычный рабочий гул. Гул этот состоял из трех компонентов: шипения раскаленного железа, опускаемого в масло - звук, похожий на вздох разочарованного тестя, лязга молота - звук, похожий на падение рубля относительно доллара и бесед местных пролетариев. В кузнице было как в чреве кита: жарко, душно и местами уютно. Горн дышал ровно, пахло каленым железом и угольной гарью.
Дверь с грохотом открылась, впуская облако ледяного пара, в котором, словно античный бог в потертом ватнике, материализовался Евгений Павлович. Одевался Павлович всегда так, будто собирался не в леспромхоз, а на подпольное заседание политбюро в бомбоубежище. Ватник на нем сидел мешком, набитым надеждами на светлое будущее, которое так и не наступило. Карман на груди был оторван — по легенде, его в неравном бою порвал медведь, охраняя кусок колбасы, но по факту там просто прогнила нитка. Штаны были перемазаны краской такого спектра, который бы заинтересовал спектрографистов: левая штанина синяя, правая — зеленая. На ногах — калоши поверх сапог, сияли так, будто их начистили ваксой в генштабе НАТО, которые при этом с каждым шагом издавали звук, напоминающий поцелуй сильно пьяного человека с тарелкой холодца.
Лицо Евгения Павловича являло собой смесь шарпея с глубокой печалью и легкого похмельного недоумения. Недельная щетина топорщилась так, будто ее пытались причесать против шерсти сапожной щеткой. Волосы на голове, седые и жесткие, напоминали перекати-поле, застрявшее в телеграфных проводах. В руках он мял кепку с таким усердием, словно пытался добыть из нее кролика, но вместо кролика из нее сыпалась только труха солярки и печаль о несбывшихся надеждах заглядывать в пустой холодильник, надеясь найти там икру из «Светлого будущего».
— Захарыч, — начал он, запыхавшись будто за ним гнался агент из местного отделения «МММ-Инвест» и нервно поглядывая на человека, которого заметил в углу кузницы чье лицо никак не выходило разглядеть после яркого уличного света. — Скоба нужна… Позарез. Я людям пообещал.
Отец даже не обернулся. Он аккуратно, двумя точными ударами, выравнивал какую-то ось. Удар молота — звон. Второй удар — гул. В этой какофонии он услышал все, что ему было нужно.
— Для чего, Женя? — спросил отец, кладя молот на наковальню и вытирая лоб рукавом робы, который когда-то был просто кожаным, а теперь напоминал геологический срез эпохи палеозоя.
— Женя, у тебя за душой из хозяйства только кроличья шапка, да табуретка на трех ножках. Что ты кому наобещал, опять? Может, тебе сразу капкан на медведя выковать, пока фантазия разыгралась?
Евгений Павлович выдержал драматическую паузу — будто готовился не фразу сказать, а лично подписать указ «О досрочном завершении эпохи филантропов». Снова уставился в самый дальний, подозрительно тёмный угол кузницы, где чьи-то глаза тускло поблёскивали, словно две забытые копейки. Из-за контраста света понять, кто там сидит — то ли сосед по гаражу, то ли его совесть, — было решительно невозможно. Затем он торжественно перевёл взгляд на отца и выдал сакральную фразу, достойную того, чтобы её не просто выбили на мраморной плите у проходной Леспромхоза, а ещё и стихи на заборе добавили:
— Для того, чтобы держать мир в равновесии! А то несправедливо как-то: вторую неделю из отпуска вышел, а ничего полезного с работы домой не притащил. Я, между прочим, свой ваучер в Леспромхоз вложил! Я теперь акционер! Так и до коллапса недалеко — мир перекосит в сторону жгучей несправедливости. Ощущаю себя так, как будто меня каждый вечер цыгане на вокзале обувают и ещё на сдачу обзывают. Диссонанс в душе размером с проходной балл в МГУ. Вселенская несправедливость. Я вчера на собрании акционеров был. Ну, как на собрании… У ларька стояли, решали, кто крайний. А сосед по гаражу, тоже, между прочим, вложивший свой ваучер в наше светлое будущее, мне и заявляет: «Я первый, мне ещё приблуду на ворота придумать надо». И тут меня осенило, Захарыч! Я сразу о тебе подумал. Потому что у тебя точно завалялось что-то, на приблуду похожее. И я соседу сегодня принести пообещал. Понимаешь, мир может треснуть прямо по экватору, если я ему хоть какую-то полезную хреновину с работы не принесу. А так — все при деле: сосед счастлив, я хороший, ты — кладезь мудрости и железа. В общем, скоба нужна. Железная. Надёжная. Как я её на гараж соседу повешу — сразу морально легче станет. Вроде и ты при деле, и ворота держатся, и я соседу пообещал, да и совесть спит спокойно, обманутая очередной благородной целью.
Отец, в фартуке, больше похожем на кожу питона, проглотившего трактор, рассмеялся:
— Ты, Палыч, классик жанра. «На работе ты не гость, захвати с собой хоть гвоздь». Ладно, выкуем тебе скобу для душевного равновесия и хозяйственных нужд, будет тебе скоба. Универсальная. Подойдет и калитку подпереть, и совесть успокоить. Но смотри мне. И своим акционерам передай: если ты эту скобу по пьяни потеряешь и мировое равновесие опять нарушится, следующую я выкую уже из твоих саней. Вместе с полозьями.
В углу словно древнее ископаемое, потревоженное взрывными работами в карьере, высунул голову из своего убежища Гаврил Захарович. Выглядел он сейчас как человек, который только что украл медный кабель с трансформаторной будки, но успел обменять его на томик Шопенгауэра и банку кильки в томате. Босые ноги, где пол был вечно в окалине, — стояли на ледяном бетоне с таким видом, будто под ними была перина. Усы, густые и желтоватые от курева, топорщились в стороны, придавая ему сходство с уставшим, но очень хитрым моржом. От него исходил легкий аромат одеколона «Саша», который в эпоху тотального дефицита был валютой тверже доллара, и ностальгии по трояку, на который можно было взять «Московской» и еще на закусь оставалось.
Его голова была увенчана роскошными, русыми кудрями, которые торчали во все стороны, будто их обладатель всю ночь пытался починить проводку в розетке методом научного тыка - вилкой. Усы его, напоминающие по форме и размеру небольшого вомбата.
— Ты, Палыч, со своим ваучером как тот медведь в малиннике, — раздался хрипловатый, но удивительно жизнерадостный голос. — И ягод не собрал, и кусты помял, а главное — людей насмешил.
Евгений Павлович вздрогнул и вгляделся в темноту. Там, на перевернутом ящике из-под динамита для шахты, сидел Гаврила Захарович.
Если бы существовала академия прогулов, Гаврила Захарович был бы ее ректором, деканом и почетным сторожем по совместительству. Бывший главный механик Леспромхоза, человек, чья карьера рухнула не из-за некомпетентности, а из-за излишней демократичности. Легенда гласила, что он распивал на боевом посту чистый спирт с подчиненными слесарями, и когда нагрянула комиссия, Гаврила Захарович, будучи в состоянии глубокой задумчивости, пытался починить комиссионные часы «Полет» молотком и какой-то матерной присказкой. После этого его перевели из начальников в рядовые слесари, о чем он ни разу в жизни не пожалел. «Ответственности меньше, а алкоголя столько же», — говаривал он.
Присутствие Гаврилы в любом помещении автоматически снижало уровень пафоса до нуля, а уровень абсурда взвинчивало до небес.
В руках у него был журнал «Rider's Digest». Про успех, мотивацию, с анекдотами про ковбоев и глянцевыми страницами, на которых красовался заголовок: «Как вырастить арбуз в условиях вечной мерзлоты». Журнал этот служил Гавриле Захаровичу чем-то вроде скатерти-самобранки. Текст убеждал читателя, что тот уже стал потенциальным обладателем приличной суммы — миллиард-миллионов рублей, квартиры, новенького автомобиля и лошади. Рядом сиротливо, но ярко лежали конверты с обещаниями баснословных выигрышей в случае «абсолютно правильного» выбора и покупки подписки на сто лет вперед. Для удобства прилагалось оформить два конвертика и кредит: один — с марками и с ответом «ДА, я хочу стать миллиардером и подписаться на кредит», выделенным жизнеутверждающим зеленым, а второй — с ответом «НЕТ, я обсосанный чмырдяй и в подписки не нуждаюсь», выделенным красным. Второй конверт, к слову сказать, был без марок, без адреса и вообще выглядел как чистое редакторское убеждение. Прямо на конверте с надписью «Да» уютно разместился аппетитный шмат сала с чесночными прожилками. А на конверте с надписью «НЕТ» — контейнер из-под маргарина «Рама», который теперь использовался как пепельница для окурков «Прима».
— Это все происки империалистов. Они надеются, что мы, простые сибирские мужики, клюнем на их вот эти вот бумажки и перестанем ковать счастье своими руками. А я им фигу с маслом! Я не за миллиардами гоняюсь. Я за идею. Мне просто нравится сам процесс заполнения анкеты. Там, знаешь, в графе «Увлечения» я написал: «Чтение на завалинке и моральное разложение коллектива».
Он тут же, в лучших традициях кузницы, извлек из кармана газету «Правда» за 1987 год, насыпал туда самосаду, перемешанного с чаем для аромата и экономии и скрутил конструкцию, именуемую в народе «козьей ножкой» — шедевр инженерной мысли, который дымил, как паровоз, и вонял, как паленая портянка.
Отец, не глядя, подцепил огромными клещами уголек из горна, красный, с синими прожилками огня, и протянул Гаврилу. Тот, прищурившись от жара, прикурил свою вонючую сигару и блаженно затянулся.
— Конверты свои не подожги, тут все в масле. А то вместо скобы придётся новый Леспромхоз ковать.
Вонючий дым клубами поплыл к потолку, обжимаясь с паром и гарью. Атмосфера приобрела шарм подпольной организации, подходящей для откровений и для грандиозной подколки.
— Жень, — голос Гаврил Захаровича был похож на едкий звук, с которым гвоздь царапает шифер. — А, что за сосед по гаражу? У тебя ж гаража нет. Ты же его еще в прошлом году на дрова в баню пустил, когда замерз, как ксолоитцкуинтли в Сибирской тайге под Новый год.
— Баня — это святое! — обиделся Евгений Павлович. — А гараж… Гараж — это предрассудки буржуазного общества. Я человек открытый. Пусть все видят, как я красиво живу.
— Какую именно они должны увидеть красоту? — поинтересовался Гаврил Захарович, разгоняя облако дыма и докуривая «козью ножку» до такого состояния, что она становилась опаснее противотанковой мины. — Дыру в шифере размером с Чернобыльскую АЭС и козу Маньку, жрущую твою же герань? Красота, конечно, неописуемая.
Гаврил Захарович вздохнул так глубоко и скорбно, что в кузнице на секунду стало тихо, как в библиотеке имени Ленина.
Евгений Павлович повернул голову, сфокусировал взгляд на Гаврил Захаровиче, который в этот момент пытался пальцем ноги поддеть закатившийся под ящик конверт «ДА», и ухмыльнулся. Ухмылка у него была та еще — будто оскал хорька, залезшего в курятник, и вдруг метнул в Гаврил Захаровича словесную «гранату»:
— Э-э-эх, Гаврил Захарович! Погляжу я на тебя, и сердце кровью обливается. Такого человека загубил…
— Какого это я загубил? — Гаврил Захарович округлил глаза, будто поймал себя на краже космического корабля.
— А вот это ты нам скажи, только честно, как перед богом и участковым Малинкиным: ты ж раньше-то человеком был. Вон, механиком, считай, в Леспромхозе заправлял. Кулаком по столу — мужики в струнку. Водку пил с таким размахом, что Госплан завидовал. А сейчас что? Пить бросил! И что мы видим? Мы видим трагедию! Организм в шоке! Печень твоя, Гаврила Захарыч, она ж рыдает теперь, как студентка пединститута на лекции по сопромату! Раньше хоть алкоголем баловался, а теперь с босыми ногами в кузнице от безделья скучаешь! Весь твой потенциал, вся твоя харизма — они ж в адекватности растворялись! А сейчас ты чистый, как слеза комсомолки, и такой же бесполезный для мирового баланса! Ты раньше с босыми ногами по снегу бегал в поисках приключений, а сейчас сидишь на ящике и философствуешь под кефир. Это ж деградация!
Гаврила Захарович слушал эту тираду с выражением лица человека, которому сообщили, что он выиграл в лотерею «Запорожец», но автомобиль придется везти с Чукотки на собачьих упряжках. Смесь изумления, возмущения и искры безумного веселья. Он было уже попытался что-то возразить, но Евгения Павловича уже запряг свою лошадь и понесся в галоп по кочкам нелепостей.
— Раньше-то, как было?! — Евгений Павлович вскочил с чурбака и начал расхаживать по кузнице, размахивая руками как дирижерской палочкой. — Раньше твоя печень, как Завод имени Лихачёва! Гудит, дымит, перерабатывает сырье! Спирт туда — энтузиазм оттуда! Ты ж был как ГКЧП в миниатюре — весь такой в броне и с бунтом внутри. А теперь что? Тишь да гладь, да кефирная благодать. Печень твоя простаивает без сырья! Она, поди, уже усохла до размеров грецкого ореха и пишет письма на завод в Темрюк с просьбой прислать ей хотя бы пузырек для протирки.
— Аналитик хренов, — голос Гаврилы Захаровича стал вкрадчивым и тихим, что не предвещало ничего хорошего. — Скобу у Тольки выпросил?
— Ну, выпросил, — насторожился Евгений Павлович.
— Так вот, я тебе обещаю, — Гаврила Захарович широко улыбнулся, и его усы встали торчком.
— В следующий раз я лично попрошу Анатолия, чтобы он тебе, злому гению юмора, не скобу дал, а прямо в карман штанов тебе уголек засунул. Вот тогда и посмотрим, как быстро твоя дырявая память родит шутку про то, чья печень плачет. Я посмотрю, как ты запляшешь танец маленьких лебедей, когда у тебя в портках начнется термоядерная реакция.
Евгений Павлович на мгновение представил эту картину и машинально прикрыл ширинку рукой. Гаврил Захарович заржал, да так, что с потолка посыпалась сажа. Отец, всё это время молча раздувавший меха горна, гулко расхохотался, и эхо его баса заметалось под сводами кузницы, как пойманный голубь.
— Ладно, Палыч, сдавай назад, пока цел, — прогудел отец, вытаскивая из горна раскаленную докрасна заготовку для палычовой скобы. — С Гаврилой спорить — что против лома с перочинным ножиком идти. Он тебе сейчас такую историю расскажет, как он пить бросил, что ты сам в монастырь уйдешь, грехи замаливать.
Гаврил Захарович покосился на Евгения Павловича взглядом, которым удав смотрит на кролика, подавившегося морковкой. Он медленно, с достоинством римского сенатора, которому подали не тот сорт винограда, сунул ему в руку окурок «козьей ножки» и потянулся к журналу «Rider's Digest», подтер им грязь с босых ног, и только потом ответил.
— Женя, ты когда-нибудь видел, как унитаз работает? — спросил он тоном профессора кафедры гидравлики.
Мужики переглянулись. Такого поворота никто не ожидал. Даже молот в руке отца замер в воздухе.
— Ну… видел, — осторожно ответил Евгений Павлович, чувствуя подвох. — Вода туда, вода сюда. Ничего особенного.
— Вот! — Гаврил Захарович поднял вверх указательный палец, который из-за въевшейся копоти напоминал обгорелую спичку. — Ничего особенного. А я тебе, как бывший механик с двадцатилетним стажем и будущий лауреат премии «Золотая прокладка», скажу: унитаз — это зеркало души человеческой. Когда ты пьешь, Женя, твоя жизнь — это вода в бачке. Бухает, шумит, плещется, грозит затопить соседей снизу, но всегда есть рычаг, который можно дернуть, и всё утихнет.
В кузнице повисла пауза. Евгений Павлович даже выронил окурок «козьей ножки» прямо в лужу машинного масла, где тот зашипел, словно соглашаясь с глубиной мысли.
— Это, ты Гаврил Захарыч, сильно загнул, — выдохнул Евгений Павлович, уважительно качая головой. — Это прямо как у классиков… у которых фамилия обычно на «-ский» заканчивается. У тебя талант пропадает. Тебе бы книжки писать, а ты сало на конверты кладешь.
— А смысл? — пожал плечами Гаврил Захарович, снова укладываясь на ящик из-под динамита.
— Книжки пишут для того, чтобы их потом в туалете читали. А я предпочитаю сразу переходить к сути процесса, минуя стадию бумаги. Так экологичнее. Садись… Расскажу, как дело было.
Глава 1. Побег из огорода, подальше от Кольки и Апрельки.
Каждую весну Абаза выходит из анабиоза не как обычный человек, а как биологический робот с прошивкой, не обновлявшейся со времён Столыпинской реформы. И в Гавриле Захаровиче непременно просыпается тот самый древний синдром — дачника с примесью партизана. Первый взгляд за окно упирается не в солнце, а в чёрный, спекшийся прямоугольник земли, напоминавший корку пригоревшего хлеба, переборщившего с температурным режимом. Никакой лаванды там, разумеется, не росло, но в голове хозяина уже цвели сады Семирамиды. Первые тёплые выходные были священным временем психоза. Ещё не разогнув позвоночник после посадки обязательной картошки, огородник уже рисовал картины: «Вот здесь пойдёт редкий сорт томата Бабушкин позор, плодоносящий ровно одним плодом, но размером с голову племенного бычка. Соседка лопнет от разрыва желчного пузыря, когда увидит эту генетическую аномалию».

