Губительница душ
Губительница душ

Полная версия

Губительница душ

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Тяжелое это было время! – вскричал Коланко и вздохнул жалобно. – Станешь ты, бывало, говорить о своих правах, а отвечают тебе палкой. Худые времена. Вы, ребята, знаете об этом далеко не все.

– Ну и что же случилось, когда тебя отправили с обозом? – быстро спросил я, зная, что когда наши крестьяне начнут рассказывать про времена барщины, то этому не будет конца.

– Я долго не возвращался домой; а когда возвратился, то откуда только бралась у управителя для меня работа, а Катерина боязливо избегала меня. Наконец я встретил ее в церкви, мы совершенно случайно столкнулись друг с другом. У нее был шелковый платок на голове, а шея сверху донизу обвита кораллами; на ней была новая овечья шуба, от которой пахло за двадцать шагов. Едва она взглянула мне в лицо, как побелела, словно только что вычищенный шорный прибор.

«Ты хороша, – сказал я ей. – А где же мой головной платок?»

«Ищи его!» – вскричала она полугневно-полубоязливо.

Я взглянул на нее.

«Уж не задумал ли ты чего-нибудь против меня?» – спросила она.

«О нет! – отвечал я. – Ступай своей дорогой!»

Меня иногда посылали в лес рубить дрова. Мне хорошо было там. Когда ветер шумя проносился над вершинами и гнул к земле стебли, дятел долбил в стволы и надо мною в воздухе стоял коршун, шевеля по временам своими крыльями и вскрикивая, я лежал на спине, смотрел на небо – и у меня уже не болело сердце. Часто на меня нападала тоска; я вырыл под кореньями дуба яму, складывал туда гроши за грошами – сбирался купить себе ружье. Это длилось долго.

Во время рубки деревьев я встретился со старою Бригитой, она пришла сюда из Тулавы за тимьяном и, увидев меня, всплеснула руками.

«Ты рубишь здесь деревья, Балабан! – вскричала она. – А барин в это время взял себе в любовницы твою Катерину».

«Что ты говоришь! – возразил я. – Она у него в доме?»

«Конечно. Господи боже мой, вот-то была история, – продолжала она рассказывать. – Ключнице пришлось убираться как можно скорее, барин прогнал ее. Теперь командует эта Катерина. Приношу я на кухню грибы, гляжу, а она тут – вся голова у ней словно в бумажных колбасах, как у барыни, и длинное-предлинное платье, и курит она сигару, словно важный барин. Тут я взглянула на нее, а руки не поцеловала. “Разве ты не знаешь, что следует делать с моей рукой? – вскричала она. – Так вот же тебе!” Да как хлопнет меня по щеке, да еще не один раз, а два».

Вот что поведала мне старуха, а потом стала рассказывать, что Катерина живет теперь как барыня и одевается как княгиня, ест на серебре, ездит на лошадях и велит колотить людей, сколько ее душе угодно. «На то она и любовница!» – сказал я.

Я, надобно вам сказать, был тогда в лесу один; вот и пришло мне на ум, прости, Господи, мое согрешение, сделаться разбойником, гайдамаком, который поджигает господские усадьбы, а дворян прибивает гвоздями за руки и за ноги к овинам, как хищных птиц. Но совесть не давала мне покою – и везде, куда я ни шел и где я ни оставался, слышался голос, который говорил мне: «Чего ты хочешь, ты, крестьянин и сын крестьянина? Что ты станешь делать с ружьем? Или ты один хочешь вести войну с людьми?» Тогда я успокоился и кончил тем, что остался в деревне, но вот на что я решился: исполнять только свои обязанности и не выносить ничего против моего права.

Вот тут-то я встретился с Коланко, который катался по снегу, как привязанная на цепи собака. Моя Катерина велела отколотить его палкой за то, что не поклонился ей почтительно, как она требовала. Тут-то он мне и рассказал с жаром:

«Представьте себе, она командовала тогда, как настоящая барыня, да еще и больше. Знаем мы, как обращались тогда такие господа со своими женами! Двух учителей выписал для нее барин из города, один был француз. Она выучилась всему, чему только учат писцов или людей духовного звания; каждую неделю получала по почте кипу книг, все читала она, и газеты тоже. В комнате у нее стоял какой-то особенный ящик из отличнейшего дерева; она выучилась разыгрывать целую музыку; люди стояли у ней по вечерам под окошками и слушали».

Монгол плутовски засмеялся и стал шарить поленом в огне.

– Жизнь им, подумаешь! Такие люди даже и не помышляют о Божеском правосудии, – пробормотал он.

Старик закашлялся, и в груди у него заворчало, как у сердитого кота.

Старый служака мрачно глядел вперед; лицо его не выражало никакого участия к тому, что он слышал; оно было безотрадно и как бы оцепенело.

Мальчик взглянул на Монгола, не скрывая своего удивления.

– Что ты таращишь на меня глаза? – спросил Монгол и сдвинул свое желтое лицо с желтым маленьким носом с огромными ноздрями, так что на нем образовались глубокие складки.

– Как это ты умудряешься, дядя Монгол, – сказал мальчик, – чтоб дождь не вливался тебе в нос!

Весь кружок засмеялся. Монгол поймал мальчика за ухо, слегка потянул его к себе и потом также тихо выпустил.

– Жалко тебе было твоей возлюбленной? – спросил я отставного солдата. – Горько было тебе тогда?

– Да как вам сказать, – отвечал он, покуривая из своей трубки, – я и не думал мстить ей, но всякий раз, как мне приходилось иметь дело с господскими людьми, мною овладевал страшный гнев. Мне захотелось быть чем-нибудь получше – и я выучился читать и писать, а также считать. Я был слишком велик, чтоб ходить в школу, поэтому и стал учиться у дьячка, которому носил за это то курочку, то жирного гуська, а то и контрабандного табаку из Цигета. Чего я только не перечел тогда. Прочел Священное Писание, жития святых, историю царя Ивана Грозного, грамоты императрицы Марии Терезии, императора Иосифа и императора Франца, прочел также несколько законов и стал писать крестьянам просьбы, которые они подавали в уездный суд. В целом округе не было никого, кто сумел бы так сильно восстановить народ против дворянства, против этих господ, этих поляков, как я. В одной нашей деревне заводилось больше тяжб, чем в целой Галиции, – и все это писал я.

Когда господин староста делал объезд, ему везде попадались люди с жалобами – и ни одно-то дело не обходилось без меня. Где я мог ограничить хоть сколько-нибудь самовластие помещика, я это делал. Мое сердце ликовало при этом, как голубь. Они, конечно, называли меня писакой и грозили мне, но все меня боялись, и никто не решался предпринять что-нибудь против.

– Он колотил барских казаков![4] – вскричал с громким смехом Монгол. – Он безо всякой причины колотил их в шинках и на дороге, везде, где только они ему попадались. «За то, что вы барские угодники!» – кричал он им при этом. «Но подумай…» – «Вы-то подумали ли, что делаете? С барского двора вы или нет?» – «Но…» – «Вы хотите отпереться…» – «Нет!» – «Ну так вы заслуживаете». – «Да, но если б всякий, кто заслуживает удары, получал их, милый, – кричали казаки, – то через год не осталось бы ни одного орехового дерева в государстве – столько палок тебе понадобилось бы».

Старый служака засмеялся.

– Кончилось тем, что управляющий позвал меня к себе, – продолжал он, – обругал меня возмутителем крестьян, писакой, бунтовщиком, гайдамаком. «На скамейку его!» – закричал он изо всех сил так, что лицо налилось кровью, и спрятался за других.

«Как бы не так, – заговорили казаки, – да он убьет насмерть каждого, кто только подступится к нему». И никто не осмеливался наложить на меня руку.

Тогда управляющий с пеной у рта, с разлетевшимися по сторонам волосами, с побелевшими от злости глазами сам кинулся на меня с палкой. Я схватил его за руку и отвел ее назад, так что она затрещала, как трубочная головка, когда ее вертишь кругом и она пускает из себя табачный сок.

Беру у него тихонько палку, ставлю ее в угол, само собою разумеется самым наивежливым образом – ведь это все-таки было начальство.

После этого меня было совсем оставили в покое, как тут черт дернул меня встретиться на улице с моей барыней-любовницей. Ее карета завязла в грязи, кучер сидел на козлах и что было мочи колотил лошадей. Когда она увидала меня, то бросилась в угол, прижалась там, как кошка, и задрожала. Я посмотрел на нее.

«Эй, малый, помоги нам!» – закричал кучер.

Я помог, вытащил маленькую карету из грязи и толкнул ее вперед, потом взял кнут у кучера и несколько раз стегнул его – за то, что он так дурно вез «барыню».

С этого дня она не имела покоя, я знаю это; поэтому-то она и велела записать меня в солдаты.

В это время наше село ставило рекрутов, – продолжал старый служака. – Казаки потащили меня на барский двор, там стоял деревянный столб, меня раздели донага, измерили, лекарь постучал мне в грудь, заглянул мне в рот, потом меня записали, и все было кончено; моя мать стояла на коленях перед управляющим, у моего отца тихо катились по щекам слезы, а та стояла у окна и смотрела без жалости, как я дрожал там жалкий, беспомощный, в том виде, как Бог создал меня. Я плакал от бешенства, да что проку-то в этом! Денег у меня не было. Меня тут же на месте заставили присягнуть и надели на меня казенную фуражку. Я стал солдатом. Когда мы уходили, все плакали нам вслед, и рекруты тоже плакали. У каждого из них были на груди крест и маленький мешочек с землею, которую он выкопал под порогом своей избы. Барабан забил, капрал отдал приказ маршировать, мы шли как собаки на своре; они все пели песню – и какая же это была печальная песня! Я шел тихо, и вот когда мы шли таким образом все дальше да дальше, а деревня, лес и церковь исчезли из глаз наших и я уже не видал ничего своего, я стал обдумывать все, что было, и решил: «Хорошо, ты служишь теперь императору; по крайней мере, знаешь, кому принадлежишь».

– А каково тебе было в солдатах? – спросил я его.

– Хорошо, сударь, – отвечал старый служака, и в глазах его блеснуло удовольствие. – Хорошо. От меня ведь требовали только то, что было моей обязанностью, – ни больше ни меньше, – и я охотно делал это. Теперь я мог считать себя человеком. Сперва пришли мы в Коломыю, стали учиться ружейным приемам, сперва по одиночке, а потом вместе с другими. Когда я выучился этому – вот тут-то я возгордился и начал желать войны.

Вместе с этим я убедился тут, в уездном городе, что есть на свете порядок; нас держали строго, но справедливо. Тут не было незаслуженного наказания и незаслуженной награды – и люди в городе смотрели на солдат как бы с уважением. А когда я стоял на карауле перед уездным судом и слушал крестьян, как они между собою разговаривали и как находили себе тут защиту и помощь против поляков, тогда я взглянул на находившегося над воротами орла и подумал: «Ты, конечно, птица не большая, и у тебя не большие крылья, но все-таки они довольно велики для того, чтоб защитить целый народ».

Когда мы после этого маршировали на плац-параде и у нас над головами развевалось знамя с черным орлом, стоило только мне взглянуть на него – и у меня становилось весело на сердце.

Мы жили в полку как дома в общине, все для одного и один для всех; честному человеку мы помогали, а негодяев наказывали промеж себя. Ночью, когда офицеры и господа фельдфебели спали у себя на квартирах, мы собирались безо всякого шума в кучу и творили суд над вором, обманщиком, шулером, пьяницей, которые вредили роте и бесчестили ее, и мы действовали гораздо успешнее господина профоса с его палкой и кандалами.

Так прошел год, а пожалуй и с лишком; тут мы надели однажды свои ранцы и отправились в Венгрию, из Венгрии в Богемию, а из Богемии в Штейермарк. Вот таким-то образом, служа в солдатах, и увидишь с течением времени различные земли, которые все принадлежат нашему императору, и различных людей, и станешь скромен, увидишь, что дома не все обстоит наилучшим образом. Я увидал там больше благосостояния, больше правосудия, человечности и цивилизации[5], чем у нас. Я научился уважать немцев и чехов, которые говорят на языке, похожем на наш.

Я видел святого Непомука в его серебряном гробу и видел также скалы, в которые заперли короля, и каменный мост с изображениями различных святых, откуда бросили его в воду, а над его головой всплыли на волнах пять пламенеющих звезд. В Штейермарке я видел людей, у которых было по две шеи.

Эта наивная этнография старого служаки вызвала у меня невольную улыбку. Он заметил это и замолчал.

– Я помню, как ты пришел к нам в первый раз в отпуск, – заметил Коланко с чувством некоторого удовольствия. – Белый сюртук с голубыми отворотами дьявольски шел к тебе. Женщины следили за тобой глазами и шептались. Моя старуха говорила тогда, что Балабан – самый красивый мужчина на десять миль кругом, а она, как известно, знала в этом толк. Но он не хотел и слышать о женщинах.

– Вы ведь знаете, сударь, – обратился ко мне старый служака, – что в те времена наш солдат чуть не плакал, отправляясь в отпуск. Он оставлял дома рабство, барщину, произвол, нужду и, привыкнув к порядку, закону и благопристойности, возвращался опять к нужде и насилию. Когда делали перекличку желающим идти в отпуск, вся рота стояла в молчании, только я, уж не знаю, что мне выпало на ум, выступил вперед и вызвался на это. Все взглянули на меня. Ну да будет! Довольно того, что меня отправили в отпуск.

Я пришел домой, к отцу. Когда вошел к нему в серой солдатской шинели и деревянной каске на голове, он устремил на меня глаза и поднял дрожащую руку к своим седым волосам. Я поцеловал ему руку.

«Хорошо, что ты тут», – сказал он.

Тут пришла мать, вскрикнула и засмеялась так, что у нее посыпались из глаз слезы. Я рассказал им про полк и про те земли, где стоял, а они рассказали мне про деревню и крестьян. Пришли соседи, много вина было тогда выпито.

Я был ко всему равнодушен. Я бродил по деревне, как больной. Никто не заговаривал со мною. Я тоже молчал и полагал, что помещик прогнал от себя Катерину, потому что все было тихо. С другой стороны, думалось мне, что если она еще при нем, то все-таки это скоро случится. Я желал этого, не знаю почему, а кажется, какое бы мне было дело до нее.

Часто я желал видеть ее в нужде, в несчастии и позоре – я помог бы ей тогда.

Никто не произносил ее имени – и я не решался спросить о ней. В воскресенье, во время обедни, я взглянул как-то на хоры – и как вы думаете, кого я увидал там? Мою Катерину на барском месте. Как хороша была она!.. Далеко лучше, чем в прежнее время, но вместе с этим и как бледна, какой у нее был болезненный вид – она казалась утомленною, а глаза у нее были такие большие и темные, как у умирающей.

Лицо старого служаки осветилось каким-то странным тихим светом.

– Кровь застыла во мне, – продолжал он. – «Кто эта прекрасная дама?» – спросил я одного мальчика, который меня не знал. Он с удивлением взглянул на меня и сказал: «Это барыня, жена нашего помещика».

Барин в самом деле женился на ней законным образом, перед алтарем. Ну что же, он хорошо поступил, и она стала моей барыней.

Старый служака улыбнулся.

– Я мог бы встречаться с нею каждый день, – продолжал он. – Да какой из этого вышел бы толк! Вот я и пошел работать в другую деревню. Тем все и кончилось.

Старый служака замолчал, руки у него опустились, он устремил глаза на огонь, его смуглые черты приняли прежнее выражение строгости и равнодушия, а большие глаза загорелись тихим светом. Все молчали. Кругом царствовала глубочайшая тишина.

– Больше ничего и не было? – спросил я через несколько минут.

– Да, – застенчиво отвечал старый служака.

– Это правда, – сказал я, – в твоей истории действительно нет ничего особенного. Это случается всякий день и со всяким; особенное в твоей истории – это ты сам. Тебе никогда не хотелось мстить?

– Нет, – отвечал он тихим голосом. – Да и за что? Это в натуре вещей. Кому же стал бы я мстить за то, что я мужчина, а она женщина?

Его ответ поразил меня и еще более увеличил мое участие к нему.

– Так ты так и не получил удовлетворения? – спросил я.

– Ну нет, – отвечал он после некоторого размышления, – это было в сорок шестом году; я был тогда в отпуску; в это время произошло польское восстание, навлекшее ужаснейшие бедствия на нашу страну. Итак, дело было в последних числах февраля; зима стояла жестокая. В эту ночь особенно много выпало снегу, все улицы и дороги занесло. Или нет, это случилось несколько позже. В эту минуту у меня как-то странно все мешается в голове. Я не с того начал. Вот как это было. Уже давно замечалась у нас какая-то тревога; помещики разъезжали взад и вперед, носились слухи о спрятанном где-то оружии.

В тулавском шинке собралось немало-таки крестьян, в том числе и судья, как вдруг является туда наш помещик и держит крестьянам такие речи: «Кого вы будете держаться: нас, дворян, или кого другого? Если вы желаете стоять за нас, то собирайтесь сегодня ночью у церкви, я достану для вас ружья и пойду с вами!»

В ответ на это судья сказал ему: «Мы ни под каким видом не станем стоять за вас, мы за Господа Бога и за нашего императора». Тут помещик удалился, а судья обратился к народу с речью: «Смотрите, чтоб никто из вас не вздумал стоять за этих живодеров и вступать с ними в союз!»

Наш помещик, тот самый, что женился на моей Катерине, прислал в шинок грамоту. Все посмотрели на нее, но никто не мог прочесть. Тогда судья сказал: «Позовите Балабана, он, так сказать, старый солдат, ему известно, как за это приняться». Вот и позвали меня, и я прочел им грамоту.

Вверху было написано: «Ко всем полякам, которые умеют читать».

Тут я не мог удержаться от смеха, потому что, во-первых, тут не было ни одного поляка, а во-вторых, ни одного человека, кроме меня, который умел бы читать. Тут было написано – вы ведь не забыли, конечно, этих комедий, которые тогда разыгрывались, – тут было написано: «Крепостное право и барщина обязаны своим происхождением только насилию и неправде, потому что в прежние времена все люди были равны и дворяне были точно такими же поселянами, как и мы, а потом присвоили себе господство над нами и наконец продали всю страну москвитянам, Пруссии и императору, чиновники которого вместе с дворянами так обирают крестьянина, что он едва может утолять свой голод и прикрыться жалким куском холстины, император не имеет никакого понятия о польском крестьянине, он продает ему по дорогой цене соль и табак, для того чтоб ему было на что повеселиться в Вене. Помощь может прийти от одного только Бога; для этого надобно, чтоб все вы во всей стране восстали и схватились за оружие. Дворяне сознают свою неправду и желают соединиться с поселянами против императора и выгнать из нашего отечества немецких чиновников».

В этой грамоте было довольно много правды – и эта правда нам понравилась. «Но, – говорили мы между собою, – это не так, чистая комедия! Кто же и совершает над нами насилие, как не дворяне, – и если мы у кого находим себе защиту от них, то у немецких чиновников и нашего императора», а о поляках никто и слышать не хотел.

«Если вы последуете за дворянами, – сказал я, – они станут тогда пахать вами, крестьянами, как пашут теперь вашими волами. Но на всякий случай мы все-таки соберемся сегодня ночью в шинке».

Вот наступила ночь.

Я уже говорил, что зима была жестокая, а в эту ночь выпало особенно много снегу, все было занесено, не видать было ни одной улицы, ни одной дорожки; в эту белую, светлую ночь одни только леса стояли, словно черные стены.

Мы собрались в шинке, и каждый принес с собою свой цеп или косу. Было около полуночи, я взял несколько крестьян и образовал дозор. Что тут было воплю и плачу со стороны крестьян! Все боялись, как бы все худо ни кончилось. Но я ободрил их: «Если мы будем мужественны и дадим надлежащий отпор, то там нечего бояться этих бунтовщиков!» Тут приехало несколько саней с дворянами, арендаторами и другою сволочью, которые ехали на барский двор. Завидев нас, они остановились, и один из них встал и закричал, что мы должны примкнуть к ним, что революция началась, что дворяне дарят крестьянам свободу, освобождают их от барщины и что нам следует напасть на императорскую кассу и жидов.

– Здесь нет изменников! – вскричал я. – Мы здесь стоим за Бога и императора.

Я еще не кончил, как поляки выстрелили в нас; две дробинки попали мне в живот, а одному крестьянину пуля угодила в ногу. Я закричал крестьянам: «Вперед!» Мы окружили поляков со всех сторон, вырвали их из саней и взяли их всех в плен; одному, который оборонялся, я нанес удар в голову, а больше никто не был ранен. Тут стали стрелять у шинка, я кинулся туда со всевозможною поспешностью, но когда я туда пришел, то и там все уже было кончено. Дворянин Бобровский лежал в крови на снегу, а наш помещик стоял в середине крестьян, которые нападали на него со всех сторон; они убили бы и его, если б я не пришел, у него уже лила кровь из головы. Я спас его.

– Ты?

– Я, сударь.

Мне было жалко, признаюсь откровенно, что крестьяне не убили его; но коль скоро я был тут, я не мог допустить этого. Поляки сказали бы, что я мстил за Катерину, и это бросило бы черную тень на наше дело.

Мы связали его по рукам и по ногам точно так же, как и других, бросили их в их же сани и отвезли всю эту дворянскую сволочь в уездный суд, в Коломыю, где я и сдал двадцать дворян, их деньги, часы и кольца – все, что при них было. О! Вот-то было славное дело, сударь! Война бедных людей против их притеснителей, и какой при этом везде порядок: на всех перекрестках наша стража, крестьяне в разорванных холстинных кафтанах являлись в окружной суд, вынимали из-за пазухи тысячи и передавали их туда все, до последней копейки. Мы обезоруживали господ, несмотря на сыпавшиеся на нас выстрелы, и каждый из нас отдал бы всю свою кровь, каждый думал тогда, что теперь прекратится всякое различие: один человек будет так же свободен, как и другой, все будут равны, все! Как тут, на западе, начались убийства со стороны польских крестьян, к нам прислали множество войск. Все вышло иначе, чем мы ожидали. Но все-таки два года спустя крепостное право было уничтожено, а также и барщина – и крестьянин теперь человек свободный.

– Что случилось с вашим помещиком? – спросил я.

– Его сковали и отослали в крепость! – вскричал Коланко. – А его женушка утешалась с одним соседом, пока его не выпустили на свободу в сорок восьмом году[6] вместе с другими польскими бунтовщиками.

– В это время я вторично поступил на службу, – сказал Балабан, – и отправился в полк. Тут открылась Венгерская кампания. Мы спустились зимою с Карпатских гор, выиграли несколько сражений, а потом должны были возвратиться назад. Зима стояла жестокая; сколько тут замерзло на дороге людей! Лягут отдохнуть, да так улыбаясь и заснут. Затем мы опять принялись за мадьяр и гоняли их до тех пор, пока Кошут не убежал из Венгрии, как белка из лесу.

Это было замечательное время, сударь! Люди валились один за другим, кто от пули, кто от сабли; иной тонул или умирал на дороге, вынув из-за пазухи мешочек с родной землей и поцеловав его. Всякому хотелось жить, только мне – нет, но я остался цел и невредим. Тут я стал во всем сомневаться. Где же справедливость? Потом я возвратился назад отставным солдатом, когда моего отца уже не было на свете.

– Не для нее?

– Это каким образом? – возразил Балабан, пожав плечами. – Я отставной солдат, а она барыня! Итак, я возвратился назад. Мой отец помер. Мать также. Я остался один. Земля была не занята, но все продано, начиная с хижины и кончая двумя фруктовыми деревьями. Как вы это находите? Ах, что тут было делать!

У меня всегда было пристрастие к животным, я любил разводить их, вот я и стал ходить за пчелами, изучил их свойства и устроил себе хорошенький пчельник; вы ведь знаете его. Потом вырастил себе двух больших собак, настоящих волков, да отец-то у них и в самом деле был волк, – и что это за собаки! Шерсть серая, а глаза так и сыплют ночью искры, ну да ведь вы знаете их, – и взял на себя должность полевого сторожа. И кота тоже завел!.. – Тут старый служака улыбнулся, как это бывает со всяким галицким крестьянином, когда он заговорит о кошках. – Я вытащил его из воды, ну да ведь вы знаете моего Мацека.

– На собак-то вам следовало бы взглянуть, сударь, – заметил с тихим завистливым удивлением картонный человек.

– Он заслуживает их, старый служака! – вскричал Коланко. – Такого полевого сторожа никогда еще у нас не было. Община может благодарить за это Бога.

– Пожалуйста, – заговорил старый служака, – не беспокойте барина подобными вещами.

– Нет, мне приятно слушать все, что до тебя касается, – возразил я.

– Слишком много чести.

– Да, вот он так уж исполняет свои обязанности! – сказал картонный человек с важностью и указал на Балабана. – Я не хвалю никого, но это истина. Воры боятся его, у пьяниц проходить хмель, когда они встретят его ночью. А если он собирает подати, то никакая комиссия в двадцать человек не сделает этого так скоро, как он один.

– Во время выборов в ландтаг крестьяне слушают его больше, чем судью и комиссара, – прибавил Монгол. – Если вы желаете быть выбраны в уезде, то скажите только старому служаке, сударь, – он может сделать из крестьян все, что захочет.

На страницу:
3 из 4