
Полная версия
Сволочь
— А ну пошла прочь, не до тебя!
Под ногой ему подвернулся мелкий серый как пепел камень, и он, не глядя, бросил его в сторону крыльца. Камень ударился о стену в трёх шагах от Агафьи Мокеевны, и чуть не выбил стекло. Она дёрнулась как от разряда тока, потом фыркнула да скрылась обратно в дверях.
Отпустив таким образом накопившуюся досаду по назначению, Чадский тотчас переменился в лице и снова обратился к лошади уже совсем другим тоном, который предназначался ей одной:
— Ты уж извини, голубушка, но идти надобно, чай мой стынет, а я, признаться, чаю люблю чуть ли не так же, как тебя, хоть и не признаюсь в этом при свидетелях.
И, ещё раз потрепав Бушеньку по холке и поцеловав её в нос, отправился наконец чаевничать с улыбкой лице, как и полагается беспечному человеку, сделавшему доброе дело и напрочь позабывшему, что минутой раньше он согрешил.
В столовой его дожидалась Агафья Мокеевна — тучная, немолодая, с руками, которые за долгую службу разучились, кажется, делать что-либо медленно. Утреннее солнце падало наискось через занавеску, дробясь пятнами по клеёнке, а сама горница пахла ещё вчерашним хлебом и свежей мятой, которую кухарка неизменно клала в заварку, невзирая на то, любит хозяин мяту или нет, во всяком случае, спросить его об этом за все годы службы ей в голову не приходило. Она разлила чай, придвинула розетку с вареньем — вишнёвым, сделанным из ягод, оставшихся от срубленного год назад в их губернии огромного вишнёвого сада, но сваренным с тем расчётом густоты, что и через год не засахарилось, и, глядя, как ротмистр без лишних церемоний зачерпывает ложкой сразу с горкой, произнесла вдруг, ни с того ни с сего, будто отвечая на какой-то давно заданный вопрос:
— Кто малым не насытится, того и большим не ублажишь.
Сказано это было без всякого укора, тем ровным голосом, каким говорят вещи, давно передуманные и оттого лишённые всякой запальчивости, и Чадский, не сразу сообразив, к чему это сказано — то ли к варенью, то ли к нему самому, то ли вовсе ни к чему конкретному, — только хмыкнул неопределённо и потянулся за вторым куском хлеба.
— Мудрено у тебя всё выходит. И к чему ты это?
— Не мудрено, а привычно, — отозвалась та, убирая самовар подальше от края стола, — иная мудрость от бабки достаётся, а иная — от долгой жизни при плите. Обе, чай, не хуже книжной.
Спорить с этим Чадский не стал не потому, что нечего было возразить, а потому, что возражать кухарке казалось ему делом настолько же безнадёжным, как спорить с валенком.
— А кстати, — вспомнил он вдруг, отставляя чашку, — сегодня Фёдор Игнатьевич обещался быть. Так ты уж того... не хлопочи особо, я сам управлюсь.
Агафья Мокеевна замерла со скатертью в руках, глядя на него, как глядят на человека, объявившего о намерении лично подковать лошадь, выпив перед этим литр водки, или самому себе вырвать зуб, имея в распоряжении нитку и всю ту же кобылу.
— Сами, батюшка?! Да куда ж вам самим, а на что я-то?
— Сказал — сам, значит сам, — отрезал Чадский. — Друг ко мне придёт, не абы кто. А готовить я, чтоб ты знала, умею получше иного повара столичного, только всё лень одолевает обыкновенно. А нынче не одолевает. Потому что… А леший его знает почему. Только не одолевает! И всё тут.
Кухарка, горько вздохнув, всё же уступила и, поворчав для порядка про то, что «мужчине на кухне не место, разве что за столом», удалилась восвояси, предоставив ротмистру полную свободу действий на его же собственной территории.
Пополудни, отправившись по каким-то своим ротмистерским делам, Чадский столкнулся на углу возле почтовой конторы с Провом Прововичем Кислым, который, судя по выражению лица, находился в том особом состоянии духа, когда хоть убей, но решительно необходимо на кого-нибудь излить накопившееся, а под руку, как назло, попадаются одни только приличные люди, при которых изливаться неловко.
— Аполлон Севастьянович, дорогой, — накинулся он с ходу, едва завидев ротмистра, — я и не думал вас увидать! Что делается! Дробышева-то, сказывают, паралич разбил, лежит бревном, ни рукой, ни ногой! А вы, говорят, его убить хотите!
При слове «убить» Чадский чуть заметно повёл плечом, а глаза поспешили выбраться из орбит.
— Пров Провович, дорогой мой, у Дробышева всего и было делов, что от дуэли отказался, придумав себе подагру. Я это доподлинно знаю, от первого лица, можно сказать, слышал. А остальное — ерунда!
— Да ну! — Кислый даже остановился посреди тротуара, отчего шедшая следом торговка с корзиной едва не налетела на него сзади и разразилась в его адрес непечатным, впрочем, негромким, замечанием. — А мне уж три человека сказывали про паралич, один даже клялся, что доктора вашего, Терпигорева, к нему на дом вызывали! Кто-то сказал, что вы и вовсе уже беднягу застрелили, мол, он паразит на теле человечества, слабое звено.
— Ну если говорят, значит застрелил, — покачал головой Чадский, нежелания углубляться далее в чужие домыслы.
— Совсем? — провизжал своим пилой-голоском Кислый.
— Что совсем?
— Ну, совсем застрелили?!
— Да.
Кислый стих и, словно протухший лимон, готовился уже пасть ниц на мостовую и валяться там, пока не выбросят, — он был разбит. Но Аполлон Севастьянович сжалился.
— Пров Провович, повторять всякую небылицу — это каждый горазд. Все детали — бред. Я никого не убивал, не тратьте время попусту. Вы лучше пирог с брусникой попробуйте у Пашки в лавке. Первый сорт!
— Да я разве от радости повторяю! — Кислый всплеснул руками с прежним своим негодованием, которое, впрочем, тут же и погасло, сменившись более привычной ему тревогой за общее положение дел. — Просто раз уж такое творится, что здорового человека в паралитики за один день записать могут, так чего ж удивляться, что и с грабителями этими никто разобраться не может! Ну ничего! Англичане разберутся!
— А вы и про этих двух сыщиков уже слышали байку?
Кислый скривил лицо.
— Сами вы байка! Прибыли к нам в город, я их видел! Своими глазами!
Он их не видел.
— Пров Провович, вы уверены?
— А вы уверены, что я стою перед вами?! — он вытянулся во весь рост и ладонью обвёл себя. — Да! Да простит Господь мою душу, да! Пусть меня молния ударит, если это не так! — тут он остановился, и сразу по двум причинам. Во-первых, осознал, что перегнул с театральностью. Во-вторых, испугался, не ударит ли его молния за ложь. Но, глянув на небо и успокоившись, он тут же продолжил: — Они из Лондона к нам приехали ради сего дела, а заодно, может быть, выяснят отчего у Демьяна квас кислый! Так-то!
Тут уж не сдержался и сам Чадский, коротко хохотнув, — редкий случай, когда чужое ворчание вызывало у него не снисходительную усмешку, а самый настоящий смех.
— Вы, Пров Провович, свой квас в это дело не путайте, тут своя, отдельная трагедия. Там не по поможет никто. Тут дело в призме, — он тыкнул на своё пенсне. — Квасок-то отменный!
Кислый лопнул, и, взорвавшись жёлтыми ошметками, разлетелся по улице.
— Сами вы отменный! Точнее… Ну вы поняли! В общем! До встречи! Чао!
Развернувшись, он и двух шагов не прошёл, как споткнулся и, выругавшись коротко и придя в себя, схватил булыжник и накричал на него:
— Одна оказия на другую садится, как блохи на собаку! Тьфу на тебя!
Тётка с корзинкой на той стороне улицы уж думала, кинет булыжник, зараза ирод поганый, ан нет. Покричал на виновника, да на место положил. Вот что значит не вспыльчивый, контролирующий себя человек.
Он отправился искать себе новую жертву для изложения накопившихся тревог, а Чадский свернул на другую улицу, всё ещё посмеиваясь про себя. День покатился дальше своим обычным, ничем не примечательным чередом, если не считать того, что к вечеру слух о Дробышеве успел обрасти уже четвёртой версией, в которой фигурировала, по мнению одной особенно впечатлительной старушки, самая настоящая цыганка, наложившая проклятие на род Дробышевых ещё в прошлом году.
К вечеру, когда солнце уже клонилось за крыши и в горнице запахло дымком от растопленной плиты, Чадский, повязав фартук поверх мундира — деталь, за которую любой из его сослуживцев не преминул бы поднять его на смех, доведись им это увидеть, — принялся за дело. Он крошил овощи неровными, но щедрыми кусками, пробовал бульон с ложки чаще, чем того требовала необходимость, и на одном таком пробовании досадливо крякнул: пересолил.
— Экая незадача, — пробормотал он себе под нос, оглядываясь, будто опасаясь, что кто-то мог стать свидетелем этого позора, и, не растерявшись, кинул в котёл сырую картофелину целиком. Он слышал где-то, что картошечка умело вытягивает лишнюю соль, — а после, довольный найденным решением едва ли не больше, чем если бы вовсе не оплошал, снова замурлыкал под нос — уже не ту, вчерашнюю песенку, а какую-то новую, тут же, видно, и сочинённую:
Картошка соль возьмёт себе,
Не будет стыдно мне нигде,
А кто пересолил в сердцах,
Тот не лопух и не дурак!
Пел он это фальшиво и невпопад по размеру, зато с таким удовольствием, что и профессиональная певица могла бы ему позавидовать в искренности, если не в точности попадания в ноту.
Тем временем, покуда ротмистр колдовал над кастрюлей, на другом конце города, у лавки некоего мещанина, собралась кучка зевак из тех, что готовы обсуждать любое происшествие с горячностью, обратно пропорциональной степени своей осведомлённости.
— Слыхал, что Сычов давеча учинил?
— Мало ли что Сычов учиняет, — отозвался сиплый мужичок, не оборачиваясь, — что ни день, то новость, одна другой чернее.
— Да нет, ты погоди, ты этого не слыхал, может! Пелагею Хомутову знаешь? Вдову, что на Кузнечной жила?
— Ну, знаю. И что с ней?
— А то, что дом её последний, да коровёнку в придачу, за долг забрал. Старуха на коленях у порога валялась, прощения умоляя.
— А он?
— А люди его ударили её ногой по голове, так та и сознание потеряла. Соседи говорят, стояла потом среди улицы, гола-голёшенька, в чём мать родила, и голосила, что через три дома слышно было.
— И куда ж она теперь?
— В могилу. Умерла Пелагеюшка. Царствие ей небесное!
Собеседник помолчал, покачал головой и зажмурился. Если читатель уже приготовился по привычке усомниться, — дескать, мало ли что люди на улице друг другу перескажут, — спешу заверить: это как раз тот редкий случай, когда всё сказанное — чистая правда, без всякого прибавления. Вообще же с Сычовым вышла презанятная штука: что ни выдумай про него самого страшного, самого чёрного — а действительность возьмёт да и превзойдёт всякую выдумку, так что самая жуткая байка рядом с тем, что он творил взаправду, смотрится мелкой медной монеткой подле полновесного рубля.
И тут разговор вернулся опять к теме ограбления, облачившись между тем в новые, ну просто-таки неприличные подробности.
— А слыхали, — начал один, — будто из самого Петербурга сюда трёх агентов прислали из охранки!
— У нас своих специалистов мало, что ли? — заверещал рыжий парнишка.
— Так-то столичные люди, — важно пояснил первый, вздёрнув указательный палец, — значит дело, вишь, хитрое, тонкое, требует особого ума, не нашего с тобой уездного разумения.
— Бред какой-то, — вмешался третий, — нечего им ерундой в нашей дыре заниматься.
— Мы — дыра?! Это у тебя в башке дыра! — вспыхнул четвёртый, доселе не участвовавший в разговоре, но тотчас нашедший в нём повод для собственной обиды. — Да у нас, если хочешь знать, три церкви, гимназия, площадь мощёная да мост новый, куда ж тебе ещё, свинорылый ты гусь?
— Это я свинорылый?! Сюда пошёл. Кирпич об морду сломаю тебе, она у тебя будет хуже, чем у свиньи, помёт ты осиный, плешь вонючая!
— Давай, иди сюда! А-а-а!
Мальчонка лет десяти, вертевшийся тут же подле взрослых в надежде чему умному у них поучиться или хотя бы выклянчить у кого пятак, уловил из всего разговора одно только слово «агенты охранки» и, не будучи твёрд в познаниях об устройстве полиции, поспешил домой с известием, что в город едут не то английские шпионы, не то, того хуже, турецкие охранники, и что мать его давеча зря ругала за разбитое окно, потому как теперь, того гляди, будет не до окон вовсе. Убьют всех и баста! Мать, впрочем, быстро вернула сына с небес на землю подзатыльником и напоминанием про недоеденную кашу, так что судьба города в его изложении дальше материнской кухни не распространилась. Очередной очаг спорыньи слухов был потушен маленькой бледной женской ладошкой.
Спор о том, дыра ли город или не дыра, превратившийся в дискурс о свиных и прочих рылах, давно перешёл в потасовку, та в свою очередь перетекла в массовую драку, драка в Ледовое не по сути, но по масштабу побоище, а побоище своим чередом ушло в братание и попойку. Правды не было найдено, и мы, за неимением иных сведений о расследовании ограбления, тоже оставим этот предмет в покое, тем более что к ужину у Чадского он не имел ровным счётом никакого касательства.
Сочинилась вдруг новая песня и полилась из пухловатых спрятанных под усами уст ротмистра прямо в кастрюлю:
Мы братушки, браво ребятушки,
В суп добавим поскорее петрушки,
И говяжий наваристый бульон,
Поскорей гостям своим нальём!
Аполлон Севастьянович мнил себя Цезарем и Леонардо да Винчи в одном флаконе. Цезарем, потому что мог делать несколько дел одновременно: в данном случае творить руками и сочинять песни. А да Винчи потому, что был талантлив сразу в нескольких ипостасях. И лжи в этом заявлении было явно меньше, чем в слухах, бродивших по городу в поиске очередных доверчивых ушей.
Комната, куда Чадский, отужинав уже собственным трудом и добытой от самого себя похвалой, привёл наконец Конева, оказалась в этот час залита озорливым рыжим, обыкновенно приятным всякому, кто его замечает, светом. Чадский, однако, едва войдя в столовую, отчего-то нахмурился, подошёл к окну и, ни слова не говоря, задёрнул шторы — плотные, тёмного бархата, доставшиеся ему, по его же словам, ещё от покойной матушки. Конев, только что рассевшийся было за столом, при этом чуть приуныл, но не то чтобы всерьёз, однако смолчал, рассудив, видно, что не его это дело, отчего хозяин боится солнца.
— Ну-с, Федя, прошу к столу, — Чадский, уже без фартука, но всё ещё в фартучном настроении хозяюшки, разлил по тарелкам наваристый супец с такой торжественностью, будто дело шло не о борще, а о награждении орденом. — Отведай-ка, что твой друг умеет, когда не ленится.
Конев, отведав, зажмурился от удовольствия столь искреннего, что не оставалось сомнений в его подлинности.
— Аполлон Севастьянович, да это ж... это ж прямо ресторация!
— Для дорогих гостей ничего не жалко! — усмехнулся Чадский, довольный произведённым эффектом больше, чем то подобало скромности. — То-то и оно. Жизнь, брат Федя, штука такая же, как этот суп: пока не сваришь как следует, не узнаешь, чего она вправду стоит, а сваришь — глядь, и съели уже, и хвалить некому. Потому кушай тихонько, растягивай удовольствие. Вон смотри кусок говядинки какой. Заглядение!
— Мудрено сказываете, — покачал головой Конев, с той улыбкой на лице, что выдавала в нём скорее восхищение, чем иронию, — вы, Аполлон Севастьянович, что ни скажете — всё будто из книжки.
— Из какой книжки, из жизни! Кстати, чуть не забыл, — полез он вдруг в карман сюртука, — гостинец тебе принёс, братец!
Он выложил на стол шоколадный батончик в бумажной обёртке, какие недавно завёл в продаже кондитер на главной площади, обещавший покупателям вкус, невиданный доселе в их губернии, с надписью «МАРТС».
— Держи, Федя, побалуй себя, после щей самое оно.
— Ну вот тебе и раз, приход-расход, — заметил Конев, вертя в руках нежданный подарок, — я к вам в гости иду, а вы меня же ещё и одариваете, где это видано.
— А у нас так заведено, — отозвался Чадский без тени назидательности, — кто приход-расход всю жизнь сводит, тому иногда и подарок положен, для равновесия, чтоб он в бумажках не засох.
Конев засмеялся — пожалуй, чуть охотнее, чем того требовала шутка сама по себе, но так уж повелось меж ними, что смех этот был не столько данью остроумию приятеля, сколько давнишней привычкой соглашаться с ним во всём, потакать и смеяться прежде, чем успеешь толком обдумать сказанное.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









