Трава над бетоном
Трава над бетоном

Полная версия

Трава над бетоном

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Константин Черкасов

«Трава над бетоном»

Предисловие от автора

Беру в руки старый блокнот, найденный на чердаке, и удивляюсь. Бумага пожелтела, но чернила ещё держатся, и почерк — мой собственный, двадцатилетней давности — выглядит как письмо от того человека, который уже умер, но ещё не знал об этом. Пальцы помнят холодок обложки, но разум отказывается верить, что эти строки писал я. Двадцать лет назад я полагал, что мир меняется к лучшему. Сегодня я знаю: он меняется к самому удобному. Удобному для тех, кто хочет управлять стадом, которое само выбрало быть стадом.

Простите, я отвлёкся.

Когда я задумал эту книгу, я не собирался учить кого-то жить. У меня нет такой дерзости. Всё, что здесь написано — только моё субъективное мнение, сгусток тревоги, который накопился за годы наблюдений. Я не пророк, я просто ночной сторож, который смотрит в тёмное окно и видит, как гаснут огни. Эта книга — не предсказание, а предупреждение. Или, если угодно, крик человека, которому надоело смотреть на то, как дети перестают задавать вопросы, а взрослые перестают искать ответы.

Я родился в конце двадцатого века, когда ещё существовало понятие "образование". Когда в школе не учили, как купить джинсы, а учили, как устроен атом, как движутся звёзды, как разговаривал Шекспир и почему Бах плакал над своими нотами. Мне повезло: я застал последнее поколение людей, которые могли нарисовать карту мира по памяти или прочитать "Войну и мир" не для галочки. Мы были странными, мы таскали тяжёлые книги в ранцах, мы спорили о том, существует ли Бог, и мы умели складывать в уме трёхзначные числа, потому что это было уважением к собственному мозгу.

Теперь я смотрю на экраны. Везде экраны. В руках, на стенах, в глазах. Они светятся ровным голубоватым светом, который врачи называют безопасным для сетчатки и смертельным для души. Дети больше не копаются в земле. Они не знают, как пахнет мокрая кора. Они не умеют сидеть тихо и слушать дождь. Зато они умеют проводить пальцем по стеклу и получать то, что хотят, за две секунды. Им не нужно ждать. Им не нужно думать. Им не нужно знать, как это сделано.

Я вижу, как исчезает физика. Не как школьный предмет — как способ понимания мира. Дети не знают, почему падают яблоки, но знают, как выглядит самая дорогая модель телефона. Они не знают, сколько будет семь умножить на восемь, но отлично знают, какие бренды носят их кумиры. И я понимаю: это не случайность. За этим стоит система, которая не хочет, чтобы человек думал. Потому что думающий человек — опасный человек. Он начинает задавать вопросы. Откуда я? Куда иду? Зачем мне это? А на эти вопросы у системы нет ответов. Есть только инструкция: покупай, потребляй, улыбайся, и ты будешь счастлив.

Но счастье ли это?

Я смотрел, как мои студенты — да, я учитель, и это лучшая профессия в мире — за три года превращались из любопытных существ, способных удивиться звёздной ночи, в потребителей. Им больше не нужны были звёзды. Им нужен был ярлык. Имя. Статус. Они хотели, чтобы их любили, но не знали как. Они хотели быть уникальными, но стремились быть такими же, как все. Парадокс, который убивает изнутри.

Книга, которую вы держите в руках (или читаете на том же светящемся экране) — это гипербола. Я сознательно сгустил краски. Я создал мир, в котором процесс деградации ускорен в сто раз, чтобы вы, уважаемый читатель, могли увидеть его очертания яснее. Я хочу, чтобы вы испугались не за героев. Я хочу, чтобы вы испугались за себя, когда поймёте, что многие линии из этой книги уже прочерчены в реальности.

Потому что, если задуматься: не учим ли мы уже детей тому, чтобы покупать, а не творить? Не заменили ли мы уроки химии уроками "как выглядеть привлекательно"? Не превратились ли университеты в фабрики по производству дипломов, а библиотеки — в места для селфи? И разве не стал самым страшным грехом в нашем мире — быть скучным, а не быть глупым?

Я не хочу, чтобы вы воспринимали эту книгу как агитку. Боже упаси. Она написана от боли, но не от злости. Я не против прогресса. Я не против технологий. Я против того, чтобы технологии становились религией, а человек — её рабом. Я против того, чтобы обучение заменяли дрессировкой. Чтобы любовь заменяли контрактом. Чтобы жизнь — эвтаназией по расписанию.

Мир катится туда, где красота становится единственной ценностью. Но я знаю: красивое без смысла — это мёртвое. Молодое без мудрости — это пустое. И когда я слышу, как молодые люди говорят "мне не нужно это знать, мне это не пригодится", я слышу их похоронный звон. Потому что это — не им не пригодится. Это им не дадут применить.

Но, возможно, я ошибаюсь. Возможно, всё не так страшно. Возможно, я просто старый учитель, который слишком долго смотрел на школьную доску и теперь видит весь мир через неё. У меня нет истины в последней инстанции. Есть только память. Память о том, каким был мир, когда любопытство ценилось больше, чем лайк, и когда ребёнок мог спросить "почему небо синее" и получить в ответ рассказ о рассеянии света, а не ссылку на магазин с цветными линзами.

Я написал эту книгу потому, что боялся. Боялся, что однажды мы проснёмся и не вспомним, зачем мы здесь. Боялся, что мои внуки (если у меня будут внуки, если в этом мире ещё разрешат рожать) не узнают, кто такой Архимед, но будут знать наизусть рекламные слоганы. Боялся, что самое страшное наказание для человека будущего будет не тюрьма, а запрет на покупки.

Эта история вымышлена. Но зерна её — реальны. Я не верю, что мы доживём до 2200 года в таком виде. Я верю, что люди одумаются. Что где-то в подвалах, в деревнях, в тихих комнатах всё ещё сидят дети, которые задают вопросы. Которые видят звёзды. Которые хотят знать, а не владеть. Это моя надежда, и я держусь за неё, как за соломинку, потому что без надежды писать невозможно.

Так что читайте эту книгу как крик или как песню. Как вам угодно. Это субъективная карта мира, нарисованная моей рукой. Вы можете не соглашаться. Вы можете смеяться. Вы можете закрыть её на пятой странице и забыть. Но если однажды вы увидите мальчика, который смотрит на муравьёв, а не в экран, и думает: "А куда они бегут?" — знайте: мир ещё не кончился.

А кончится ли он вообще — зависит не от меня. И не от героев этой книги. Зависит от вас, читатель, и от того, что вы выберете: смотреть, или видеть; покупать, или создавать; жить до срока, или жить вечно.

Выбор есть всегда. Даже когда кажется, что его нет.

Именно об этом я написал.


Глава 1. Воздух над Убежищем-9

Стеклянный купол рассыпался в лучах утреннего солнца, оставляя на стенах тонкие радужные разводы. Прошлогодние дожди вымыли из щелей всю соль, и пластик блестел теперь прозрачной, живой поверхностью, сквозь которую просвечивали контуры старой мебели и висячих садов. Убежище-9 лежало на дне кратера, образовавшегося тысячу лет назад от падения метеорита, и этот кратер стал колыбелью для тех, кто не хотел знать других колыбелей.

Дом Грегора и Лиссы стоял на самом краю деревни, там, где пластиковые стены переходили в живую изгородь из дикого шиповника. Шиповник цвёл неистово, розовыми пятнами, пахнущими горьковатым миндалём, и за этой стеной почти не было видно дома. Почти — потому что из-за кустов всё же торчала антенна, старая, ржавая, которую Грегор когда-то нашёл на свалке и приладил для приёма сигналов из Большого Мира. Сигналы никто не ловил — антенна давно сломалась, но Грегор не снимал её. Говорил, что это напоминание.

Грегор был высок, сутул, с длинными руками, которые никогда не находили покоя. Пальцы вечно крутили какую-то железку, чинили, соединяли, разбирали на части, словно пытались понять устройство всего мира через его механизмы. В молодости Грегор работал в Городе, в сердцевине той машины, которую люди называли цивилизацией. Потом увидел что-то, чего не должен был видеть — и сбежал. Сбежал в кратер, к дикому шиповнику, к женщине с руками, пахнущими хлебом, и к ребёнку, который ещё не знал своего имени.

Ребёнок сидел на корточках у порога и смотрел на жука-рогача, ползущего по мокрому после росы камню. Жук был чёрный, с бронзовым отливом на спинке, и тащил за собой веточку, втрое длиннее собственного тела. Мальчику было почти шесть, и он ещё не знал, что такое скука. Каждая минута приносила открытие: как движется тень по стене, как меняет цвет небо перед грозой, как пахнет земля после того, как мать поливает грядки. Эти знания были важнее всех книг, которые когда-нибудь попадались в руки.

Лисса вышла из дома с глиняным горшком, полным свежего молока. На ней было платье, сшитое из старой парусины, когда-то серое, а теперь выцветшее до молочной белизны. Волосы, собранные в узел на затылке, рассыпались от ветра, и несколько прядей упали на лицо, осунувшееся, с тонкой сеткой морщин вокруг глаз. Сорок два года жизни, но казалось, что Лисса прожила в два раза больше — каждая морщина была следом от бессонной ночи или от тяжёлой мысли. Однако руки её остались молодыми. Быстрыми. Умелыми.

— Элиан, — позвала она, но мальчик не обернулся.

Имя ему дали только неделю назад, когда он, выдержав обряд молчания, назвал своё первое слово. Элиан — от старого слова «элизиум», что означало место блаженных. Грегор настоял. Говорил, что мальчик должен носить имя, которое будет напоминать о том, что есть места за пределами этого кратера.

— Элиан, иди завтракать. Остынет.

Мальчик поднял голову. Глаза — янтарные, с золотыми искрами, какие бывают у старых монет, найденных в земле. Волосы цвета спелой пшеницы, спутанные ветром, падали на лоб. Он сдул их, как делал всегда, и улыбнулся той улыбкой, от которой у Лиссы сжималось сердце.

— Мам, жук несёт ветку в дом. Зачем?

— Чтобы построить себе гнездо. Или чтобы спрятаться. Жуки не любят, когда их видят.

— А я люблю, когда меня видят?

Лисса замерла. Вопрос повис в утреннем воздухе, прозрачный и острый, как осколок стекла. Она посмотрела на мужа, который возился у генератора за домом. Грегор выпрямился, вытирая руки о штаны, и встретил её взгляд. В его серых глазах мелькнула тревога, но голос остался ровным.

— Ты, сын, всегда будешь тем, кого видят. Даже когда прячешься. Запомни это.

Элиан нахмурился, но переспрашивать не стал. Он знал, что родители говорят странные вещи. Иногда они переглядывались так, что воздух между ними становился плотным, как кисель. Иногда ночью слышались шёпоты, и мать плакала, прижимая к груди старую вышивку с подсолнухом.

Завтрак прошёл в тишине. На столе — хлеб, испечённый на древесных углях, масло, сбитое вручную, и травяной чай, от которого на языке оставалась горчинка. Ели медленно, как будто каждый кусок мог оказаться последним. Грегор иногда поглядывал на небо сквозь щель в ставне, но ничего не говорил.

После завтрака Элиан вышел в сад. Сад был большим, запущенным, с яблонями, грушами и кустами крыжовника. Ветви сплелись в зелёный тоннель, в конце которого стояла старая скамья, сколоченная из досок, привезённых с Городской свалки. На этой скамье Элиан проводил часы, глядя на то, как ветер гонит облака над кратером. Облака были единственными обитателями неба, которых не боялись родители. Всё остальное — серебристые точки, мерцающие на огромной высоте, — заставляло Грегора хмуриться, а Лиссу — быстрее закрывать ставни.

Сегодня облаков почти не было. Небо стояло синее, глубокое, с едва заметной дымкой у горизонта. Элиан смотрел вверх и думал о том, что находится за краем кратера. Там, говорил отец, есть Город. Город, где люди не сажают садов, не пекут хлеба и не знают имён. Город, где каждый носит на шее металлическую пластину с числом. Это число называется сроком. Когда срок кончается, человек уходит. Добровольно. Красиво. Как закат.

Элиан не понимал, как можно уйти добровольно. Вчера он нашёл в лесу умирающую птицу — маленькую, с перебитым крылом. Птица дрожала и смотрела чёрными бусинками глаз, и Элиан сидел рядом с ней целый час, пока она не перестала дышать. Он не мог понять, зачем птица согласилась умереть. Она не соглашалась. Она просто не могла лететь.

— Элиан!

Голос матери звучал тревожно. Мальчик обернулся. Лисса стояла на крыльце, прижимая руку к груди. Ветер трепал её платье, делая фигуру тонкой и острой, как лезвие.

— Иди домой. Сейчас же.

— Но мам...

— Быстро!

Элиан побежал, спотыкаясь о корни. За спиной, в небе, что-то изменилось. Раньше там были только синева и облака. Теперь появилась тень. Круглая, правильная, слишком большая для птицы. Она медленно плыла над деревней, и от неё исходил низкий гул, от которого у Элиана заложило уши.

Грегор выскочил из пристройки, держа в руках топор. Лицо его было бледным, но движения — точными, как у часового механизма.

— В дом! — крикнул он. — Лисса, закрой ставни. И не выходи, что бы ни случилось.

— Грегор, это...

— Я знаю, что это. Делай, что говорю.

Элиан влетел в дом, и мать захлопнула за ним дверь. Ставни со стуком закрылись, погружая комнату в полумрак. Сквозь щели пробивались тонкие полоски света, в которых плясали пылинки. Элиан прижался к стене и смотрел на мать. Лисса стояла у окна, сжав кулаки так, что кости побелели. Губы её шевелились, но слов не было слышно.

Снаружи гул нарастал. Что-то тяжёлое опускалось на землю — ветер ударил в стены, и дом задрожал, заскрипел всеми швами. Потом наступила тишина. Такая глубокая, что Элиан слышал, как бьётся его собственное сердце в груди.

А потом зазвучали голоса. Не человеческие. Слишком ровные, слишком гладкие, как будто говорили не люди, а машины, которым дали задание произнести слова.

— Граждане Убежища-9. По приказу Центрального Правительства производится проверка на наличие биологического материала, не соответствующего нормативам репродукции. Просьба не покидать жилищ. В случае обнаружения нарушений — немедленная эвакуация.

Голос стих, но гул остался. Где-то за стеной плакал ребёнок — соседский, маленький, с тонким, надрывным плачем, от которого у Элиана сжалось горло.

Мать подошла к нему, села на корточки, взяла его лицо в ладони. Ладони пахли хлебом и страхом.

— Слушай меня, — сказала она шёпотом. — Ты должен молчать. Что бы ни произошло, ты не издаёшь ни звука. Ты понял?

— А папа?

— Папа... папа будет снаружи. Он не пустит их в дом.

— Но они же сказали...

— Они много что говорят. Но ты не слушаешь их. Ты слушаешь только нас. Только меня и отца. Это понятно?

Элиан кивнул. В горле стоял ком, который мешал дышать. Мать обняла его, прижала к себе, и на миг Элиан почувствовал себя в безопасности — в тёплом, пахнущем мятой коконе, где нет голосов и гула.

Но тишина длилась недолго. С улицы раздался крик — мужской, хриплый, переходящий в визг. Потом звук, похожий на удар мокрой тряпки о стену. Потом ещё один крик, женский. И плач. Много плача.

Лисса поднялась. Лицо её стало белым, как мука, из которой она месила хлеб утром. Она подошла к двери и приоткрыла её на щелочку. Снаружи пробивался свет — не солнечный, а холодный, серебристый, от которого кожа покрывалась мурашками.

— Элиан, — сказала она, не оборачиваясь. — Спрячься в подпол. Сейчас же.

— Но мам...

— Сейчас!

Голос сорвался на крик, и Элиан впервые услышал в нём что-то, чего раньше не было. Отчаяние. Чистое, незамутнённое отчаяние, которое не оставляет места надежде.

Он юркнул в люк под столом, и мать захлопнула крышку. В подполе пахло землёй и гнилыми яблоками. Темнота обступила со всех сторон, плотная, вязкая. Сквозь щели в полу было видно, как по комнате пробегают серебристые тени.

Потом дверь открылась.

Элиан не видел, что происходило наверху, но слышал всё. Голоса — ровные, металлические — задавали вопросы. Мать отвечала, и голос её дрожал, но слова были твёрдыми.

— Где ребёнок?

— Какой ребёнок? У нас нет ребёнка.

— Ложь. Биологические маркеры зафиксированы. Где он?

— Я не знаю, о чём вы говорите.

— Вы нарушили Закон о Репродукции. Естественное рождение запрещено. Это преступление против Красоты.

— Красоты? — мать засмеялась, и смех этот был страшным, рваным, как горло, перерезанное стеклом. — Вы называете это красотой? Вы убиваете всё живое...

Звук был резким, влажным, и Элиан понял, что больше не слышит голоса матери. Только глухой стук, с которым что-то тяжёлое упало на пол.

— Дом очищен. Следующий объект.

Серебристые тени исчезли, и наступила тишина. Элиан лежал в темноте, в запахе гнилых яблок, и не мог пошевелиться. Дыхание застряло в груди, слёзы текли по щекам, но он не плакал. Он помнил, что мать сказала: молчать. Он молчал.

Прошло много времени. Может быть, час. Может быть, день. Элиан не знал. Он только слышал, как за стеной кто-то ходит — тяжёлые, размеренные шаги. Один человек. Не машина.

Крышка люка открылась, и вниз упал луч света. Элиан зажмурился, прикрывая глаза рукой. Над ним стоял мужчина — высокий, в чёрном комбинезоне, без серебристой брони. Лицо его было изрезано шрамами, один глаз слезился, но взгляд был твёрдым.

— Выходи, — сказал мужчина. — Я не трону тебя.

Элиан не двинулся.

— Выходи, мальчик. Твои родители мертвы. Если хочешь выжить, иди за мной.

Элиан выбрался из подпола. Комната была залита кровью — тёмной, почти чёрной на свету. Мать лежала у двери, лицом вниз, и её рука всё ещё тянулась к порогу, будто она хотела закрыть его собой. Отца не было видно.

— Где папа? — спросил Элиан, и голос его прозвучал чужим, тонким, как у старого человека.

— Он убил троих. Хороший бой. Твой отец был воином.

Мужчина протянул руку. На ладони блестел пот, смешанный с кровью.

— Меня зовут Каин. Я командир карательного отряда. Теперь я твой отец. Если хочешь жить — иди за мной и не оборачивайся.

Элиан посмотрел на тело матери, на вышитый подсолнух на её переднике, пропитанный кровью, и не заплакал. Он сделал шаг вперёд, взял руку Каина, и они вышли из дома, оставив позади запах хлеба, мяты и смерти.

Снаружи горел кратер. Деревня умирала в огне, но Элиан не обернулся. Он знал, что смотреть назад нельзя.

Он запомнит всё. Каждый запах, каждое слово. Особенно те, что не говорят вслух.


Глава 2. Город без теней

Гравилёт нёсся над равниной на высоте, где воздух становился разреженным, и уши закладывало от перепада давления. Элиан сидел в углу транспортной капсулы, вжавшись спиной в холодную пластиковую стену, и смотрел на проплывающий внизу мир. Стекло было тонированным, но сквозь синеватую плёнку проступали очертания земли — выжженной, серой, с редкими вкраплениями зелени, которая казалась неестественной, словно кто-то разбросал по пустыне клочья зелёной бумаги.

Каин сидел напротив, откинувшись на сиденье, и зашивал рану на предплечье. Игла входила в кожу с сухим, чавкающим звуком, и Каин даже не морщился. Он делал это привычно, автоматически, как затягивают ремень или проверяют оружие. На рукаве его комбинезона темнело пятно — не его кровь. Чья-то чужая, уже засохшая и потрескавшаяся.

Элиан смотрел на него и пытался понять, кто этот человек. Час назад он убил отца и мать — или позволил их убить. Теперь он сидел и шил свою рану, и в глазах его не было ни сожаления, ни боли. Только усталость. Глубокая, как колодец без дна.

— Ты хочешь спросить, почему я это сделал, — сказал Каин, не поднимая глаз. Голос его был низким, хриплым, с металлической ноткой, будто он говорил через фильтр старого динамика.

Элиан молчал.

— Почему я убил своих. Почему спас тебя. Почему не дал им забрать тебя в Центр Переработки. Ты хочешь знать.

— Да, — выдавил из себя Элиан. Голос сел, горло саднило, но он говорил твёрдо.

Каин закончил зашивать рану, откусил нить зубами и спрятал иглу в небольшой чехол на поясе. Потом поднял глаза — один серый, второй, с повреждённым зрачком, почти белый, слезящийся на свету. Этот взгляд был тяжелее любого оружия.

— Твой отец был мне другом, — сказал Каин. — Мы служили вместе. До того, как он ушёл. До того, как понял, что нельзя оставаться в системе, если хочешь быть человеком. Он выбрал свободу. Я выбрал долг. Но долг — это такая штука... — он усмехнулся, и улыбка его была кривой, рваной. — Долг иногда заставляет делать то, что ты ненавидишь. Сегодня я выполнил свой долг. И нарушил его. Так что теперь я вне закона. И ты со мной.

Гравилёт качнуло, и внизу показались первые строения Города. Они вырастали из пустыни, как кристаллы, неправильные, острые, отражающие солнечный свет тысячами граней. Здания были сделаны из стекла и металла, но металл этот казался живым — он пульсировал, переливался оттенками синего и фиолетового, и на его поверхности время от времени пробегали голографические изображения: лица, цифры, рекламные слоганы.

Элиан прижался носом к стеклу, забыв о страхе. Он никогда не видел такого. Убежище-9 было зелёным, земляным, пахнущим мокрой корой и дымом. А этот Город был холодным, стерильным, и пах он не землёй, а озоном и химикатами, от которых першило в горле.

— Это Нуа-Сити, — сказал Каин. — Столица. Центр всего. Здесь живут те, кто решает, кому умирать, а кому жить. Но не думай, что здесь есть счастье. Счастье — это когда есть выбор. У этих людей выбора нет. Есть только срок.

— Срок? — переспросил Элиан.

— Да. Тридцать пять лет. После этого — эвтаназия. Добровольная. Красивая. Они сами идут на это, потому что им внушили, что старость — это уродство. А они хотят быть красивыми. Все хотят быть красивыми. Даже когда умирают.

Каин отвернулся к иллюминатору. На лице его отразилась тень, и в этой тени Элиан увидел что-то, чего раньше не замечал. Боль. Не физическую — другую, ту, что живёт глубоко внутри и не заживает никогда.

Гравилёт начал снижаться. Внизу открывалась посадочная площадка — круглая, белая, окружённая низкими зданиями, похожими на грибы. На площадке стояли другие гравилёты, такие же серебристые и гладкие, как и тот, в котором они летели. Люди в одинаковых комбинезонах сновали между ними, не глядя друг на друга, каждый был занят своим экраном, который держал перед глазами, как щит.

— Одевайся, — сказал Каин, бросая Элиану свёрток. — Это не одежда, это маскировка. Если кто-то спросит, ты мой племянник из северных территорий. Имя — Элиан, возраст — шесть. Никаких отклонений. Никаких вопросов. Всё понятно?

Элиан кивнул и начал натягивать комбинезон. Ткань была гладкой, скользкой, неприятно холодной на коже. Он никогда не носил ничего подобного — только грубую домотканину и старые отцовские рубашки, перешитые на его рост.

— Не смотри на них, — сказал Каин, когда дверь гравилёта открылась и в кабину ворвался свежий, холодный воздух. — Смотри под ноги. И не улыбайся. Здесь не улыбаются. Здесь только показывают зубы, когда хотят продать что-нибудь.

Они вышли на платформу. Вокруг кипела жизнь — но какая-то странная, механическая, лишённая звука. Люди говорили шёпотом или молчали, и слова были не нужны, потому что все их мысли и желания отображались на дисплеях, которые они носили на запястьях. Элиан украдкой взглянул на одного из прохожих — женщину в длинном серебристом платье, с идеально уложенными волосами и лицом, лишённым морщин. На шее её висел бейдж — тонкий металлический прямоугольник с числом "28". Женщина шла, улыбаясь, но глаза её были пустыми, как у куклы.

— Это их срок? — шёпотом спросил Элиан.

— Да. Каждый носит его с рождения. Сначала это просто цифра. Потом — приговор. Они даже не пытаются бороться. Они принимают его, как принимают дождь или ветер. Им так удобнее. Не думать.

Каин шёл быстро, лавируя между прохожими, и Элиан едва поспевал за ним, цепляясь за край его комбинезона. Город давил на него. Стены домов были слишком гладкими, слишком отражающими, и в каждом отражении мелькали лица — чужие, одинаковые, с одними и теми же пустыми глазами. Элиану казалось, что он попал в мир, где живут не люди, а их копии, сделанные из пластика и стекла.

— Куда мы идём? — спросил он, запыхавшись.

— В безопасное место. Ко мне домой. Там ты будешь жить, пока не вырастешь. А потом я научу тебя воевать. Потому что ты, Элиан, будешь тем, кто разрушит это всё. Ты это понимаешь?

Элиан поднял голову. Солнце отражалось от стен Города и слепило глаза, но он смотрел прямо на Каина, стараясь не моргать.

— Я не хочу разрушать, — сказал он. — Я хочу, чтобы всё было как раньше. Чтобы мама пекла хлеб.

Каин остановился. Повернулся к нему, присел на корточки и взял за плечи. Пальцы его были жёсткими, с мозолями, которые оставляло оружие. Он смотрел на Элиана так, будто видел в нём что-то, чего не видели другие.

— Твоя мама больше не испечёт хлеб, — сказал он тихо. — И твой отец не будет смотреть на муравьёв. Они умерли за то, чтобы ты жил. И если ты не сделаешь ничего — их смерть будет напрасной. Ты хочешь, чтобы она была напрасной?

На страницу:
1 из 3