
Полная версия
Право на Дыхание
Она сжала стебель в пальцах. Сильно. Трещина. Ещё трещина. Стебель хрустнул и рассыпался. Она сложила обломки в ряд. Один к одному. Можно было начинать заново.
Она села на землю. Сложила обломки в ряд. Один к одному. Раз. Два. Три. Четыре. Пять.
Можно было начинать заново.
Она не начинала. Это было странно. Обычно она начинала сразу. Но сегодня что-то сдвинулось — на те самые два пальца, что и берёзовая палочка.
Она не знала, сколько прошло времени. Солнце сдвинулось — в конце концов, это была её работа, двигать солнце. Облачко в небе росло. Тихий возвращался. «Он ждёт, — подумала она. — Всегда ждёт. Как ребёнок, который знает: мама придёт и всё исправит. Только я не мама. Я просто устала.»
— Не надо.
Голос был низкий, тяжёлый, как будто говорила сама земля. Или как будто кто-то очень большой и пушистый решил, что пора вмешаться.
Она обернулась. На межевом камне сидел Кот. Чёрный. Тяжёлый. Широкий в плечах, как старый лесной волк. Шерсть его была сбита в жёсткие колтуны — в них застряли сухие травинки, угольная пыль и капли сосновой смолы. Левое ухо было вырвано наполовину — вместо него грубая розовая ткань, похожая на край обожжённого листа. Он не прятал этот шрам. Он носил его как знак.
Глаза — жёлтые, с вертикальным зрачком, немигающие. Он смотрел не на неё — куда-то в сторону Леса. Или сквозь Лес. Или сквозь время — с такого расстояния разница невелика. Коты вообще редко смотрят на того, с кем говорят. Это часть их загадочности.
— Ты Кот Яги.
— Допустим. — Кот не отрицал. Но и не подтверждал. У котов своя политика в отношении фактов.
— Что ты здесь делаешь?
— Сижу.
Хвост свешивался с камня, чуть покачиваясь — влево, вправо, влево. Как метроном. Как счёт. Только этот счёт никуда не вёл.
— Пожара нет. Лесу ничего не угрожает.
— Знаю.
— Тогда зачем?
Кот перевёл взгляд на неё. Жёлтые глаза были тяжёлые, как два речных камня. Она почувствовала этот вес. Коты вообще умеют смотреть так, что ты чувствуешь себя взвешенным и оценённым — и не всегда в твою пользу.
— Он вернётся через несколько минут, — сказал Кот. — Сядет в углу. Будет вздыхать.
Полудница молчала. Возразить было нечего.
— Ты можешь не сидеть с ним.
— Я не могу. Я должна. Поле…
— Поле — это поле. Ты — это ты. — Кот произнёс это так, будто сообщал очевидный факт, который она почему-то упорно не замечала. — Это разные вещи. Удивительно, что я должен это объяснять.
Она посмотрела на чертополох. На каплю своей слезы на листе. Капля блестела на солнце, как крошечная линза.
Где-то высоко в небе облачко сгустилось и начало снижаться. Тихий возвращался. Всегда возвращался.
— Я пойду, — сказал Кот и спрыгнул с камня. — Чертополох не поливай. Он сам. Он справляется лучше, чем вы оба вместе взятые.
И исчез в тени деревьев. Коты вообще исчезают именно тогда, когда ты хочешь спросить у них что-то важное. Это их способ поддерживать репутацию.
Полудница осталась одна. Облачко коснулось земли у шалаша.
Она встала. Отряхнула юбку. Юбка была в пыли и стеклянной крошке. Пошла к дому.
***
Навь сидела на корточках у края поляны. Туман вокруг неё сгустился — так сгущается туман, когда он пытается понять что-то, что выше его понимания. Явь стоял рядом с открытым фолиантом. Перо в его руке замерло.
— Она вспоминала, как болела, — прошептала Навь. — Он три часа не мог принести ей воды. Три часа, Явушка. Это сто восемьдесят минут. Это десять тысяч восемьсот секунд. А потом ждал «спасибо».
— Я слышал.
— Она всё ему даёт. А он только берёт. И ждёт, что она будет счастлива от того, что он есть. Как будто «быть» — это уже достижение.
Явь отложил перо.
— Ты это поняла сейчас?
— Да. А она… она, кажется, начинает понимать. Медленно. Как туман понимает, что ему пора рассеяться.
Явь посмотрел в сторону шалаша, где только что скрылась Полудница.
— Начинает. Но ещё не готова.
— А когда будет готова?
— Когда перестанет надеяться, что он изменится. Надежда — странная вещь. Иногда она держит крепче, чем любые цепи.
Навь долго молчала. Туман вокруг неё дрожал — так дрожит воздух над нагретой землёй.
— Это страшно, Явушка. Перестать надеяться.
— Это честно. А честность — это то, что остаётся, когда всё остальное сгорело.
Явь дописал. Перо скрипнуло напоследок и затихло.
Субъект Полудница. Воспоминание о болезни. Осознание: он не даёт ничего взамен. Исключение: тёплая вода в надтреснутой кружке. Один раз.
Субъект Тихий. Отсутствует (стратосфера). Возвращается. (Примечание: всегда возвращается. Это его способ быть.)
Кот Баюн: присутствие. Вмешательство без вмешательства. (Примечание: Кот — единственный, кто понимает, что иногда лучшее вмешательство — это несколько слов и уход.)
Начало сдвига.
ГЛАВА 2. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Облачко коснулось земли у шалаша и обрело очертания. Если вы никогда не видели, как облачко обретает очертания, — представьте, что кто-то мнёт туман руками, пока туману это не надоест и он не примет форму просто чтобы от него отстали. Примерно так выглядел Тихий.
Он стоял, прислонившись плечом к дверному косяку — к той самой берёзовой палочке, которую примотал три года назад. Палочка скрипнула под его весом. Он поморщился, но с места не сдвинулся. Пусть видит. Пусть слышит этот скрип. Пусть знает — он вернулся. После всего, что она ему наговорила, — вернулся. А мог бы и не возвращаться. Мог бы остаться там, в стратосфере, где холодно и пусто и никто не кричит на тебя из-за какой-то палочки. Правда, там ещё холодно и пусто — но это детали. Тихий предпочитал помнить только героическую часть своего возвращения.
Полудница шла к шалашу медленно. Ноги были тяжёлые, будто к ступням привязали по межевому камню. Земля под босыми ступнями была сухая, тёплая, исчерченная трещинами, как старая ладонь. Она чувствовала каждую трещину — не считала, просто чувствовала. Это было новое ощущение. Обычно она считала. Не считать было почти неприлично — как будто она пренебрегала своими обязанностями.
Она остановилась в нескольких шагах от него.
Воздух между ними дрожал от жары. Полуденное солнце накалило поле добела, и даже сейчас, на закате, земля отдавала тепло — сухое, колючее. Пахло пылью и нагретым стеклянным ковылём. И ещё — им. Его запах. Слабый, едва уловимый — как воздух перед грозой. Как обещание, которое вот-вот нарушат.
Она ждала.
Он тоже ждал. Ждал, что она скажет первой. Что признает — была неправа. Она же накричала на него. Она сказала, что от него одни трещины. Что он всё делает не так. Разве можно такое говорить тому, кто всегда возвращается? Тому, кто два часа мёрз в стратосфере один, совсем один, пока она тут сидела и считала свои драгоценные стебли? Тихий был мастером обиды. Если бы обида была видом спорта, он бы выступал на олимпиаде. И взял бы серебро — потому что золото взял бы кто-то, кто обиделся на судей.
Она молчала. Смотрела на него — и молчала. Молчание было её новым оружием. Она ещё не знала, как им пользоваться, но уже чувствовала его вес.
— Я улетел в стратосферу, — сказал он наконец. — Там холодно и пусто. А ты осталась здесь и даже не подула мне вслед.
Он говорил «холодно», хотя холода не чувствовал. Он был ветром. Ветер не мёрзнет. Но «холодно» звучало лучше. «Холодно» — это про страдание. А страдание требовало сочувствия. Голос у него был тихий, с лёгким присвистом — как ветер в печной трубе. Но под тишиной звенела обида. Застарелая. Уютная. Он грелся в ней, как в старом пледе. Обида была его любимой вещью. Он носил её годами, и она всё ещё была в хорошем состоянии — потому что он никогда её не стирал.
— Ты прав, — сказала она.
Он ждал продолжения. Может быть, «прости». Может быть, «я была неправа». Может быть, она подойдёт и сядет рядом — нет, не подойдёт. Она стояла, опустив руки, и смотрела на него красными глазами. На щеках — белые дорожки от слёз.
Плакала.
Он почувствовал укол неловкости. Не вины — неловкости. Как будто его застали за чем-то, что он не хотел показывать. Как будто она увидела его без оболочки — прозрачного, растерянного, настоящего. Он отвёл взгляд. Уставился на берёзовую палочку над головой. Треснутая. Кривая. Держится на одной верёвочке. Он примотал её три года назад — она попросила починить балку, а он не нашёл гвоздей. Ну не было гвоздей. Он сделал что мог. А она даже не заметила. Ну, может, заметила, но не похвалила. Просто посмотрела и промолчала. И с тех пор каждое утро смотрит и молчит. Как будто ждёт, что палочка упадёт. Может быть, и ждёт. Полудница вообще много чего ждала. В основном — напрасно.
— Я два часа сидел в стратосфере, — сказал он. — Один. Там холодно.
— Здесь тоже не жарко.
Она сказала это без злости. Просто констатировала. И от этого было только обиднее. Лучше бы она кричала. Крик — это понятно. В крике есть энергия, есть движение, есть куда бежать. А в этом тихом «здесь тоже не жарко» — только усталость. Его усталость. Её усталость. Их общая, на двоих, усталость от одного и того же круга. Круг был старый, хорошо протоптанный — они ходили по нему годами.
Он шагнул внутрь шалаша. Она — за ним.
Внутри было душно. Сухая трава на полу пахла пылью и временем. Время вообще пахнет пылью — кто бы мог подумать. Солнце пробивалось сквозь щели в стенах. Его половина была примята ровно по форме тела — он пролежал там столько, что трава запомнила каждый изгиб. Её половина была примята меньше. Она почти не сидела. Она всё время что-то делала. Это было их распределение обязанностей: она делала, он лежал.
Тихий опустился в свой угол. Привычным движением поджал ноги. Привычным движением вздохнул. Если бы существовала академия вздохов, Тихий был бы её ректором. Она села напротив. Сухая трава под ней хрустнула.
— Я думала, — сказала она.
Он насторожился. Обычно, когда она думала, это не предвещало ничего хорошего. Для него.
— О чём?
— О тебе. О нас. О том, что я сказала не так.
Вот. Вот оно. Сейчас она извинится. Сейчас она скажет, что была неправа, что он старается, что она это видит и ценит. Он ждал. Тихий вообще был специалистом по ожиданию. Это было единственное, что он делал без перерыва.
— Я думала: может, я правда слишком давлю. Может, ты стараешься, а я не замечаю. Вот же — ты примотал ветку. Криво, но примотал.
Он кивнул. Именно. Именно так. Криво, но примотал. И она наконец это признала.
— Я думала, — продолжала она, — о том, как ты дул мне на щеку. О том, что ты всегда возвращаешься. Даже когда я кричу.
— Я всегда возвращаюсь, — подтвердил он с готовностью. — Я же тебя не бросаю. Я никогда тебя не бросаю. Я — воздух вокруг тебя. Ты дышишь мной. Разве этого мало?
Он правда так думал. Он не врал. Воздух есть всегда, его не нужно замечать. А она устала дышать за двоих.
Она молчала. Он почувствовал, что нужно продолжать, — и продолжил, уже громче. Тихий всегда повышал голос, когда не был уверен в своей правоте. Это был его способ убеждать — не самый эффективный, но других он не знал.
— Я же для тебя всё делаю. Я здесь. Я с тобой. Я терплю. Твой счёт. Твои проверки. Твои «сделай то, сделай это». Ты думаешь, мне легко? Думаешь, приятно, когда на меня кричат из-за какой-то воды? Из-за какой-то палочки?
— Я не кричала из-за палочки.
— Кричала! — Он даже привстал. — Ты сказала, что я всё делаю не так! Что от меня одни трещины! Что я… — Он осёкся, подбирая слова. — Что я — сквозняк, от которого ты закрываешь окно. Вот.
Слово повисло в воздухе. Тяжёлое. Неловкое. Он сам не ожидал, что скажет его. Но слово было сказано, и теперь оно лежало между ними, как межевой камень. Иногда слова тяжелее камней. Их нельзя просто обойти — через них нужно переступать.
Полудница смотрела на него. Не со злостью. С удивлением. Как будто впервые увидела.
— Ты правда так думаешь? — спросила она. — Что я тебя не ценю?
— Ты не говоришь, — буркнул он. — Никогда не говоришь. Только «сделай» и «почему не сделал». А я… я же здесь. Я же с тобой. Я же не ухожу насовсем. Я всегда возвращаюсь. Разве этого мало?
Это был его главный аргумент. «Я здесь». Как будто присутствие — это уже подвиг. Как будто «быть» — это действие.
Она ничего не ответила. Отвела взгляд. Её глаза скользнули по шалашу — по кривым веткам, по верёвочкам, по пучку засушенных трав, который лежал у её подстилки нетронутым. Она собрала эти травы прошлой осенью. Дикий лук, корень петрушки, пара веточек тимьяна. Хотела сварить суп. Настоящий, горячий суп. Она сказала ему: «Я соберу травы, а ты принесёшь воды». Он сказал: «Завтра». Завтра не наступило. Травы высохли. «Завтра» вообще было их самым часто употребляемым словом. И самым пустым.
Она перевела взгляд на его половину. На примятую траву в форме тела. Он сидел в этом углу годами. Сидел и ждал. Ждал, что она похвалит. Ждал, что она оценит. Ждал, что она перестанет просить. Угол был его крепостью. Из крепости удобно обороняться. Особенно если враг — это просьба принести воду.
И вдруг ей стало холодно. Хотя за стенами шалаша плавился воздух, хотя закатное солнце всё ещё било сквозь щели — ей стало холодно. А подстилка под ней стала тёплой. Слишком тёплой. Сухая трава нагрелась, как нагревается земля в полдень. Она чувствовала этот жар бёдрами, спиной — и не могла его остановить. Он шёл изнутри, не спрашивая разрешения. Край подстилки потемнел — не загорелся, но был близок к тому.
Потому что она поняла. Не умом — телом. Он не обижен. Он не ранен. Он просто не хочет. Встать. Сделать. Взять ответственность. Он хочет сидеть в углу и ждать, что его покормят. И он правда считает, что этого достаточно. «Я — воздух вокруг тебя». Как будто этим можно накормить поле. Как будто этим можно починить крышу. Воздух — прекрасная вещь. Но суп из него не сваришь.
— Тихий, — сказала она. — Того, что ты есть, — мало.
Он вздрогнул. Его очертания истончились, стали почти прозрачными. Так бывало, когда он обижался — а обижался он часто, это было его основное хобби. Сейчас он тоже обижался — она видела. Но под обидой было что-то ещё. Что-то, похожее на страх.
Он поднял глаза. Два пятна серого света больше не дрожали — они горели.
— Ты хочешь знать, почему я ничего не делаю? — сказал он. — Хочешь? Я скажу.
Она молчала. Молчание было её новым ответом. Оно работало лучше слов.
— Ты не даёшь мне времени. Ты говоришь «принеси воду» — и я иду. Ты говоришь «сейчас». Всегда «сейчас». А я не могу «сейчас». Я могу — «на века». Я продумывал жёлоб от ручья. Настоящий. Деревянный. Чтобы вода текла сама, без вёдер, без напоминаний. Я всё рассчитал. Угол наклона. Сечение досок. Я был готов начать. Но ты… ты не спросила. Ты просто сказала «принеси воду». И я принёс. В ведре. Потому что тебе нужно было сейчас. А жёлоб — это на века. Но ты не ценишь веков. Ты ценишь только «сегодня».
— Я ждала три дня, — сказала она. — Ты обещал три дня назад.
— Три дня! — Он усмехнулся. — Ты считаешь дни, как свои стебли. А я считаю века. В этом вся разница. Ты требуешь малого сейчас. Я предлагаю великое — потом. Но ты не хочешь ждать. Ты хочешь сиюминутного. И ты получаешь сиюминутное. Палочки. Верёвочки. Ведро с водой. Потому что на великое нужно время. А ты не даёшь мне времени.
— Я даю тебе время. Двадцать лет.
— Двадцать лет — это не время! — отрезал он. — Двадцать лет — это миг. Я мыслю веками. Тысячелетиями. А ты…
— Жёлоб, — перебила она. — Где жёлоб? Ты говоришь о нём уже пять лет. Я не видела ни одной доски. Ни одного чертежа. Где он?
— Здесь. — Он постучал себя по лбу. — Он готов. Полностью. Я могу начать хоть завтра. Но ты не даёшь мне начать. Ты дёргаешь меня по мелочам. Принеси воду. Подоткни крышу. Поправь балку. Я размениваюсь на мелочи, потому что ты не даёшь мне сосредоточиться на главном. А потом ты говоришь, что я ничего не делаю.
— Ты ничего не делаешь.
— Я делаю всё! — Он повысил голос. — Ты просто не видишь! Ты видишь только результат. А результат — он не всегда зависит от меня. Я могу сделать всё идеально — и всё равно кто-то испортит. Как тогда. С садом.
Он замолчал. Она ждала. Полудница умела ждать. Она практиковалась двадцать лет.
— Ты хочешь знать, почему я не спешу? — сказал он тише. — Я расскажу.
Он рассказал про сад. Про молодые яблони. Про Садовника у колодца. История была старая, но Тихий рассказывал её так, будто она случилась вчера. Возможно, для него так и было. Тихий вообще плохо различал «вчера» и «тысячу лет назад». Для ветра время течёт иначе.
— Я три дня собирал тучи. Три дня. Я гнал их через полмира. Я всё рассчитал. Дождь пошёл именно тогда, когда было нужно. Садовник смеялся. Он подставлял лицо под капли. Я сделал всё идеально. Понимаешь? Идеально.
Он замолчал. Его лицо — два пятна серого света — было почти спокойным. Почти гордым. Почти счастливым — той самой памятью о моменте, когда всё получилось.
— А потом ударил мороз. Я не знал. Я не мог знать. Я ветер, а не гадалка. Я не чувствую холода. Я принёс дождь и улетел. А утром сад был чёрный. Вода замёрзла на ветках. Садовник вышел и закричал. Он проклинал дождь. Проклинал ветер. Проклинал меня.
Тихий поднял глаза.
— Я сделал всё правильно. Но пришёл мороз — и всё испортил. И никто не вспомнил дождь. Все вспомнили только мороз. И обвинили меня. Как будто это я принёс мороз. Как будто я виноват в том, что мир несправедлив.
Он посмотрел на неё в упор.
— Теперь ты понимаешь? Мир всегда найдёт способ всё испортить. И ты — ты тоже. Ты видишь только палочки. Только кривые гвозди. Только то, что не получилось. А то, что получилось, — ты не замечаешь. Как Садовник не заметил дождь.
Она долго молчала. Потом сказала:
— Ты рассказал. Я услышала.
— И всё?
— А что ты хочешь услышать?
— Что ты понимаешь. Что ты больше не будешь обвинять меня в том, в чём я не виноват.
— Я не обвиняю тебя в морозе. Я прошу воды. Сегодня. Сейчас. Не через века.
— Вот! — Он вскинул палец. Палец был прозрачный, но укоризненный. — Опять «сейчас»! Ты опять не слышишь! Я говорю тебе о несправедливости мира, а ты — о воде!
— Потому что поле сохнет.
— Поле сохло и до меня. И до тебя. И будет сохнуть после. Но ты не видишь картины. Ты видишь только сегодняшний день.
Она встала. Подошла к своей половине. Легла. Закрыла глаза.
Она устала быть зрителем в театре его величия. Ей нужен был не гений. Ей нужен был тот, кто принесёт воду. Гений — это прекрасно. Но от гения пить хочется.
Но она не сказала этого. Она закрыла глаза и стала ждать, когда он перестанет вздыхать в своём углу. Ждать пришлось долго. Тихий был мастером не только вздохов, но и затяжных пауз.
И ещё она подумала — уже засыпая, — что он ни разу не спросил, каково ей было одной на поле. Плакала ли она. Было ли ей страшно. Что она чувствовала. Двадцать лет вместе — и ни одного такого вопроса. Может быть, это и есть ответ.
Он спросил только: «Ты осталась здесь и даже не подула мне вслед».
***
Навь сидела на пне. Туман вокруг неё дрожал — не от холода, от возмущения. Туман вообще редко возмущается, но когда это происходит, это выглядит впечатляюще.
— Он сказал, что сделал всё идеально, — прошептала она. — Что мир несправедлив. Что она не ценит его величия. Его величия, Явушка. Он пять лет не может забить гвоздь.
— Он правда так думает, — ответил Явь.
— Но это же неправда. Мороз — это не несправедливость. Мороз — это просто мороз. Морозам всё равно, кто принёс дождь. У них своя работа.
— Ему нужно, чтобы в его неудачах был виноват кто-то другой. Мир. Садовник. Она. Кто угодно. Только не он. Это называется «внешний локус контроля». Я записал это в протокол.
— И он ни разу не спросил, как она. Плакала ли она. Было ли ей страшно. Двадцать лет, Явушка.
— Он не умеет спрашивать. Он умеет только ждать, что спросят его.
Навь долго молчала. Потом спросила:
— А она? Она поверила ему?
— Она перестала спорить. Это не значит, что поверила. Это значит, что устала доказывать. Спор — это когда двое говорят. Когда один замолкает — это уже не спор. Это конец.
Явь подвинул к ней фолиант. Навь прочитала вслух:
ПРОТОКОЛ НАБЛЮДЕНИЯ №4. ВЛОЖЕНИЕ №1
Субъект: Тихий (Дух Воздуха, внук Стрибога).
Состояние: пониженный вес. Склонность к рассеиванию в стратосфере. Возвращается в течение 1—2 часов после ссоры. (Примечание: возвращается в 100% зафиксированных случаев. Причины возвращения не установлены. Возможно, привычка.) На возвращении — ожидание извинений. Извинений не поступает. (Примечание: извинения поступали раньше. Давно. Когда она ещё верила, что виновата. Сейчас — нет. Но субъект продолжает ждать. Это оптимизм или недостаток памяти — не установлено.)
Дополнительно: рассказал о случае с Садовником. Дождь. Мороз. Крик. Подача: «я сделал всё идеально, мир несправедлив». Ожидал признания своей правоты. Признания не получил.
Субъект: Полудница (Дух Зенита, Хранительница Поля).
Выслушала. Не оспаривала. Не согласилась. Ответ: «Ты рассказал. Я услышала». (Примечание: «услышать» и «согласиться» — разные вещи. Полудница, кажется, начинает это понимать.)
Примечание: дистанция сохраняется. Полудница устала от споров. Тихий не получил желаемого.
Подпись: Явь
***
— Знаешь, что она проверяет каждое утро? — сказал вдруг Явь.
— Что?
— Верёвочку. Ту самую, которой примотана берёзовая палочка. Она просыпается — и смотрит на неё. Каждое утро. Уже три года. Тысяча девяносто пять проверок. Я считал.
— Я знаю. Я тоже наблюдаю.
Явь отложил перо. Поднялся с пня. Его движения были медленными, тяжёлыми — как сдвиг тектонической плиты. Когда ты — часть земли, ты никуда не спешишь.
— Я хочу проверить, — сказал он.
— Что проверить?
— Что будет, если подуть. Один раз. Легонько. Как Тихий, когда он… дует.
Навь метнулась наперерез — туманное облако сгустилось стеной, преграждая путь. Это было впечатляюще. Обычно туман не встаёт стеной. Обычно он просто висит.
— Ты скала. Скалы не дуют. Скалы стоят.
Явь остановился. Посмотрел на неё — и медленно отступил. Но взгляд остался на верёвочке. Взгляд был тяжёлый, как геологический период.
— Я хотел, — сказал он. — Но это не мой эксперимент. Это их жизнь. Иногда самое трудное — не вмешиваться.
Навь выдохнула. Туман вокруг неё медленно разжался.
— Ты странный, Явушка.
— Я наблюдатель.
— Нет. Ты воспитатель. Ты проверяешь их на прочность. Как горшок в печи.
Явь чуть заметно усмехнулся — одними глазами. Глаза у него были как остывающие угли. Когда они усмехались, это выглядело как маленькое землетрясение — Явь вообще не умел выражать эмоции без геологических последствий.
— Я проверяю не их. Я проверяю законы мира. Верёвочка, которая держит балку, — это закон. Если она лопнет — закон изменится. Мне нужно знать, готов ли мир к тому, чтобы закон изменился.
Навь села рядом с ним на пень. Их плечи почти соприкасались — туман и кора. Это было странное соседство, но они к нему привыкли.
— Мир, может, и готов, — сказала она тихо. — А она — пока нет. Она всё ещё смотрит на верёвочку каждое утро.
— Хорошо. Подождём. Ждать я умею. Я ждал, пока сформируются горы. Подождать ещё немного — не проблема.
ГЛАВА 3. ПАЛОЧКИ И ВЕРЁВОЧКИ




