Право на Дыхание
Право на Дыхание

Полная версия

Право на Дыхание

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Право на Дыхание


Наталья Гурина

Анна Руденко

© Наталья Гурина, 2026

© Анна Руденко, 2026


ISBN 978-5-0070-8232-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ПРОЛОГ

Явь сидел на пне. Это был очень старый пень — из тех, что помнят времена, когда лес был полем, поле — травой, а трава — просто чьей-то нереализованной идеей. Кора под пальцами Яви крошилась. Всё в этом мире рано или поздно крошилось. Явь знал это лучше многих — он наблюдал за миром дольше, чем некоторые горы.

Перед ним на плоском камне лежал фолиант. Тяжёлый, в переплёте из дублёной кожи, с медными застёжками, позеленевшими от времени. Страницы пахли сухой травой и дымом — так пахнут отчёты, которые пишутся веками. На обложке багровым светом значилось:

«ПРОТОКОЛЫ НАБЛЮДЕНИЯ. ТОМ IV»

Рядом стояла глиняная чернильница. В пальцах Явь держал заточенное гусиное перо. Он только что вывел:

Субъект: Банник

Состояние: стабильное

Пар: густой

Жар: ровный

Примечание: жалоб нет.

Жалоб не было. У Банника вообще редко бывали жалобы. Банник сидел в своей бане, парил случайных путников и был вполне доволен жизнью. Идеальный субъект для наблюдения. Скучный, но идеальный.

Явь отложил перо и посмотрел на Банника сквозь строки протокола. Духи не были чистыми стихиями. Когда-то люди верили, что духи живут как люди — и вера придала им форму. Форма требовала быта. Быт порождал неудобства. Даже дух зенита мог заболеть, если слишком долго не пил воды. Явь записал и это — не в протокол, а в отдельную тетрадь, которую называл «Гипотезы». Таков был парадокс воплощения.

— Явушка.

Навь возникла из тумана. Точнее, она и была туманом, который решил, что быть просто туманом сегодня скучно. Тонкая струйка выползла из-под корней, собралась в облачко, а затем обрела очертания — высокие, угловатые, с волосами, похожими на спутанные нити речного ила. Глаза — два болотных огонька, которые то вспыхивали, то гасли, как светлячки на болоте, не определившиеся с графиком работы.

Одежда её струилась и меняла форму — то ли плащ, то ли река, то ли тень от листвы. Навь никогда не могла решить, что надеть, поэтому надевала всё сразу. Это создавало определённые неудобства при ходьбе, но она не жаловалась. Туманы вообще редко жалуются. У них другая специализация.

В руках она держала стебель. Тонкий. Стеклянный. С пятью глубокими трещинами вдоль всей длины. Стебель тихо звенел, как будто жаловался на жизнь.

— Смотри, — сказала она.

Явь взял стебель. Провёл пальцем по трещинам. Их было пять — пять борозд, и каждая как след от ногтя. Как будто кто-то считал их. Снова и снова. Раз, два, три, четыре — треснул.

— Стеклянный ковыль, — сказал он. — С полей Полудницы.

— Я была там. — Голос у Нави был быстрый, слова налетали друг на друга, как капли дождя на окно. — Она стояла посреди поля. Одна. И считала. Ты знаешь, как она считает, Явушка? Она считает всё. Стебли. Трещины. Вдохи. Я смотрела на её лицо — оно было…

Навь запнулась. Подбирать слова она умела не лучше, чем выбирать одежду.

— Как у человека, который долго держал небо, — подсказал Явь, — и вдруг понял, что руки пустые.

— Да! Именно! Откуда ты знаешь?

— Я наблюдаю. Это моя работа.

— Они опять поссорились, — продолжала Навь. — Тихий хлопнул дверью и улетел в стратосферу. Она осталась одна. Стояла и плакала. А потом взяла этот стебель и начала считать. Как будто если она досчитает до конца, что-то изменится.

— Он вернётся, — сказал Явь.

— Через час. Или два. Она даже выдохнуть не успеет. Только выплачется — а он уже тут. С порога: «Ты даже не подула мне вслед». И она скажет: «Ты прав». Потому что сил спорить нет. И всё пойдёт по кругу.

Навь замолчала. Потом подняла глаза — два болотных огонька горели ярче обычного.

— Ей спокойнее, когда его нет. Когда он задерживается, когда уходит дальше стратосферы — она дышит. Гуляет по полю. Просто ходит. Без счёта. А когда он рядом — счёт, счёт, счёт. Он не плохой, Явушка. Но он её…

Она не закончила. Не нашла слова. Слова вообще часто подводили Навь — возможно, потому что туману слова не нужны, туману нужно просто быть.

Явь открыл фолиант. Перевернул страницу. Взял перо.

— Банник подождёт.

— Банник снова топит баню, — сказала Навь. — Говорят, к нему птица прилетела. Жаркая. Злая. Он её парит.

— Жар-птица?

— Кажется.

Явь перевернул страницу.

— Зафиксируем позже. Сначала — Полудница.

— Правда? — Навь подалась вперёд. Её туманные ноги на мгновение обрели форму стоптанных башмаков. Башмаки выглядели так, будто прошли через все болота мира и ещё парочку сверх того. — Мы будем наблюдать за Полудницей?

— Ты — наблюдать. Я — записывать. Без вмешательства.

— А можно я к Коту схожу?

— Зачем?

— Попрошу его сходить к ней. Сказку рассказать. Или просто посидеть рядом. Он умеет быть… просто быть. Тяжело. Мурчаще.

— Кот соблюдает политику невмешательства.

— Знаю. — Навь вздохнула, и туман вокруг неё колыхнулся. — Но попытаться-то можно? Ты же сам говорил, что даже у политики невмешательства бывают исключения.

— Я такого не говорил.

— Значит, скажешь. Когда-нибудь. Когда поймёшь, что наблюдать — это иногда недостаточно.

Явь ничего не ответил. Перо скрипело по бумаге. Строки ложились одна за другой — сухие, точные, безупречные в своей бюрократической красоте:

Субъект: Полудница, Дух Зенита. Хранительница Поля.

Состояние: пересчитывает стебли. Пятый по счёту треснул в пальцах. Субъект сложила обломки в ряд. Начала заново. (Примечание: результат, скорее всего, будет тем же. Стекло не становится менее треснутым от пересчитывания. Но субъект продолжает.)

Сопутствующий фактор: Тихий, Дух Воздуха. Отсутствует (ссора). Предположительное время возвращения — 1—2 часа. (Примечание: всегда возвращается. Это его единственная стабильная черта.)

Дата: начало лета. Поле на грани засухи. Стеклянный ковыль повсеместно. Чертополох — единичный экземпляр. (Примечание: чертополох не стеклянный. Почему — неизвестно. Возможно, он просто упрямый.)

Примечание: на момент начала наблюдения Полудница одна. Счёт прерван. Ждёт.

— Готова? — спросил Явь.

Навь всё ещё крутила в пальцах стебель. Тот тихо звенел — высокий, тонкий звук, почти на грани слышимости. Как будто стекло пыталось что-то сказать, но не знало слов.

— Она сейчас там одна. Плачет. А через час он вернётся.

— Мы это зафиксируем.

Навь покрутила стебель в пальцах. Стекло тихо звенело.

— Она — Явь, — сказал Явь, не поднимая головы от фолианта. — Чистая Явь. Свет. Жар. Порядок. Она думает, что если перестанет считать, мир рассыплется.

— А он?

— А он — Навь. Чистая Навь. Ветер. Потенциал. Он думает, что если перестанет ждать, мир его забудет.

Навь помолчала. Туман вокруг неё сгустился.

— Это же… они же…

— Да. Они — крайности. Крайности всегда притягиваются. И всегда разрывают друг друга. Вопрос в том, успеют ли они это понять.

— А мы?

— Мы наблюдаем.

— Ты всё фиксируешь, Явушка. Кроме того, что важно.

Явь поднял голову. Глаза — остывающие угли — смотрели на неё долго. Очень долго. Так смотрят скалы на море.

— Я фиксирую то, что можно зафиксировать, — сказал он. — Остальное — домыслы.

— Домыслы — это и есть самое интересное.

Он не понимал, что интересного в домыслах. Домыслы нельзя занести в протокол. Домыслы нельзя проверить. Домыслы — это как туман: вроде есть, а вроде и нет. Впрочем, Навь тоже была туманом. Возможно, в этом было дело.

***

Где-то в глубине Леса, на старой сосне, Кот Баюн приоткрыл один глаз. Жёлтый. Тяжёлый. Такой глаз бывает у существа, которое знает больше, чем говорит, и говорит меньше, чем могло бы. Он ничего не сказал. Он просто смотрел в сторону Поля. А потом закрыл глаз снова и замурчал — низко, утробно, как будто сама земля дышала во сне.

Кот знал, что рано или поздно кто-нибудь придёт просить его о вмешательстве. Коты вообще знают такие вещи. Это одно из их основных свойств, наряду с мурчанием и способностью смотреть на человека так, будто он только что совершил ошибку, которую Кот предвидел ещё в прошлый четверг.

Но сегодня он не пойдёт. Сегодня он просто будет лежать и мурчать. Политика невмешательства — это, конечно, скучно. Но мурчать — никогда.

ГЛАВА 1. ПОЛЕ БЕЗ ТЕНИ

Полудница проснулась от счёта.

Это был не тот счёт, которым нормальные люди считают овец перед сном. Это был счёт, который шёл сам — размеренно, неумолимо, как шаги патрульного, обходящего владения. Она ещё не открыла глаза, а цифры уже маршировали. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Сбилась.

Что-то было не так. Какая-то трещина в утренней тишине. Она открыла глаза.

Потолок шалаша был собран из всего, что удалось найти и притащить за долгие годы. Центральная балка — ствол молодой сосны, которую она сама приволокла из Леса десять лет назад, в первое лето после того, как они решили жить вместе. С тех пор сосна высохла, потемнела, но держала — из упрямства, надо полагать. Деревья вообще упрямые. Тихий обещал заменить её три года назад. Вместо замены он примотал к треснувшему боку кривую берёзовую ветку — примотал крепко, на совесть, но криво. Верёвочка была из лыка, которое он сам драл с липы у ручья, пока она стояла рядом и считала его движения. Она заметила, что ветка кривая. Но промолчала. Полудница часто молчала. Это был её способ не ссориться — не самый эффективный, но других она не знала.

Теперь эта берёзовая палочка покосилась за ночь. Совсем чуть-чуть. На два пальца левее, чем вчера.

Она это заметила. Полудница замечала всё. Это было её даром и её проклятием — впрочем, как и большинство даров.

Тихий спал в своём углу, свернувшись в прозрачный клубок. Во сне он почти исчезал — только лёгкое мерцание выдавало его присутствие, как будто кто-то забыл выключить свет в пустой комнате. В углу пахло влажной землёй, пылью и чем-то ещё — его собственный запах, который она не могла описать словами. Не холод. Не ветер. Что-то среднее — как воздух перед грозой. Как обещание, которое пока не нарушено.

Она посмотрела на него — и внутри снова затикало. У Полудницы внутри вообще много чего тикало. Некоторые духи измеряют время по солнцу. Некоторые — по луне. Полудница измеряла его по тому, что Тихий не сделал. Это был не самый точный хронометр, но зато самый надёжный.

Он спит. Он обещал вчера полить поле. Он не польёт. Он никогда не поливает. Он скажет «я собирался, но ты не дала мне времени». Она скажет «у тебя было двадцать лет». Он обидится. Она будет виновата. Как всегда.

Она встала и вышла наружу, чтобы не досчитывать до конца. Конец она знала заранее.

Поле лежало перед ней — белое, ровное, причёсанное. Стеклянный ковыль блестел в первых лучах солнца так, как блестит только что-то очень хрупкое и совершенно мёртвое. Она пошла по меже, касаясь стеблей кончиками пальцев. Каждый стебель — на месте. Каждый — под нужным углом. Каждый — сосчитан. Поле выглядело так, как выглядит стол бухгалтера перед проверкой: всё под линейку, и горе тому стеблю, который попытается вырасти не под тем углом.

На восьмом она остановилась. Стебель был треснутый. Тонкая, едва заметная трещина шла от середины к корню — как будто стекло устало притворяться целым. Она провела пальцем — трещина была глубже, чем казалось. Стекло крошилось под ногтем.

Она выдернула стебель. Положила на ладонь. Сломанный. Неправильный. Его нужно было заменить. Но нового не было. Стеклянный ковыль не вырастал заново — он просто был. Давно. В этом было что-то глубоко неправильное, но Полудница привыкла не задавать вопросов, на которые нет ответа. У неё таких вопросов накопилось на целую библиотеку.

Она аккуратно положила сломанный стебель на землю и пошла дальше.

У межи темнел чертополох. Единственное живое пятно на всём поле. Кривой. Колючий. Неправильный. Абсолютно не вписывался в генеральный план. Она хотела вырвать его — и не могла. Что-то держало. Может быть, запах — горький, терпкий, как полынь. Может быть, память о том, что он пережил уже три засухи и два пожара. Может быть, профессиональное уважение: чертополох был единственным существом на этом поле, которое отказывалось подчиняться её счёту, и за это она почти восхищалась им.

— Ты опять считаешь.

Она обернулась. Тихий стоял у входа в шалаш. Размытый. Взъерошенный. Смотрел на неё с привычным укором. Если бы укор был строительным материалом, Тихий мог бы построить из него мост до самой стратосферы.

— Я не считаю, — сказала она. И поймала себя на том, что внутри всё ещё идёт счёт. Счёт был автономным. Он не нуждался в её разрешении.

— Ты сейчас считаешь, — сказал он. — Я вижу. У тебя глаза дёргаются в такт. Раз-два-три. Раз-два-три. Как метроном. Как часы. Как…

— Я поняла, — перебила она.

Она хотела возразить — и не смогла. Потому что он был прав. Она считала. Даже когда молчала. Даже когда спорила. Счёт шёл сам, как дыхание, как пульс, как стеклянный звон над полем. Можно сказать, что счёт был её способом дышать. Некоторые люди дышат воздухом. Полудница дышала цифрами.

— Ты обещал полить поле, — сказала она, чтобы сменить тему. Тема была старая, как сам шалаш, но других у них не было.

— Я помню.

— Ты три дня назад обещал. Где вода?

Он отвёл глаза. Его очертания стали чуть прозрачнее — верный признак того, что он сейчас начнёт защищаться. Тихий в защите был прекрасен. Если бы существовал чемпионат по уклонению от ответственности, он взял бы золото.

— Я собирался. В прошлый раз ты сказала, что я лью неправильно. Криво. Что я всё порчу. Как…

Он осёкся. Но она услышала то, что он не сказал. Как тогда. Как с садом. У них было много «тогда». Некоторые пары коллекционируют воспоминания о счастливых моментах. Эти двое коллекционировали воспоминания о неудачах. У каждого была своя коллекция. Они никогда не показывали их друг другу, но знали каждую до последнего экземпляра.

— Я не говорила «как тогда», — сказала она тихо.

— Ты подумала.

Она не ответила. Потому что он был прав. Она подумала. О той самой истории. О саде, о котором он столько раз упоминал, но так и не рассказал. О чём-то, что его сломало когда-то. Она не знала деталей, но жалела его. Каждый раз, когда он промахивался мимо чертополоха, она вспоминала: у него травма. Не говорила — думала. И он знал. Это была их особая магия: он всегда знал, о чём она молчит. Жаль, что он не знал, о чём она говорит.

— Я хотел как лучше, — сказал он. — Я всегда хочу как лучше. Но тебе всё не так. Всё кривое. Всё неправильное.

— Потому что ты ставишь палочки вместо гвоздей. Берёзовая ветка на сосновой балке, Тихий. Ты примотал её три года назад. Три года она держится на верёвочке. И я каждое утро смотрю на неё и думаю: сегодня упадёт.

— Но она же не падает.

— Потому что я проверяю! Каждое утро! Как и всё остальное — полив, трещины в земле, трещины в крыше, трещины в тебе и во мне!

Она замолчала. Последние слова повисли в воздухе, как пыль после удара. Тихий смотрел на неё. Его очертания сгустились, стали почти плотными. Так сгущается воздух перед грозой — не потому что хочет, а потому что вынужден.

— Трещины во мне, — повторил он. — Значит, я треснутый. Как твой стебель. Как всё, что ты считаешь.

— Я не это имела в виду.

— Нет, ты это имела в виду. Ты всегда это имеешь в виду. Я для тебя — ещё один стебель, который растёт криво и мешает ровному ряду.

Он шагнул к выходу. Она схватила его за руку — размытую, полупрозрачную. Он замер. Рука была почти как настоящая — только чуть холоднее, чем нужно.

— Не уходи.

— Почему?

— Потому что…

Она запнулась. Потому что что? Потому что поле умрёт без него? Потому что она не справится одна? Потому что он нужен ей — не для поля, а просто. Рядом. Прозрачный. Взъерошенный. С его палочками и верёвочками. С его дурацкими обещаниями и не менее дурацкими попытками их сдержать. Просто нужен. Но как это сказать вслух? Слова «ты мне нужен» застревали у неё в горле, как сухая трава.

Она не успела сказать.

— Вот именно, — сказал он. — Ты даже не знаешь, почему.

Он выдернул руку. Вышел из шалаша. Она слышала, как он поднимается — выше, выше, в стратосферу. Воздух колыхнулся. Стеклянный ковыль зазвенел громче. А потом наступила тишина.

Тишина была хуже звона. Со звоном она хотя бы знала, что делать: считать. Тишину считать было нельзя.

Она стояла посреди шалаша. Одна.

Она огляделась. В его углу — всё тот же художественный беспорядок: обломки веток, верёвочки, мох. Раньше она убирала и его угол — когда он улетал надолго. Это был её ритуал: он исчезал — она наводила порядок. Всё должно было стать ровным, чистым, учтённым. Она мыла пол. Перебирала травы. Поправляла палочку. Это успокаивало. Когда он возвращался, он оглядывал её работу и говорил: «Я бы сделал иначе. Но ты старалась». И мостился обратно в угол, возвращая хаос на место.

Она вышла наружу. Поле лежало перед ней — белое, ровное, мёртвое. Солнце палило — в конце концов, она была Духом Зенита, и солнце в зените было её профессиональной обязанностью. Стеклянный ковыль звенел. В ушах стоял звон — или это был не ковыль, а что-то внутри неё. Что-то, что она отказывалась слушать.

Она пошла по меже. Просто чтобы идти. Просто чтобы двигаться. Плечи ныли. Она только сейчас это заметила. Двадцать лет держать небо — это работа. Плечи помнили её лучше, чем голова. Голова считала. Плечи держали. Между ними не было связи — как между Явью и Навью, которые забыли, что они танец. Движение помогало не думать. Не то чтобы это работало — но она хотя бы пыталась.

Под ногами хрустел стеклянный ковыль. И каждый хруст отдавался в памяти. Память у Полудницы была организована как идеальная картотека: каждый стебель, каждая трещина, каждое «завтра» — всё подшито, пронумеровано, разложено по папкам.

Из норы у межи выскочил суслик. Слепой, взъерошенный, он метался между стеблями, натыкался на стекло и отскакивал, не понимая, куда бежать. За ним — второй, третий. Они пищали — тонко, испуганно. Суслики вообще редко понимали, что происходит. Это было их нормальное состояние. Она остановилась. Смотрела, как они мечутся. «Моя паника их пугает», — подумала она. Раньше эта мысль заставила бы её считать быстрее — чтобы успокоить поле, чтобы защитить их. Сейчас она просто смотрела. Суслики попищали и спрятались обратно в норы. Она пошла дальше.

Земля под босыми ступнями стала теплее — на полградуса, не больше. Она не заметила. Но суслики в норах заметили. Они зарылись глубже и притихли. Суслики вообще чувствуют такие вещи первыми. Это их работа.

Вот здесь он впервые появился на поле — лёгкий, прозрачный, любопытный. Тогда поле было живым. Трава волнами уходила к горизонту, зелёная, гибкая. Он дунул на неё — просто так, от избытка лёгкости, — и трава заколыхалась, пригнулась к земле, но не сломалась. Она закричала — не от боли, не от гнева, а от неожиданности. Никто раньше не прилетал на её поле просто так. Никто не дул на траву. Никто не был таким… лёгким. Он испугался. Улетел. Вернулся через час. Сказал: «Я не хотел». Она ответила: «Я знаю». Это было их первое «я знаю». Первое из многих. «Я знаю» вообще было их коронной фразой. Жаль, что они редко знали одно и то же.

Вот здесь он пытался забить гвоздь в старую скамью у входа. Сказал: «Я починю». Давно, лет пять назад. Скамья шаталась, она сидела рядом и считала его удары. Промахнулся. Попал по пальцу. Бросил молоток. Сказал: «Всё, хватит с меня». Она сказала: «Не надо, я сама». Он обиделся. Она не поняла, почему. Только потом догадалась: он хотел сделать для неё. Сам. И не смог. Скамья стоит до сих пор — шаткая. Гвоздя нет. Но память осталась. Может быть, даже более прочная, чем гвоздь.

Вот здесь он обещал принести воду. В первый раз. Двадцать лет назад. «Завтра», — сказал он. «Завтра», — повторила она. Завтра длилось годами. Иногда он приносил. Чаще — нет. Она привыкла. Привыкла ждать. Привыкла напоминать. Привыкла к тому, что «завтра» — это такое особенное время, которое никогда не наступает, но всегда маячит на горизонте, как мираж. У них было самое долгое завтра в истории мифологии.

Вот здесь она заболела. Не тем жаром, что шёл в поле — ровным, рабочим, — а другим: липким, чужим, как будто кто-то чужой дышал ей в лицо. Она лежала и не могла встать. Счёт сбился. Губы пересохли. В углу темнела его тень — он сидел и вздыхал. Она попросила воды. Он сказал «сейчас». Это «сейчас» тянулось час. Она попросила снова. «Да, конечно», — сказал он и не двинулся с места. Ещё час. Она заплакала — беззвучно, одними глазами. Тогда он встал. Принёс воду. Тёплую. В кружке с трещиной. Протянул и замер — ждал. Она сказала «спасибо». Он кивнул и сел обратно. Она пила тёплую воду и думала: «Я могла умереть. А он ждал благодарности». Впрочем, он всегда ждал благодарности. Это было его способом быть — ждать, что его похвалят за то, что он просто существует. Тогда она этого ещё не понимала. Теперь, вспоминая, — поняла.

Она остановилась. Села на межевой камень. Тёплый. Пахнущий пылью и временем. Камень был старый и многое повидал. Если бы камни умели говорить, этот сказал бы: «Я же говорил». Но камни не говорят. Они просто лежат и помнят.

Может, она правда слишком давит? Может, он старается, а она не замечает? Вот же — примотал ветку. Криво, но примотал. Вот же — дул ей на щеку, когда она плакала. Вот же — он здесь. Всегда. Даже когда уходит — возвращается. Даже когда обижается — молчит в своём углу, а не бросает насовсем. Может, это и есть его способ заботиться? Кривой, как его гвозди. Неуклюжий, как его палочки. Но настоящий? Или она просто уговаривает себя, потому что признать обратное слишком страшно?

Она сжала пальцами виски. В висках стучало. Мозг пытался просчитать оба варианта и не мог. Это была задача не для счёта. Это была задача для чего-то другого — чего у Полудницы не было.

А может, нет. Может, она уговаривает себя. Может, он просто не хочет брать ответственность. Просто привык, что она всё тащит. Он никогда не спрашивал, как она. Никогда не говорил «спасибо» — ни просто так, ни в ответ на её «спасибо». Никогда не приносил ей чай, когда она уставала. Она всегда давала. Он всегда брал. И ждал, что она будет рада давать вечно. Вечность — это долго. Даже для духов.

Слёзы подступили к горлу. Она сглотнула. Комок не ушёл. Комки вообще редко уходят по требованию.

Она поднялась. Пошла дальше. К чертополоху.

Вот здесь он сказал: «Не выпалывай его. Он колючий, как ты». Она тогда обиделась. Резко. До слёз. Он не понял, почему. Для него это был комплимент. Для неё — ещё одно напоминание, что она колючая. Что с ней трудно. Что она считает, требует, жжёт. Комплименты — странная вещь. Иногда они ранят больнее оскорблений, потому что попадают в самую незащищённую точку — в правду.

Но сейчас, стоя перед чертополохом, она вдруг подумала: а может, он был прав? Может, колючесть — это не проклятие? Может, это способ выжить? Чертополох вон как выжил — три засухи, два пожара, и стоит себе, цветёт фиолетовым. Колючий. Упрямый. Живой.

Она наклонилась. Подняла с земли тот самый треснувший стебель, который выдернула утром. Провела пальцем по трещине.

И вдруг слёзы потекли. Сами. Без разрешения. Без счёта. Слёзы вообще не спрашивают разрешения. Это их основное свойство.

Она стояла посреди поля — она, Полудница, Дух Зенита, Хранительница Поля, — и плакала. Это было неудобно. Духи Зенита не плачут — у них нет для этого физиологии. Но она как-то справлялась. Слёзы капали на стеклянный ковыль, и он звенел тише. Ковылю тоже было неловко. Он не был создан для того, чтобы утешать. Он был создан для того, чтобы его считали.

На страницу:
1 из 3